(
начало здесь)
Когда через год провалился мой архив у Теуша, и следа уже не было прежней легкости от отправки, но вся жизнь, казалось, была погребена под навалом черных скал, я мрел на даче Чуковского, - вдруг к ужину как ангел светлый (но в темном поблескивающем платьи) приехала к Корнею Ивановичу по какому-то делу - Ева! - да только что из Парижа, еще овеянная тамошней легкостью, еще не адаптированная снова к нашей собачьей хватке. Она не ожидала меня здесь, я не ожидал ее! Ее приезд был просто сверхчудом (опасаясь дать след, я не мог бы ни позвонить ей, ни приехать, а так нужна была живая ниточка - туда, в свободный мир!). Мы сделали вид, что незнакомы, и Корней Иваныч снова знакомил нас. За ужином Ева слушала, слушала о нагроможденьи здешних преследований и вырвалось у нее: "Да, в этой стране не соскучишься!" Это - сразу после Парижа (где могла она остаться навсегда), - но вот удивительно: опять без нотки сожаления и о своем нынешнем возврате! Потом надумал К. И. провожать ее на станцию, а мне-то надо было говорить с ней в этой вечерней тьме, секретно; - еле убедил я с полдороги К. И. и Люшу [Елена Чуковская] вернуться. А мы с Евой брели дальше на станцию, какой-то счастливый дождь на нас лир, и мы говорили и уговаривались как всегда сбивчиво, с ней не сбивчиво нельзя, - и ощущение было просто небесной поддержки, такой всегда легкой, улыбчивой, бескорыстной.
Ева стала для меня - вторым воздухом. Только через нее моя подземная работа вдруг освещалась лучиком оттуда - как движутся там наши дела, перевод “Круга" на английский. Довольно было ей дать мне знать, выразить намерение, - мы встречались тотчас. И во всякий приезд в Москву я старался увидеть ее. Где только не вели мы с ней наших переговоров: то, встретясь будто бы случайно в книжном магазине в доме Эренбурга, бродили по проходным дворам и скверикам центра (так открыла она мне бахрушинский двор, где, не ведал я, с 70-го года будет жить моя будущая семья и откуда возьмут меня на высылку); то - бульварами; то - во дворе Петровского монастыря; то - приезжала она ко мне на дачу в Рождество, и мы отсаживались ото всех или уходили в лес, разговаривать привольнее. Необходимость стольких встреч, договоров, пере-уговоров и пере-пере-уговоров не столько диктовалась самим делом, сколько объяснялась свойствами нашей (она уже и с Люшей была закорочена) подруги: в живом разбросчивом разговоре, сама же нарушая его систему, она постоянно упускала что-то важное, потом тревожно звонила, что надо встретиться, - и выясняла (и то не окончательно) это упущенное. Я постоянно упрекал ее (а она - меня) в неосторожности, в опрометчивости, но вот поразительно: она путала во второстепенностях, а как наступало решительное - действовала четко, смело, куда все промахи? В самые опасные моменты ее охватывало не только бесстрашие, но и крайняя “натуральность" поведения, - вероятно, как и у матери ее. (А как Ева читала готовый “Архипелаг"! - вот это ее стиль: потащила все три тома машинописи на свою службу - на квартиру Эренбурга. А он как раз в эти дни - да умер. Тут начнется - опись, комиссия? Кинулась уносить, жена Эренбурга задерживает: “Что выносите?" Вскипела: “Да неужели вы меня за столько лет не знаете, можете подозревать?!" Унесла.)
Напряженный темп дела очень гнал меня всегда, не хватало времени просто с ней поболтать или полюбоваться. Но эманациями ото всех, от многих встреч соединялось: какое прирожденное неусыпное благородство в ней (не допустить движенья на низшем уровне), как она пронизана щедростью, как соединяются в ней - гордость, и ненавязчивость, и совершенная дружеская простота. Только “под потолками" не разговоришься (квартиру Евы, теперь в Даевом переулке, я считал весьма ненадежной, Ева свободно встречалась со всякими иностранцами и перезванивалась часто - а в этом-то и была ее дерзкая тактика открытости: иностранцы и французские дипломаты знали ее, и это укрепляло ее против властей).
Много раз я сталкивался с Евой в шутку, а то и серьезно, в оценке Запада. Высказывался я о Западе, по ее мнению, слишком хорошо - она разуверяла меня, бранила Запад, еще и сегодня с тою страстью, которая когда-то швырнула ее покинуть европейское благополучие и добровольно ехать на муки в Россию. Другой раз я почему-нибудь был раздражен на Запад, высказывался слишком резко, - почти с той же горячностью и даже крайностями она кидалась его защищать. И всякий раз главный ее тезис был: что я совсем не понимаю Запада и никогда его не пойму. Ева, правда, не отличалась стройностью политических взглядов. Она уехала из Франции уже 30, потом и 40 лет назад, хотя бывала наездами, и в самой Москве вот встречалась теперь со множеством иностранцев, уверена была, что сохраняет живое чувство Европы. Я - не был там никогда, но, ежедневно слушая несколько западных передач, не мог не составить тоскливого представления, что Запад падает волею, духом, сознанием - перед большевизмом. Она высмеивала мои выводы, не допуская столь разительного изменения Европы.
