Агнеш Геребен. «Запоздалое признание «Колымских рассказов», 1990 (окончание)

Jan 08, 2017 14:51

(начало здесь)

«Колыма, - пишет Михаил Геллер в предисловии к первому изданию на русском языке рассказов Шаламова, - не была адом. Во всяком случае не была адом в его религиозном значении, в том смысле, какой дала ему литература. В аду наказывают грешников, в аду мучаются виновные. Ад - торжество справедливости. Колыма - торжество абсолютного зла»10. Ассоциацию, предположительно возникающую у европейского читателя, подкрепляет надпись, видневшаяся над главными воротами лагерей Дальстроя: «Труд - дело чести, славы и героизма». Правда, о том, что он еще и делает человека свободным*, ничего не говорилось.
На основании рассказов в главных чертах можно реконструировать, что произошло с писателем после того, как из магаданского транзитного лагеря он попал на относившуюся к Северному управлению приисков шахту «Партизан», где работало 3000 заключенных и где был зарегистрирован один из самых высоких процентов смертности. Здесь Шаламов работал до декабря 1938 г., когда его отвезли в Магадан, чтобы, как бывшего студента-юриста, сделать обвиняемым в одном из новых массовых процессов лагерной империи. В рассказе «Заговор юристов» и опубликованном несколько лет назад на Западе «Кратком жизнеописании Варлама Шаламова, составленном им самим»11 Шаламов написал, что прежде чем процесс юристов был доведен до конца, т.е. до расстрела арестованных заключенных (!), придумавшего его офицера НКВД, капитана Стеблева, задержали и казнили, а всех, кто, по его приказу, был посажен в тюрьму, освободили, т. е. отвезли обратно на принудительные работы.
Избежавший верной смерти писатель пришел в себя в тифозном карантине магаданского транзитного лагеря. Только в апреле 1939 г. его, ослабленного до состояния «доходяги», вернули на шахту, но на добычу не золота, а угля. Тем временем на Колыме закончился период, связанный с именем полковника Гаранина, когда ежедневно совершались казни на основании публично зачитываемых списков, содержавших многие тысячи имен. Однако страна еще жила под властью «кровожадного карлика», Ежова, и это проявлялось в лихорадочной деятельности следователей НКВД, днем и ночью работавших во всех концентрационных лагерях ГУЛага. И для Шаламова готовили новый приговор, однако, как ни странно, жизнь писателю спас именно один из офицеров НКВД, разорвав на его глазах материалы «дела», как говорили тогда в лагере. Этот случай, вместе с его действительным завершением, Шаламов позже описал в «Почерке»:

«Следователь разорвал папку на куски и затолкал их в печку. Стало еще светлее. Крист ничего не понимал. И следователь сказал, не глядя на Криста; „Шаблон. Не понимают, что делают, не интересуются”. И твердыми глазами посмотрел на Криста.
- Продолжаем писать. Вы готовы?
- Готов - сказал Крист, и только много лет спустя понял, что это была его, Криста, папка.
Уже многие товарищи Криста были расстреляны. Был расстрелян и следователь. А Крист был все еще жив и иногда, не реже раза в несколько лет, вспоминал горящую папку, решительные пальцы следователя, рвущие кристовское „дело” - подарок обреченному от обрекающего» (296).

