Чеслав Милош, "Бездомность правды". Герлинг-Груздинский в "Литературен вестник", 2019

Oct 31, 2019 16:45

Статья польского поэта, лауреата Нобелевской премии по литературе Чеслава Милоша из книги Натальи Горбаневской "Мой Милош", М.: Новое издательство, 2012. Перевод Горбаневской.

БЕЗДОМНОСТЬ ПРАВДЫ
Спор о Герлинге-Грудзинском

Одиночество Густава Герлинга-Грудзинского в Италии - предмет двух статей и интервью авторства итальянцев: Роберто Сальвадори, Мауро Мартини и Марчелло Флореса («Газета свёнтечна», 22-23 июня 2002)
Герлинг-Грудзинский, до войны молодой полонист с левыми склонностями и начинающий литературный критик, после 1939 года оказался в советском лагере, где открыл суть системы. Освобожденный по амнистии 1941 года, он вышел из лагеря, ощущая обязательства перед русскими друзьями, которые там остались.
Лагерный опыт ознаменовал всю его жизнь. Выполняя обязательства, он написал книгу «Иной мир», которая обеспечивает ему прочное место в польской и всемирной литературе. Много лет он жил в Италии и был человеком, который знает, в то время как литературной круги этой страны не нуждались в его знании и окружали его длительным заговором молчания.
Дело, однако, не сводилось к контролю итальянской компартии над итальянской культурной жизнью. Здесь действовали куда более тонкие механизмы, которые принадлежали скорее к неписаным компанейским договоренностям, использовавшим табу.
Мы знаем это и по нравам польских литературных кругов, особенно сталинских времен.

Притча первая

В 1933 году был произведен обмен политзаключенными между Польшей и Советским Союзом. Из польской тюрьмы был освобожден активист белорусской «Грамады» Бронислав Тарашкевич, а из лагеря на Соловках взамен освободили белорусского писателя Франциска Олехновича. За плечами Олехновича было семь лет каторги в лагере - учреждении, которое было изобретено при Ленине и которому предстояло разрастись в огромную сеть ГУЛАГа. Там он понял суть строя, основанного на терроре. Мы слушали и читали его в Вильно, подавляя неприличное подозрение, свидетельствовавшее о польской - как-никак западной - ментальности: если есть наказание, значит, было какое-то преступление. Польская печать, разумеется, писала о Соловках и о советском терроре, и чем более правая, тем охотней, что уменьшало достоверность известий для тех, кто правых не любил, - хотя ясно, что в этом она была совершенно права.
Однако Олехновича польская печать не волновала - он хотел говорить с белорусскими студентами и поэтами, заглядевшимися на красную звезду, раз там, в Минске, белорусский язык вводили в школы и университеты, а в Польше белорусские школы закрывали, их же сажали в тюрьмы за коммунизм. Олехнович старался предостеречь их от того, что должно было наступить: вместо белорусского в образовании - русский, а ту интеллигенцию, которая хотела создавать белорусскую культуру, уничтожили в Куропатах. Так-то вот знание Олехновича оказалось бесполезным, и сегодня никто на свете, а может быть, и в Белоруссии не помнит его имени.

