Чеслав Горбачевский. Хозяева и рабы сталинских лагерей (начало)

Jun 27, 2015 14:34

Поэтика документальной художественности рассказа Шаламова "На представку"

Одной из своих основных задач в литературе Шаламов считал борьбу с «безудержной поэтизацией уголовщины» [1], особенно распространившейся в отечественной литературе в 20-е гг. XX в. Среди художественных произведений, авторы которых «окружили мир воров романтическим ореолом, соблазнившись дешевой мишурой» [1], писатель называет такие, как «Беня Крик» И. Бабеля, «Вор» Л. Леонова, «Мотькэ Малхамовес» И. Сельвинского, «Васька Свист в переплете» В. Инбер, «Конец хазы» В. Каверина, знаменитые романы И. Ильфа и Е. Петрова с главным героем - фармазоном Остапом Бендером [1] и др. Романтизированы М. Горьким не менее известные персонажи Челкаш и Васька Пепел [1].
Шаламов писал А.И. Солженицыну: «Вся ложь, которая введена в нашу литературу в течение многих лет «Аристократами» Погодина1 и продукцией Льва Шейнина2, - неизмерима. Романтизация уголовщины нанесла великий вред, спасая блатных, выдавая их за внушающих доверие романтиков...» [2]. Проблема безудержной поэтизации уголовщины во многом связана с тем, что «преступный мир с гуттенберговских времен и по сей день остается книгой за семью печатями для литераторов и читателей. Бравшиеся за эту тему писатели разрешали эту серьезнейшую тему легкомысленно, увлекаясь и обманываясь фосфорическим блеском уголовщины, наряжая ее в романтическую маску и тем самым укрепляя у читателя вовсе ложное представление об этом коварном, отвратительном мире, не имеющем в себе ничего человеческого» [1]. Другая, не менее важная проблема связана с не потерявшей до сих пор актуальности мыслью Шаламова о том, что «у нас есть тысячи дешевых детективов, романов. У нас нет ни одной серьезной и добросовестной книги о преступном мире, написанной работником, чьей обязанностью была борьба с этим миром» [1].
Возвеличивающей уголовный мир литературе Шаламов, познавший на собственном опыте весьма специфические креативные способности «воров-джентльменов» и «хозяев лагерной жизни», противопоставил ряд прозаических сборников. Особенно подробно Шаламов останавливается на описании воровского «подземного гнусного ордена» в «Очерках преступного мира» (1959). Итоговую мысль «Очерков» бывший каторжник выразил в словах: «Карфаген должен быть разрушен! Блатной мир должен быть уничтожен!» [1].
В этих строчках «подземный мир» сталинских лагерей сравнивается с некогда могущественной рабовладельческой державой Средиземноморья, в конце концов разрушенной и уничтоженной римлянами.
Саморазоблачающий «романтический ореол» членов блатного «ордена» предстает в новом свете в прозаических текстах Шаламова. Так, в очерке «Жульническая кровь» он пишет о вполне заурядных случаях уголовной романтики: «Вор развлекается по-другому. Убить кого-нибудь, распороть ему брюхо, выпустить кишки и кишками этими удавить другую жертву - вот это - по-воровски, и такие случаи были. Бригадиров в лагерях убивали немало, но перепилить шею живого человека поперечной двуручной пилой3 - на такую мрачную изобретательность мог быть способен только блатарский, не человеческий мозг» [1]. В рассказе «Заклинатель змей» приводится не менее «живописный» пример: «Блатари услыхали, что, если в вену человека ввести воздух, пузыри воздуха закупорят сосуд мозга, образуют «эмбол». И человек - умрет. Было решено немедленно проверить справедливость интересных сообщений неизвестного медика. Воображение блатарей рисовало картины таинственных убийств, которые не разоблачит никакой комиссар уголовного розыска, никакой Видок, Лекок и Ванька Каин. Блатари схватили в изоляторе какого-то голодного доходягу, на их языке - фраера, связали его и при свете коптящего факела сделали жертве укол. Человек вскоре умер - словоохотливый фельдшер оказался прав» [1]. И подобных примеров неопровержимых фактов самой «живой жизни» [2] Колымы у Шаламова бесконечное множество. В связи с этим отметим такую особенность художественной прозы Шаламова, как максимальное сближение описаний с той действительностью, в которую он был погружен на долгие годы в исправительно-трудовых лагерях.