Шаламов работал у Черного озера по 14 часов в смену до осени 1940 г., когда шахту закрыли, не найдя в ней угля. Оттуда заключенный - как он думал, на последние месяцы наказания - был переведен в северноколымскую угольную шахту Аркагала. Писатель был рад, поскольку должен был работать не на поверхностной добыче, в пятидесятиградусный мороз, а в глубине шахты, да и охрана не очень била лагерников и вообще редко осмеливалась заходить в забой.
Здесь, в Аркагале, Шаламова застала весть о начале войны. В отличие от тысяч других заключенных, он уже не был настолько наивен, чтобы вызваться добровольцем на фронт, ожидая от этого своего освобождения. Все осужденные за КРТД, которые так поступили, рано или поздно всё равно получили резолюцию о том, что до конца войны они не выйдут на свободу даже по истечении срока наказания. Шаламову тоже вручили такую размноженную резолюцию. Так он парадоксальным образом избежал тех переживаний, которые на такое длительное время определили сознание русского народа. Вторая мировая война появляется в произведениях Шаламова самое большее в таких холодно и издалека звучащих замечаниях, как, например: «Берия подражал Гитлеру». В «Курсах», действие которых происходит в 1946 г., писатель так и сказал: «Я просидел в тюрьме и лагере почти десять лет с тридцать седьмого года без газет и без книг и ничего не знал, кроме того, что была и кончилась война...»
Но прежде чем она кончилась, Шаламова еще дважды арестовали в лагере. Сначала его отправили в Джелгалу, штрафной лагерь третьего типа, т. н. «особую зону Колымы», которую позже писатель назвал сталинским Дахау. Там он работал на золотых приисках до 1943 г., когда его приговорили еще к десяти годам принудительных работ как «закоренелого троцкиста и врага народа», а по другим источникам - как человека, назвавшего жившего в эмиграции лауреата Нобелевской премии, Ивана Бунина, классиком русской литературы. Шаламова обвинили в АСА, антисоветской агитации. Это подтверждает бунинский вариант, за который говорит и то, что Шаламов сохранил для потомства имя доносчика, известного московского литератора.
Работа на приисках сменялась в жизни заключенного больничной койкой, состояния «доходяги» - восстановлением, пока, по ходатайству одного благожелательно настроенного врача Западного управления лагерей, Варлама Шаламова не отправили на курсы фельдшеров, расположенные недалеко от Магадана, на считавшемся пределом мечтаний 23-ем километре. Преподаватели и слушатели курсов состояли, главным образом, из осужденных по «пятьдесят восьмой». Все они давно отвыкли от преподавания и учебы, но с трогательной серьезностью и отчаянной верой в свое призвание готовили и готовились «к великому делу оказания помощи больным, к тому же больным заключенным, тем более больным колымским заключенным». Шаламов провел на курсах восемь месяцев; это время и полученная медицинская квалификация спасли ему жизнь.
А лечение значило для него больше жизни, оно дало ему возможность вернуть человеческое достоинство. В 1951 г. писатель был освобожден, но - могло ли быть иначе в этом иррациональном мире? - вместе со «свободой» он получил известие о пожизненном прикреплении к месту жительства. Не имея возможности покинуть Колыму, Шаламов поселился в малюсеньком якутском поселке. Здесь он занимался лечением и в тени лагерных бараков, вооруженной охраны и колючей проволоки начал осторожно писать. В других литературах обычно сначала начинает звучать голос поэта, и только потом, подавив поэзию, - голос прозаика. С Шаламовым произошло наоборот: первые стихи сложились в нем, когда ему было за сорок; это своего рода лирический дневник, вместо никогда не веденного настоящего. Две тетрадки с его стихами тайком взяла с собой в Москву ехавшая в отпуск врач, и летом 1952 г. жена Шаламова переправила их Борису Пастернаку.