Притча вторая

Станислав Свяневич, экономист, был одним из самых молодых моих профессоров в Виленском университете им. Стефана Батория. Офицером запаса он воевал в сентябрьской кампании и затем был интернирован в Козельске. Этапированного в апреле 1940 года до станции Гнездово, его оставили в поезде, но он видел, как грузят его товарищей в автобус с окнами, замазанными известкой. По приказу властей его в последний момент отправили на Лубянку, чтобы вести следствие по делу о его мнимом шпионаже в пользу германского Рейха, тогда союзника Москвы. По странному недосмотру властей этот главный свидетель убийств в Катыни покинул СССР с армией Андерса и написал книгу «В тени Катыни». Она издана Гедройцем в его «Институте литерацком» в 1976 году, [в Польше] в подпольной «Официне либералов» - в 1981-м, а легальное издание в «Чительнике» вышло в 1990-м.
К Свяневичу я относился несколько иначе, чем просто благодарный студент к хорошему профессору. Нас связывали и другие дела. Он был сениором Академического клуба бродяг, а наши сениоры были, может быть, идеологичнее, чем сам клуб, то есть они были демократичны и яростно спорили о прошлом и настоящем Виленщины. Свяневич был человеком кристальным, соединявшим ревностное католичество с политической терпимостью. Со Свяневичем я встречался после войны и старался убедить телевизионщиков, чтобы они записали разговор с ним, почти очевидцем Катыни. Умер он в возрасте 98 лет.
Я как раз получил книгу «В тени Катыни», переведенную на английский язык его сыном Витольдом Свяневичем и невесткой, - издание никому неизвестной фирмы в Канаде, на самом деле попросту на счет переводчика. И должен признаться, что эта публикация привела меня в подавленное настроение. По прошествии десятков лет, когда правительства западных стран, чтобы не раздражать Москву, делали вид, что катынское преступление совершили немцы, не нашлось ни одного серьезного издательства на Западе, чтобы выпустить эту книгу, такую важную для понимания истории ХХ века, и хоть так информировать общественность о великой лжи, которую годами поддерживали правительства и масс-медиа. Неужели память об одном из крупнейших преступлений ХХ века была всего лишь внутренним делом поляков и по-настоящему волновала только семью наидостовернейшего свидетеля?

Притча третья

Мой предшественник, преподававший польскую и русскую литературу в Калифорнийском университете в Беркли, Вацлав Ледницкий всю жизнь как в мышлении, так и в деятельности стремился быть достойным своего отца, великого Александра Ледницкого, московского адвоката и представителя польского дела в России. Сын, поначалу занявшийся западной литературой, стал в конце концов русистом, но и горестным защитником польской литературы. Горестным, потому что считал Польшу ответственной за нападки эндецкой печати на своего отца и за его смерть. Имея в Америке возможность заниматься исключительно русской литературой, он постоянно возвращался к польским мотивам и написал хорошую книгу «Pushkin, Poland and the West». Я считал, что эту книгу надо издать по-французски и вручил ее экземпляр парижскому издательству «Галлимар». Редактором отдела иностранной литературы был тогда Дионис Масколо, коммунист. Через некоторое время мне вернули экземпляр с решением, что книга очень интересная и годилась бы для издания, если бы называлась «Russia and the West», - зачем тут эта Польша? Но главная часть книги - анализ «Медного всадника», а убрать Польшу значило бы перечеркнуть тот факт, что поэма Пушкина - это ответ на описание России и Петербурга в «Отрывке» Мицкевича.
Это происшествие открывает нам нечто весьма глубокое и серьезное, с чем надо сладить, особенно теперь, когда Польша вроде бы принадлежит к Европе. Ибо как долго всё, что говорят поляки, должно считаться недостоверным, потому что якобы искажено их болезненным этноцентризмом?

