Рецензия
Павла Горелова на "Колымские рассказы", опубликованная в советской Литературной газете №2 (5328) от 16.01.1991, явно к годовщине смерти Шаламова. Несмотря на название, большая часть статьи представляет собой религиозно-почвенническое пустословие, которое тошно вычитывать (потому и не стал), и только последняя треть, да и то с натяжкой, посвящена собственно Шаламову и его прозе. Она ниже. Те, кто хочет прочесть статью целиком, может пройти по ссылкам.
За скан весьма благодарен Сергею Бондаренко.
_________
Одиночный замер или Возвращение Варлама Шаламова
<...> Настоящих имен в ней [литературе] единицы, но, слава Богу, они еще есть. Попробуйте, например, «просто почитать» В. Шаламова. Это невозможно, так же как «просто написать» такое. Здесь мало отъехать за рубеж в вельветовых тапочках и с апельсином в лапе.
Честный работник Ю. Буртин легко оспорил интеллектуальное пижонство В. Ерофеева: что и говорить, отдельных произведений, вполне достойных, за 70 лет было написано немало. Но дело совсем в другом: кто и чем продвинул через нашу текущую действительность в будущее общий идеал русской классики?
Ведь безусловно прав был М. Булгаков: после Л. Толстого в русской литературе нельзя делать вид, будто никакого Толстого не было.
Помню, как точно и трезво сумел оценить себя самого Е. Евтушенко. В доме-музее на станции Астапово он, потрясенный, стоял в скромной комнатке, где скончался Л. Толстой. Железная кровать, стул, стол; углем на обоях - смертный профиль писателя, а сама стена - почти сплошь - записана безыскусными клятвами молодых бойцов, эшелоны которых шли на фронт через эту станцию... Стихотворец простоял там один нетеатрально долго и вернулся - скомканный. Кажется, в рифмах он о пережитом никогда не писал, а значит - и не лгал, когда мелким, исчезающим почерком отметил в почтительно подсунутой ему книге посетителей: «Евг. Евтушенко Литератор. Москва».
Мы взрастили чудовищную армию кормящихся при литературе - и молодых, и старых. Не могу без омерзения ходить в «гадюшник» ЦДЛ и видать там «спасителей России»; ни тех, которые получают по очкам, ни тех, которые дают. Вообще шагать одной левой или одной правой на деле означало бы просто инвалидность. Тем не менее в обе деревни, где живут эти одноногие, неукоснительно требуется ходить только на одной ноге. И я все чаще думаю, что нам надо не примирять их, а просто-напросто обойтись как без лево-челночной элиты, так и без право-великих мастеров «русской идеи». Ведь пути России - прямые, Божьи...
Когда ж противники увидят
С двух берегов одной реки,
Что там друг друга ненавидят,
Как ненавидят двойники?
Справедливо шутил герой Н. Лескова: «Они давно все друг про друга сказали. И все еще живут!»
А между тем вновь осуществляется одно из самых точных и жутко-незамеченных пророчеств; первозданный зверь (апокалипсический), развязанный от бесплотных, тоньше воздуха, связей веры и нравственности, вырвался на волю и терзает жизнь. И у этого зверя глаза наливаются кровью...
Для твердых ориентаций нам необходимо постоянное честное различение творчества и ремесла.
Художественность и мастерство, по заповеди Пушкина, - Моцарт и Сальери. Мастерство предполагает повторимость, творчество - уникально. Художник создает, а не мастерит. Он - творец, мастер-делатель. Для художника его творчество - это жизненная задача, жизнь во всей ее полноте; для мастера - это работа над произведением, а жизнь - лишь «подножие искусству».
Для мастера вопрос «как?» обособляется в самостоятельную задачу. Для художника он не существует вообще. Заостряя, можно бы сказать, что появление мастерства как такового, самого по себе, означает смерть художника.
Шаламов истребил в русской литературе последние остатки литературности. Ои показал нам пределы нечеловеческого в человеке, заглянув даже за ту границу, где уже ничего человеческого нет в человеке.