В июне 1952 г. Пастернак, поддерживавший тогда материально и морально ряд политических заключенных, ответил Варламу Шаламову длинным анализом его произведений. Это было великим событием для колымского узника, который искал в литературе единственного утешения и оправдания своей погубленной, поруганной жизни. Между двумя поэтами началась очень русская и очень поэтичная переписка. Она не была односторонней: Шаламов, как правило, получал рукописи глав «Доктора Живаго», иногда путешествуя за этими посылками полторы тысячи километров по тайге, и следы его основательного анализа текста недавно были обнаружены в последних главах романа12. Прежде всего по языковым и стилистическим вопросам, но и относительно содержания: по поводу героизма молодого поколения на войне, детских домов и, конечно, лагерей Шаламов сделал множество таких замечаний, которые были учтены Пастернаком в окончательном варианте текста. «Вы одна из редких моих радостей и в некоторых отношениях единственная...», - писал Пастернак Варламу Шаламову в июне 1954 г.
Для последнего эта связь с жизнью была однозначным искусством, последней соломинкой. А ведь Пастернак вначале мог знать только колымские стихи, рассказы находились пока в стадии подготовки; большинство из них возникли между серединой пятидесятых и концом шестидесятых годов.
Ныне в образованном мире слово «Колыма» безусловно ассоциируется с именем Варлама Шаламова. Однако писатель был не единственным и даже не первым хронистом империи Дальстроя. Из свидетельств освободившихся или крайне редко бежавших заключенных мир мог узнать о ней уже в середине тридатых годов. Однако, завороженный целями левых интеллектуальных течений, победой Народного Фронта Испанской республики, живя под угрозой фашизма прогрессивная Европа не хотела знать правды. Освободившиеся после второй мировой войны из лагерей иностранцы один за другим публиковали свои воспоминания, которые, однако, получили оценку уже в контексте холодной войны13. Роберт Конквест написал о Колыме научное исследование, и, конечно, нельзя не вспомнить фундаментальное произведение Александра Солженицына, «Архипелаг ГУЛаг», хотя Солженицын сразу подчеркнул, что при наличии свидетельств Варлама Шаламова и других выживших он не хочет подробно говорить об этих лагерях. Множество мемуаров бывших советских заключенных также ждет еще - по крайней мере в СССР - своего издания14.
Но в отличие от всех остальных, Варлам Шаламов писал художественные произведения. «Колымские рассказы» выходят даже за границы Дальстроя, ведь их частью становится мир московских тюрем («Первый чекист»), вишерский лагерь («Эхо в горах») или московская квартира женщины, ставящей ветку лиственницы в память жертвы Колымы («Воскрешение лиственницы»). Второе «я» писателя фигурирует в большинстве колымских рассказов в качестве главного героя, иногда участника, а чаще - наблюдателя. Как мы видели, однажды он носит имя Крист, напоминающее Христа, в других рассказах его зодут Андреевым, Голубевым или даже Шаламовым. Как бы его ни звали, в каждом предложении, иногда несколько раз, иногда в форме личного местоимения, он непрерывно повторяет свое имя, как будто удивляясь, как будто доказывая: он еще живет, существует. Это человек, который даже в самых невероятных, абсурдных в глазах читателей ситуациях переносит унижения, но всё же не сдается.