Проза Шаламова, внешне напоминающая бесстрастное повествование свидетеля, была, по словам Вячеслава Иванова, убийственно точным литературным воплощением пережитого времени, а ее «полная тематическая и стилистическая бескомпромиссность, отсутствие фальши и традиционности делали (ее. - Ч.Г.) сосуществование с официальной советской прозой невозможным» [4]. Приведем лишь несколько цитат, в которых Шаламов характеризует общую концепцию своих документально-художественных прозаических текстов: «Каждый мой рассказ - это абсолютная достоверность. Это достоверность документа» [2]. «У меня ведь проза документа, и в некотором смысле я - прямой наследник русской реалистической школы - документален, как реализм»[2] - это с одной стороны, а с другой - отметим следующий немаловажный факт: документальная проза автора «Колымских рассказов» подведена «к высшей степени художественности», она обладает «художественной и документальной силой одновременно» [2]. О предполагаемой документальной прозе будущего Шаламов скажет, что это «есть эмоционально окрашенный, окрашенный душой и кровью мемуарный документ, где все - документ и в то же время представляет мемуарную прозу». Очевидно, что эту автохарактеристичность творчества в полной мере можно отнести к любому из рассказов и очерков («эмоционально окрашенным документам») Шаламова.
Еще до «Очерков преступного мира» в поле творческого зрения писателя попадает мир уголовников-блатарей (т. е. домушников, скокарей, фармазонов, карманников, урок, уркаганов, жуликов, людей, жуков-куков, воров в законе и т. п.). Так, одно из первых обращений Шаламова к этой «подземной» теме находим в рассказе «На представку».
Повествование в рассказе «На представку»4 начинается с описания барака коногонов, в котором блатные («друзья народа») обычно играли в карты5. Барак коногонов для игры в карты выбран не случайно - надзиратели сюда не заглядывают, вся их бдительность направлена на «врагов народа» - «контрреволюционеров», осужденных по пятьдесят восьмой статье. Играть собираются на нижних нарах в правом углу барака. Для освещения «действа» из подручных средств изготавливается ««колымка» - самодельная лампочка на бензинном паре. На разноцветных одеялах по обеим сторонам грязной подушки сидят игроки - блатарь Севочка и бригадир коногонов Наумов. На подушке лежит новая колода карт, которая в здешних местах делается весьма быстро при помощи куска хлеба, огрызка химического карандаша, ножа и любой книги. Примечательно то, что сегодняшние карты вырезаны из случайно позабытого кем-то томика французского романтика Виктора Гюго, о котором в очерке Шаламова «Об одной ошибке художественной литературы» можно прочесть буквально следующее: «По прихоти истории наиболее экспансивные проповедники совести и чести, вроде, например, Виктора Гюго, отдали немало сил для восхваления уголовного мира. Гюго казалось, что преступный мир - это такая часть общества, которая твердо, решительно и явно протестует против фальши господствующего мира. Но Гюго не дал себе труда посмотреть - с каких же позиций борется с любой государственной властью это воровское сообщество. Немало мальчиков искало знакомства с живыми «мизераблями»6 после чтения романов Гюго. Кличка «Жан Вальжан» (главный герой романа «Отверженные». - Ч.Г.) до сих пор существует среди блатарей» [1]. Так томик Гюго (не роман ли «Отверженные»?) сгодился «романтикам-мизераблям»6 для изготовления карт - даже листков не пришлось склеивать, так как они оказались как раз впору: и толстыми, и плотными.