Притча четвертая

Ныне уже покойный югославский писатель Данило Киш сказал однажды (а было это перед распадом титовской Югославии): «Когда русские обращаются к Западу, им немного легче, потому что великая русская литература, переведенная на западные языки, по крайней мере упрочила некоторые стереотипы. Но что нам затевать с нашей мешаниной языков, национальностей и вероисповеданий? Запад в этом ничего не понимает. Должны ли мы каждый раз, когда пишем, начинать с лекции по истории и географии?» Как вскоре оказалось, это непонимание и нежелание понимать принесли серьезные последствия - позволили убийство тысяч людей.
Я беру слово в дискуссии о Герлинге, так как наши судьбы складывались довольно похоже, по крайней мере в том смысле, что я во Франции много лет считался прокаженным, как он в Италии. Парижская «Культура», в которой я печатался, была обложена табу, молча наложенным на нее парижскими литературными кругами. Правда, мой «Порабощенный ум» вышел в «Галлимаре», но был замолчан, а на уровне распространения - бойкотирован. Герлинг, кстати, сам видел сходство наших обстоятельств. Мне, однако, посчастливилось уехать из Франции в Америку. Это не значит, что и там «Порабощенный ум» не отягощал мою репутацию: после кампании маккартизма хорошим тоном считалось быть анти-антикоммунистом.
Я дружил с Герлингом, но мы не во всём соглашались. Он постоянно выговаривал мне за «Порабощенный ум»: по его мнению, я объяснял коммунистическую ангажированность писателей идеологическими соображениями, вместо того чтобы сказать, что здесь действовали только страх, глупость и оппортунизм. Это мне, однако, не мешало относиться к неколебимой честности Густава с огромным уважением. Зыгмунт Герц говорил, что Густав - вечный первый ученик, то есть требует максимума от себя и требует максимума от других. В лагере он ничем не нарушил принятый среди зэков кодекс солидарности. В польской армии на Западе он получил за битву под Монте-Кассино орден «Virtuti Militari». В писательстве своем он не хотел склониться перед модой на стилистические эксперименты. Он был строг в суждениях, потому что был строг к себе.
Роберто Сальвадори, выступая в защиту Италии, подвергает сомнению чувство действительности у Герлинга. Об этом якобы свидетельствует незнание итальянских грибов. Однако когда Герлинг вспоминает наслаждения своего детства, в частности сбор грибов, он имеет в виду определенный ритуал, и статья Сальвадори свидетельствует о недоразумении, о двух разных культурных традициях. Защита чести итальянской кухни, чем занимается Сальвадори, действительно оправдана: я сам наслаждался во Флоренции огромными порциями funghi porcini, то есть свинушек. Сальвадори утверждает, что в политической жизни Италии после войны не доминировали коммунисты, как считал Герлинг. Он некоторым образом подрывает мнение Герлинга о политике, нападая на его знания о грибах своей страны. Так неужели чувство изоляции, какое испытывал Герлинг, ощущение, что замалчиванием он приговорен к гражданской казни, - всё это было его вымыслом? Его навязчивой идеей?
Безусловно, в Италии действовали и другие политические партии, и Герлинг мог бы вступить с ними в союз. Однако, как справедливо говорит Марчелло Флорес: «Парадокс состоит в том, что Герлингу-Грудзинскому важнее были (тогда и потом, в восьмидесятые и девяностые годы) оценка и понимание левых, нежели правых, в отношении которых он проявлял аристократическое презрение».
Выражение «аристократическое презрение», может быть, не совсем точно. Я всё это знаю на собственном опыте. Мой «Порабощенный ум» был, собственно, понятен только марксистам разных толков, и меня вовсе не интересовало мнение «Фигаро» или других изданий, втянутых в холодную войну. Так и в Америке я не искал бы помощи у правого крыла республиканцев.
Как я уже сказал, компанейские нравы литературных кругов сложнее, чем простая зависимость от центров власти. Если бы я сегодня писал о сталинской Польше, то уделил бы больше внимания литературным кофейням и особому роду порабощения - коллегами, игрой амбиций и снобизмов. Поэтому я считаю, что Герлинг не преувеличивает, рассказывая о незримой стене, которая его окружала. Вдобавок влияние коммунистов сразу после войны было сильнее, чем думает Сальвадори. «Культура», основанная в Риме Ежи Гедройцем и Густавом Герлингом-Грудзинским, должна была в 1947 году переехать во Францию из опасения, что в Италии коммунисты не допустят ее деятельности. Во Франции она тоже была изолирована, но ее, по крайней мере, опекали некоторые высокие чиновники министерства иностранных дел.