В отличие от мемуаров, рассказы Шаламова изображают ужасы без содроганий, больше того, без ненависти, почти без эмоций. Конечно, при помощи традиционного арсенала средств русской литературы было бы невозможно писать о сталинских концлагерях. Однако новый голос, которым заговорил сын вологодского священника, был вызван к жизни не только материалом впечатлений, но и, как это ни странно, эстетическими соображениями чистой воды. Своим путем, не зная о ней, он также пришел к мысли Адорно: «После Освенцима нельзя писать стихи». «В новой прозе, - писал Шаламов в одном, уже послелагерном письме Юлию Шрейдеру, - после Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме (сначала транзитный лагерь, а позже лагерь уничтожения; только в 1938 г. полковник Гаранин уничтожил здесь 26 000 человек. - Л. Г.), после войн и революций всё дидактическое отвергается. Искусство лишено права на проповедь».
В пятидесятых годах, в период окончательной обработки «Колымских рассказов», эта мысль формулируется и в качестве эстетического манифеста: «Искусство - способ жить, но не способ познания жизни... Новая проза - само событие, бой, а не его описание...»15. Шаламов сознательно искал способы «устранения всего лишнего, всего канонизированного», как он писал в начале автобиографического романа: ту ритмическую прозу, «для которой я нашел мне принадлежащий, личный способ торможения, фиксации, - а торможение внешнего мира и есть процесс писания...»
Нерусский читатель после прочтения одного-двух «колымских рассказов» может не заметить, что Варлам Шаламов прокладывает новый путь в русской прозе. Иногда непривычно краткие, на первый взгляд, необычно объективные рассказы кажутся бесконечно простыми. Однако на самом деле их напряженная, ритмическая, сложная структура, едва поддающаяся разбору при переводе, действует по меньшей мере с такой же силой, как и ужасные факты, о которых говорится в этих рассказах. Писатель обычно избегает оценки, обобщений. Если же он высказывает подобные мысли, то эти мысли тоже поражают читателя своей логикой, необычной в нормальном человеческом существовании. Например, в начале «Курсов» Шаламов пишет: «Разница между подлецом и честным человеком заключается вот в чем: когда подлец попадает невинно в тюрьму, он считает, что только он не виноват, а все остальные - враги государства и народа, преступники и негодяи. Честный человек, попав в тюрьму, считает, что раз его могли невинно упечь за решетку, то и с его соседями по нарам могло случиться то же».
Но такие мысли редки. Иррациональный мир рассказов населен людьми без прошлого и без будущего, сознание которых, ограниченное остатками инстинкта самосохранения, полностью занято увеличенной картиной куска пищи, всеобъемлющей тоской по минутному отдыху, капле тепла. У Шаламова нет массовых сцен, он показывает мало событий, каждое из которых, однако, обладают стихийной силой. Он изображает, главным образом, заключенных, среди них таких, которые из жертв само собой разумеющимся образом превращаются в палачей. Палачей, считающих естественным свое занятие. Людей, которые примирились с бесчеловечностью. Ковыляющих по границе смерти живых существ, с которыми можно сделать всё, вопреки всем их прекрасным, наивным, гуманным представлениям о жизни. В этом фантастическом мире естественна смерть, а не жизнь и, тем более, не надежда. В «Житии инженера Кипреева» мы читаем:

«Надежда для арестанта - всегда кандалы. Надежда - всегда несвобода. Человек, надеющийся на что-то, меняет свое поведение, чаще кривит душой, чем человек, не имеющий надежды» (145)16.

Странно, что, несмотря на всё это, в глубине рассказов всё же действует надежда, больше того - вера. В этой связи Михаил Геллер цитирует ходившее по рукам в самиздате вместе с «Колымскими рассказами» письмо, отправленное Шаламову журналисткой Фридой Вигдоровой, ставшей в Советском Союзе одним из символов гражданской честности:

«Я прочитала ваши рассказы. Они самые жестокие из всех, что мне приходилось читать. Самые горькие и беспощадные. Там люди без прошлого, без биографии, без воспоминаний. Там говорится, что беда не объединяет людей. Что там человек думает только о себе, о том, чтобы выжить. Но почему же закрываешь рукопись с верой в честь, добро, человеческое достоинство? Это таинственно, я этого объяснить не могу, я не знаю, как это получается. Но это - так» (13).

О колымской жизни Варлама Шаламова по крайней мере можно кое-что узнать из его произведений. Но несмотря на любезную помощь друзей писателя, до сих пор очень мало известно о том, что произошло с ним после лагеря. От самого же писателя знаем: 12 ноября 1953 г., после шестнадцатилетного заключения, иркутский поезд привез его в Москву. Правда, в час его приезда умер старший брат. Правда, Шаламов смог провести в советской столице лишь 48 часов, поскольку не получил разрешение на пребывание в ней. Зато он смог снова увидеть свою жену, которая сотнями писем старалась поддержать его во время пребывания в лагерях, и встретился с взрослой дочерью, которую в последний раз видел сидящим на руках маленьким ребенком. Наконец, писатель пошел к Борису Пастернаку, чтобы, обновившись в длинном разговоре, на месяцы почерпнуть силы для жизни. Через несколько часов после разговора с Пастернаком он уехал из Москвы в Калининскую область, на торфоразработки. В июле 1956 г. Варлам Шаламов был реабилитирован и осенью того же года смог вернуться в Москву. Он был увезен из столицы в тридцатилетием возрасте, а в момент возвращения ему уже было под пятьдесят.
Вместо новой жизни писателя ждали новые испытания. Его брак развалился за несколько месяцев совместной жизни. Литературная жизнь строго не допускала его к себе, ее чиновники никого не желали видеть меньше, нежели мученика сталинизма. Правда, в издательстве Союза писателей «Советский писатель» за два десятилетия было выпущено пять тоненьких сборников стихотворений - почти без критических откликов. Рецензии, которые всё же были опубликованы, поражают своей жалкой трусостью, которую рецензенты, писавшие о жертве Колымы, не говоря, что он - жертва, сочли храбростью17.
Шаламов напрасно ждал самого важного, публикации хотя бы одного из примерно двухсот колымских рассказов: некоторые из них, например, история «договорника Серафима», была запрещена в уже набранном виде. В июне 1954 г. Варлам Шаламов еще писал Пастернаку: «Вопрос „печататься-не печататься” - для меня вопрос важный, но отнюдь не первостепенный. Есть ряд моральных барьеров, которые перешагнуть не могу». Однако в атмосфере десталинизации, вблизи редакций и литературной жизни, в писателе естественно пробудилось желание опубликовать свои рассказы. И если для них не нашлось издателя, то это случилось не из-за несомненной неловкости, тяжелого характера и грубости человека, истомленного золотыми приисками, и не из-за случайного невезения. «Оттепель» середины 50-х годов не смогла выдержать «Колымских рассказов». Даже сравнительно самый прогрессивный советский литературный орган, «Новый мир», резко отверг их: главный редактор журнала, Александр Твардовский, рискуя своей карьерой и здоровьем, отвоевал право на публикацию, когда речь шла об «Одном дне Ивана Денисовича» Солженицына, но о «колымских рассказах» и слышать не хотел.
Сломленный Варлам Шаламов искал спасения от крайнего разочарования и горечи в алкоголе. И то, чего не случилось с ним на Колыме, произошло «на свободе», в Москве: в 1972 г. в обмен на различные обещания главного редактора «Юности» Бориса Полевого он согласился подписать заявление о том, что «проблематика „Колымских рассказов” снята жизнью». В отречении писателя от своей книги, от смысла жизни упомянутый выше Михаил Геллер неслучайно склонен видеть последний «колымский рассказ»...
Редактор «Юности» в чем-то выполнил свое слово. В следующем после заявления году Шаламов был принят в Союз писателей СССР, - но его рассказы по-прежнему не печатались. Писатель вскоре очутился в одном из московских домов для престарелых недалеко от станции «Планерная», где товарищи, разделявшие некогда его судьбу, пытались смягчить душевные и физические страдания совершенно оглохшего, помешанного человека. «Он лежал», - пишет скульптор Федот Сучков, - «когда мы вошли в двухместную пахнущую мощами приютскую комнатушку, как все мы лежали беспамятно в материнском черве. И это походило на позу свернувшегося калачиком заключенного, пытающегося удержать остаточное тепло»18. Галина Александровна Воронская рассказывала, что часто встречая у Шаламова других посетителей, она долго не смела откровенно разговаривать, боясь провокации. Только когда кто-нибудь из присутствующих ронял характерное лагерное выражение, все вздыхали с облегчением: Свои...
Незадолго до перевода окончательно потерявшего рассудок писателя в одну из московских психиатрических лечебниц органы внутренних дел сделали у него обыск. Власти боялись похудевшего до костей подобия человека: искали новые рукописи.