После всех незатейливых приготовлений честная воровская игра, предполагающая обязательное стратегическое умение, которое заключается в проявлении особой доблести - способности обмануть, уличить партнера и оспорить сомнительный выигрыш, начинается. Любопытно, что здесь семантика слов «игра» и «карточная игра» эквивалентна семантике слова «баталия», с которой и сравнивается: там собирались блатные для своих карточных поединков; сражение продолжалось; бой не может быть окончен, пока партнер может еще чем-нибудь отвечать и др.
Отметим в композиционном строе рассказа своеобразную усилительно-выделительную роль, которую играет такая весьма важная символическая деталь, как Севочкин сверхъестественной длины холеный ноготь мизинца7, поблескивающий как драгоценный камень8. Ноготь и пальцы Севочки, как, впрочем, и указующий перст коногона Наумова вместе с его тяжелым черным взглядом, появляются в нескольких ключевых эпизодах рассказа и становятся зловещими лейтмотивами всего повествования.
Выразительный опознавательный признак - желтый ноготь знаменитого местного шулера - оттеняет его совершенно невыразительная, конспиративная внешность - необходимый компонент «подземной профессии»: «Он был подстрижен «под бокс» самым аккуратнейшим образом. Низкий, без единой морщинки лоб, желтые кустики бровей, ротик бантиком - все это придавало его физиономии важное качество внешности вора: незаметность. Лицо было такое, что запомнить его было нельзя. Поглядел на него - и забыл, потерял все черты, и не узнать при встрече» [5]. Даже Севочкин возраст не поддавался никакой разгадке: сколько лет Севочке - двадцать? тридцать? сорок?
Полную противоположность непримечательной внешности Севочки являет собой внешность Наумова, хотя и она в известном смысле вводит в заблуждение, но по совершенно иным причинам: это был «...черноволосый малый с таким страдальческим выражением черных, глубоко запавших глаз, что, не знай я, что Наумов железнодорожный вор с Кубани, я принял бы его за какого-нибудь странника - монаха или члена известной секты «Бог знает», секты, что вот уж,е десятки лет встречается в наших лагерях. Это впечатление увеличивалось при виде гайтана с оловянным крестиком9, висевшего на шее Наумова, - ворот рубахи его был расстегнут» [5].
На груди Наумова была видна татуировка с философским изречением, цитатой из единственного признанного и канонизированного блатным миром поэта С. Есенина: Как мало пройдено дорог, // Как много сделано ошибок. Выколотые на груди коногона-романтика стихотворные строки - это вовсе не сожаление о совершенных ошибках, но, скорее, иллюстрация прошлой и будущей жизни блатаря-коногона и вместе с тем «дань моде», поскольку «отзываться о нем (Есенине. - Ч.Г.) с уважением стало хорошим тоном среди воров» [1]. Поэтому, «стремясь как-то подчеркнуть свою близость к Есенину, как-то демонстрировать всему миру свою связь со стихами поэта, блатари, со свойственной им театральностью, татуируют свои тела цитатами из Есенина», и «пьянство, кутежи, воспевание разврата - все это находит отклик в воровской душе. Они (блатари. - Ч.Г.) проходят мимо есенинской пейзажной лирики, мимо стихов о России - все это ни капли не интересует блатарей» [1]. О том, что никаких сожалений о совершенных ошибках у Наумова нет, будет видно из хода дальнейшего повествования.
Описание внешности персонажей дополняют выразительные речевые характеристики, основные признаки которых весьма схожи и различаются значительно меньше портретных характеристик двух игроков. Отметим, что речь обоих пересыпана громкой, язвительной и многословной руганью, взаимными оскорблениями10 - все это превращает речь соперников в ожесточенный словесный поединок: Севочка по преимуществу цедит сквозь зубы с бесконечным презрением, он оценивает, безразлично отвечает, говорит твердо. Выделим предельно грубые и наглые речевые и поведенческие манеры вора-блатаря, резко контрастирующие с элементами его портретного описания, в котором встречаются уменьшительно-ласкательные суффиксы: это и приторность, и пошлость самого имени - Севочка, и деталь его внешности - ротик бантиком.