В статье Сальвадори я нашел интересные сведения о судьбе книги бывшего узника Освенцима Примо Леви «Человек ли это?». Изданная первоначально малым тиражом в 1947 году, она только через 20 лет обрела надлежащую известность, в чем можно усмотреть аналогию с «Иным миром»: от определенного рода знания Италия долго защищалась. Nota bene напомню, что сразу после войны Америка в известия о концлагерях и газовых камерах совершенно не верила, считая это антинемецкой пропагандой, и тем более немыслимым было принять правду о советских лагерях и о Катыни.
Связывал меня с Герлингом некоторый итальянский опыт. Очень странный, независимый человек по фамилии Сильва тратил огромные деньги на собственное издательство, руководствовавшееся не законами рынка, но исключительно тем, что нравится издателю. Происходило это в конце пятидесятых, его литературным советником, которому он неплохо платил, стал Александр Ват, и по его указаниям Сильва издал много польских книг, в том числе мою «Родную Европу». Сильва приглашал нас с Густавом и Ватом на, как это называл Герлинг, «гастрономические покосы». Правда, пожалуй, единственная рецензия на «Родную Европу» была напечатана в коммунистической газете «Паэзе сера» и заверяла, что автор - нацист: он же сам признаётся, что в 1940 году бежал из Советского Союза на немецкую сторону. Помню Сильву и его благотворительные капризы. В 1999 году он пришел на мой авторский вечер в Генуе, и я поблагодарил его от имени всех польских авторов, которых он издавал. Он был очень тронут.
Дискуссия о Герлинге полезна, потому что хотя бы в некоторой степени напоминает о расхождении между правдой и миром масс-медиа. Несомненно, что, если вникать в подробности жизни Герлинга в Италии, нам пришлось бы заняться его экзистенциальной ситуацией, которую создавал его брак с дочерью знаменитого философа Бенедетто Кроче, а также теми факторами, в силу которых табу с его имени было постепенно снято.
К сожалению, не свидетельство, содержащееся в «Ином мире», а только «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына принёс принципиальную перемену в настроениях западноевропейской интеллигенции. И даже когда уже после этого перелома издательство «Эйнауди» предложило Герлингу написать предисловие к «Колымским рассказам» Шаламова, предисловие было отвергнуто, потому что, как справедливо подозревает Марчелло Флорес, Герлинг вспоминал в нем о том, как недооценили его собственное свидетельство.
Образ любого писателя в масс-медиа неизбежно подвергается той или иной деформации просто вследствие их техники. И если это образ человека, проникнутого горечью, сгорбленного под тяжестью своего знания об истории ХХ века, это не приносит популярности его книгам. Густав Герлинг-Грудзинский принадлежал к тем авторам, которые вынуждены как-то справиться со знанием, недоступным другим. Одним из таких авторов был Джордж Оруэлл, которого один за другим отвергали разные лондонские издатели; таким же был Юзеф Чапский, автор книги о России «На бесчеловечной земле», неустанно думавший о своих товарищах, убитых в Катыни; таким был и Примо Леви со своим освенцимским опытом. Суждения Густава Герлинга-Грудзинского о том, что окружало его в Италии, а позднее - в посткоммунистической Польше, нередко бывали несправедливы. Но разве исполненного обещания, данного солагерникам, недостаточно для одной жизни писателя? Так не будем мелочны.

2002

*  *  *

Болгарский еженедельник "Литературен вестник" (Литературная газета) выпустил сорокастраничный номер (22-28.05.2019), полностью - в связи со столетней годовщиной со дня рождения - посвященный Густаву Герлингу-Грудзинскому. (Интересно, в России какое-нибудь солидное издание посвящало номер Шаламову? В Голландии посвящало, в Германии посвящало, а в России не дошли руки). К сожалению, все на болгарском, что, впрочем, естественно. Взял оттуда и с сайта Польской почты несколько фотографий. Электронная версия выложена на сайте Болгарского общества гуманитарных издательств.



Рим, 1945. Герлинг-Грудзинский воевал в армии Андерса в Италии



С женой, Лидией Кроче. Париж, 1960



За работой, Неаполь



Портрет, написанный дочерью Кристиной, которой Герлинг посвятил книгу "Иной мир"



"Иной мир" в переводах на русский, украинский и белорусский







Польша. Почтовые карточки с оригинальными марками и спецгашениями, посвященные Герлингу-Грудзинскому, 2009

филателия, переводы, Густав Герлинг-Грудзинский, концентрационный мир, Запад

Previous post Next post
Up