1 Варлам Шаламов, Колымские рассказы. Предисловие М. Геллера. Overseas Publications Interchange, Ltd. London 1978, 895 стр.
2 ОГПУ (Объединенное государственное политическое управление) просуществовало до 10 июля 1934 г., а затем оно функционировало как часть органов внутренних дел, под названием НКВД.
3 Непосредственно после начала войны этот рост, правда, приостановился, но уже в 1942 г. 70 000 вернувшихся на родину из немецкого плена советских солдат (а по логике сталинской диктатуры, 70 000 потенциальных предателей) шагали «по большой дороге» в сторону концентрационных лагерей. Западные и увидевшие свет в 1988 г. советские источники совпадают в том, что число заключенных было максимальным между 1950 и 1952 гг., от 12 до 14 млн. человек, грубо говоря, вдвое больше, чем (предположительно) в 1940 г. Robert Conquest. Большой террор (The Great Terror). Firenze 1974, 117-624.
4 Евгения Гинзбург. Крутой маршрут. New York 1985, 1; А. Ваксберг. Процессы: Литературная газета, 4 мая 1988.
5 Слова заместителя генерального прокурора СССР, Л. Жогина. См.: Советское государство и право, 1965, № 3, с. 27.
6 В это время имена привлеченных к ответственности были зарегистрированы на 16-ти миллионах карточек; у нас нет причин думать, что между числом привлеченных к ответственности и осужденных есть существенная разница. Цитируя Шаламова: «Или смерть или полное оправдание. Впрочем, кто мог рассказать о своем полном оправдании?» («Почерк»).
7 В этом регионе было зарегистрировано в 1926 г. 7580, а в 1939 г. - ровно 173 000 лиц, имевших право участвовать в выборах. Robert Conquest. Kolima. London 1976. 216.
8 Екатерина Олицкая. Мои воспоминания. Frankfurt 1971.
9 Robert Conquest. Kolima, 220.
10 Варлам Шаламов, Колымские рассказы, 8.
11 Варлам Шаламов, Воскрешение лиственницы. YМСА-Рress, Париж 1985, 11-16.
12 Ирина Сиротинская, Разговоры о самом главном. Переписка Б. Л. Пастернака и В. Т. Шаламова: Юность, 1988, № 10, с. 54-67.
13 (Без имени автора.) The Dark Side of the Moon. London 1946 ; Silvester Mora (Kazimierz Zamorski). Kolima - Gold and Forced Labour in the URSS. Washington 1949; Vladimir Petrov . It Happens in Russia. London 1951; Elinor Lipper. Years in Soviet Prison Camps. London-Chicago 1951. Позже: Michael Solomon. Magadan. Toronto 1971. Прямо или косвенно сюда же относятся: David Dallin, Boris Nicolaevsky. Forced Labour in Soviet Russia. New York-London 1945; Victor Kravcenko. I Chose Freedom. New York 1946.
14 Первые попытки публикации в 60-х годах см.: Григорий Шелест. Колымские записи: Знамя, 1963, № 9; Михаил Демин. Посмотри мне в глаза: Москва 1965, № 4.
15 «Искусство лишено права на проповедь». Публикация Юлия Шрейдера: «Московские новости», 4 декабря 1988, с. 16.
16 Михаил Геллер кратко указывает на сходство, связывающее образ мыслей русского писателя и выжившего в Освенциме и, подобно Шаламову, позже сломившегося Тадеуша Боровского (1922-1951). По мнению Боровского: «Никогда в истории человечества надежда не была такой сильной, но никогда она не причиняла столько зла, сколько в этой войне, в этом лагере. Нас не научили отказываться от надежды, и поэтому мы погибаем в газовых камерах» (12-13).
17 «Человек многие годы провел на Крайнем Севере, в тайге, тундре. Вернувшись, он выпустил книгу стихов...» В. Приходько. Характер мужественный и цельный: Знамя, 1962, №4, с. 220; там же: «... природа увидена глазами рабочего (!) человека, которому понятен и привычен мир современной техники (!) . ...» В таком же духе писал Ю. Кальмановский: Варлам Шаламов: Шелест листьев: Звезда, 1965, № 2; совершенно бессодержателен отклик А. Ростовцевой: Москва, 1973, № 9. Исключением является только рецензия Бориса Слуцкого на сборник «Огниво», в которой он рекомендует читателям письменно и устно требовать у издательства переиздания выпущенного в двух тысячах экземпляров томика, «в котором нет и ста грамм»: Литературная газета, 5 октября 1961.
18 Федот Сучков, Показания Шаламова: Неделя, 1989, № 5, 22.

* Отсылка к надписи на воротах Дахау, Заксенхаузена и других нацистских концентрационных лагерей: "Труд делает свободным"

Страницы статьи в PDF-файле

литературная критика, переводы, славистика, Варлам Шаламов, "Колымские рассказы", Запад, Агнеш Геребен

Previous post Next post
Up