В психологической стратегии словесного боя Наумов старается ни в чем не уступать более опытному бойцу, поскольку от степени наглости и своеобразного артистизма во многом зависит исход сражения11: он говорит хрипло, а когда надо (т. е. когда он проигрывает) и заискивающе. К двум «контрреволюционерам», случайно оказавшимся свидетелями игры, Наумов обращается, напротив, безо всяких заискиваний и речевых изысков, но по-бригадирски привычно - прямолинейно и однотонно (в его понимании так, как и следует обращаться с врагами народа), используя при этом исключительно глаголы в повелительном наклонении: Ну-ка, выйди; Снимай телогрейку; Выходи, ты; Ну-ка, снимай.
Карточная битва между Севочкой и Наумовым длится не один час и доходит до своего кровавого кульминационного момента - до игры на представку, которую в качестве последнего шанса проигравшийся бригадир предлагает герою-урке. Бригадир собирается ставить на кон вещи, которые позже будут отобраны у любого фраера, у того, кто в бараке слабее и бесправнее. Красноречив ответ на это предложение: «Очень нужно, - живо сказал Севочка и протянул назад руку: тотчас в руку была вложена зажженная махорочная папироса. Севочка глубоко затянулся и закашлялся. - Что мне твоя представка? Этапов новых нет - где возьмешь? У конвоя, что ли?» [5].
Начинающий скучать Севочка чувствует себя несомненным хозяином положения: ему услужливо создают комфорт - вкладывают в руку папиросу, подваривают чифирь. В конце концов артист-Севочка, для приличия театрально поломавшись, предложение все же принимает - не хотел обижать Наумова. Очевидно, что Севочка не против выиграть отобранную у кого-нибудь Наумовым «представку», но сомневается, где тот ее возьмет.
После проигрыша Наумову приходит в голову новая мысль: мысль сверкнула в мозгу Наумова. Его тяжелый черный взгляд останавливается сначала на одном случайно оказавшемся рядом арестанте, затем на другом - Гаркунове. Оба измученных дневной работой в забое доходяг пришли ночью в барак коногонов заработать пилкой дров кусок хлеба и холодную «юшку» водянистого супа. Административно-блатарская циничность ярко выражена в официальном названии водянистого супа - «украинские галушки», которое выдумано не блатарями, а очень близким к ним по своему специфическому менталитету и имеющим самое непосредственное отношение к сталинским концентрационным лагерям начальством12. Само название «украинские галушки» вполне вписывается в лагерную таблицу замены продуктов, по которой выходило, что «ведро воды заменяет по калорийности сто граммов масла» (рассказ «Сухим пайком») [5]. Еще более издевательски по своему цинизму звучат слова одного из главных начальников советских исправительно-трудовых лагерей того времени: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» [5]. Эту казенную кровожадно-бесчеловечную фразу Берии комментирует Шаламов: «Лагерь был местом, где учили ненавидеть физический труд, ненавидеть труд вообще (не специально учили, просто по-другому и быть не могло. - Ч.Г.). Самой привилегированной группой лагерного населения были блатари - не для них ли труд был геройством и доблестью?» И поэтому «всякий, кто хвалит лагерный труд, - подлец или дурак» [5]. В рассказе «Лида» цикла «Левый берег» перечислено то, что убивает, безо всяких переносных смыслов, арестанта - это ледяной холод, побои, непосильный лагерный труд, прославляемый как дело чести, дело славы, дело доблести и геройства, и голод той самой «юшки» - лагерного супчика [5].

(окончание здесь)

литературоведение, Варлам Шаламов, "Колымские рассказы", тоталитарный режим, документ, поэтика, преступный мир, террористическое государство, концентрационные лагеря, Чеслав Горбачевский

Previous post Next post
Up