«Он поделился последним куском, вернее, еще делился... Это значит, что он так и не успел дожить до времени, когда ни у кого не было последнего куска, когда никто ни с кем ничем не делился». Шаламов не только дожил до этого времени, но и пережил его...
Слова официального «представителя», адресованные исключительно лагерникам, «людям, окруженным конвоем», слова, завершающие антироман Шаламова "Вишера», неожиданно оказываются предназначенными и для всех: «...Вам нет назад дороги».
И ее действительно нет и никогда не будет. Теперь - ни у кого. И Шмелев оказался прав; русский народ в XX веке - народ, да на тот. Но Шаламов вопреки всему - вернулся. Только не «назад», а домой; к отцам, Отечеству, Отцу.
Многословие для Шаламова - просто ложь. Ему «единого слова ради» приходилось изводить уже не «словесную» (а только такую и можно было изводить условными «тысячами тонн»), а вполне натуральную руду.
«Не спеша, подбрасывая грунт в грабарку, мы говорили друг с другом. Я рассказал Федяхину об уроке, который давался декабристам в Нерчинске, по «Запискам Марии Волконской» - три пуда руды на человека.
- А сколько, Василий Петрович, весит ваша норма? - спросил Фадяхин.
- Я посчитал - 800 пудов примерно.
- Вот, Василий Петрович, как нормы-то выросли...»
И они действительно выросли. Сейчас «одиночный замер» в литературе несопоставим даже с толстовскими масштабами. XX век исключительно повысил, а вовсе не понизил требования к художнику.
Вряд ли здесь уместно то возражение, что, мол, мир Шаламова ограничен колючей проволокой лагеря.
К несчастью, нет. Шаламов отвечает нам тихо, но от его шепота не хочется жить:
«Лагерь - мироподобен».
«Русский алмаз» и «Людочка» В. Астафьева - последние яркие подтверждения этого. Впрочем, нам, в этом лагере давно живущим, разве нужны еще и литературные подтверждения...
Неприметно, иногда почти мимоходом, но свет шаламовского возвращения коснулся всего. Остановлюсь здесь только на мелочах, но и они достаточно показательны.
Вот, например, Есенин. Оказывается, помимо всего прочего, это еще и единственный поэт, который признан и канонизирован уголовным миром.
Всё. Шаламов больше не пустословит и не предлагает дешевых выводов, он предлагает нам нечто более трудное - остальное понять самим.
А вот лаконично изложенное впечатление автора от встречи с Ахматовой, которая рассказывала, как она в поездке за границу «ни на шаг не отходила от посольства», опасаясь, как бы чего не вышло. «И видно было, что Ахматова твердит эту чепуху не потому, что боится: «в следующий раз не пустят» - следующего раза в семьдесят лет не ждут, - а просто отвыкла думать иначе».
Шаламов и здесь ничего специально не подчеркивает, не напрягает излишне голоса, но разве в этом есть необходимость?
А чего стоит поучительная сценка в камере Бутырской тюрьмы в 1937 году, где один из заключенных искренне празднует 12 марта 1917 года - лучший день своей жизни - 20-летие свержения самодержавия! Ясно, что придет время, когда он будет отмечать такой же юбилей собственного заключения. Если доживет, разумеется...
Столь же кратко сказано и о «риторике Толстого», и о «бешеной проповеди» Достоевского, и о «сказках художественной литературы» в целом, и о сказках в частности, когда на современном детском рисунке «за плечами Ивана-Царевича висит автомат»...
Но всего не перечислишь...
Теперь, после Шаламова, мы твердо знаем: если что-то правда, то «все было просто». Если же было иначе, значит - ложь.
Утверждают, что Шаламов мрачен, беспросветен и совсем не говорит о вере.
Да. Но это немота подлинного благовестия. То, что дорого досталось, дешево не отдают.
Он и правда не кричал, не избирался, не татуировался в православие за столиком в ЦДЛ. Это для тех, кому суждено выбалтываться.
Шаламову было о чем молчать. И это самое главное для настоящего художника. Как и для народа: «народ молчит».
Все правильно. Ибо Бог - услышит.
Газетная страница целиком в PDFСтатья Горелова в PDF