Легкость руки Натальи Ивановны!.. В мае 1967, разослав 250 экземпляров “письма съезду писателей", я отсиживался в Переделкине у Чуковского. Вот 11 дней прошло от письма, уже и съезд кончался, а - нигде на Западе не напечатали, не объявили. Откуда ни возьмись - Ева, на другой даче в гостях, но позвонила и мне, вызвала погулять. И похожего плана у меня не было, во мгновенье у нее родилось: “А у вас есть лишний экземпляр? Давайте, отправлю сегодня!" (Она не без этой мысли и привезла в Переделкино французского искусствоведа Мориса Жардо, а у него хорошие связи с “Монд", и она взяла с него обещание.) И через три дня письмо появилось в “Монд", загромыхало - и кампания была выиграна! - Произошел ли казус с телеграммою “Граней", надо было срочно понять, кто такой Виктор Луи, - являлась та же Ева, deus ex machina, и разъясняла: знала его по Карлагу, московский мальчик, предлагавший иностранцам обмен валюты, сомнительное поведение в лагере.
При самом начале не зря попросила Ева: только, чтоб никто не знал. Она определенно и именно имела в виду мою тогдашнюю жену Решетовскую. (Ева видела эту опасность несравненно раньше меня.) Однако веселые, дружеские, простецкие наши отношения с Евой не могли скрыться от жены. К тому ж наши непрекращаемые, никогда до конца не разъясненные дела все влекли нас пошептаться, отделиться, даже когда Ева приезжала просто к нам домой. Этого всего нельзя было ни достичь, ни объяснить иначе, как сказав жене, что мы занимаемся делами слишком серьезными, теми, то есть - заграничными. И Ева как будто это понимала. Но осенью 1965, когда уже разворачивалось следствие над Синявским, - Ева на скрытой встрече спросила меня: “Но ваша жена ничего не знает?" Да прямо, из моих уст, она не знала ничего, но имела глаза, но - видела. (Можно бы уверенно сказать, что только об участии Андреевых она не знает ничего, но и то: два года спустя у “Царевны" [Натальи Кинд] на квартире при семи-восьми собравшихся, средь них и моя жена, была такая встреча: привезенная Евою молодая Ольга Андреева-Карляйль из Соединенных Штатов вышла со мной шептаться на балкон.)
Над Евой уже тогда нависла тень опасности и, мрачна, черна, висит по сегодня. Предчувствие не обмануло ее за много лет вперед: в 1973 на Казанском вокзале Н. Решетовская прямо угрозила о Еве, назвала её, и только её одну, как пример, кому КГБ будет мстить за напечатанье “Архипелага". (Именно эта угроза и понудила меня высказаться открыто летом 1974 в интервью CBS.)
Правда, уже два года скоро с того. Перевисевшие тучи не дают грозы. Храни Бог!
. . . Шло через Еву и дальнейшее развитие с посланной пленкой “Круга". Она устраивала мои свидания то со стариками Андреевыми (те иногда приезжали в отпуск в СССР), то с Ольгой Карляйль, их дочерью, то с Сашей, их сыном [оба последние - знакомые Шаламова].
В первых числах июня 1968 мы в Рождестве допечатывали “Архипелаг", в Париже бурлили революционные студенты, восхищенный их подвигами Саша (Александр Вадимович) Андреев приехал на недельную командировку в Москву с группою ЮНЕСКО. Весело звонил он Еве, что везет ей подарки, вот расскажет о славных студенческих волнениях, которым москвичи так обывательски не сочувствуют (“чего бесятся? пожили б у нас, узнали!", - а у нее враз составилось, лишая покоя и сна: не судьба ли? не послать ли сейчас с Сашею “Архипелаг" на Запад?
Об этих нескольких грозных днях она тогда же написала короткие заметки, потом сожгла их; в 1974, уже после моей высылки, снова написала, Аля вывезла их, теперь я использую. И вот: и до и после этого Ева много рисковала с моими делами, но по запискам так рисуется, что всех прочих опасностей она не ощутила в меру, была ли внутренне беспечна? Нет, это манера у нее такая беспечная, внешняя. Но “Архипелаг" занимал для нее размеры выше всех наших судеб, размеры самой России. Эта операция далась ей десятидневным сверхнапряжением, не забываемым и сегодня.
Сперва: не дать же “Архипелагу" пропасть. Оставаться ему вечно здесь - погибнуть. Но в сашиных руках попасть на таможне - еще большая гибель и книге, и автору, и всем, - сколько имен в “Архипелаге" названо, еще живых! - и ему самому. И опять - Андреев, допустимо ли его просить? И - согласится ли? Зато - руки чистые : не корыстные люди, с русским подлинным чувством, не используют дара во вред. Упустить этот случай - а когда представится сходный потом?.. Ева уже загорелась и остановиться ей было трудно. Приехала в Рождество, вызвала меня в лес. Из заметок видно, как трудно ей решение давалось, еще и не далось вполне, - мне же, помню, говорила с такой убежденностью (всегда победоносная!), что быстро поборола мои сомнения. И правда, такое стечение: в самый день окончания “Архипелага" (и с запасом дней на пересъемку пленки), - и в чистые руки! Как отличить свободу нашего решения от Божьего начертания? Решили, без юноши: да! Впрочем, вспоминает Ева, я сказал ей: “Действуйте, только если будет 99% на успех, не иначе". В операции этот процент был, пожалуй, сильно не достигнут.
Саша принял вопрос обреченно-спокойно, он, оказывается, и предчувствовал, что его будут просить. - Тебе не страшно? - Страшно. Но я все-таки русский. - Через день предложил он такой вариант: киномеханик будет отправлять контейнер с киноматериалами их группы, его и попросить сунуть туда и капсулу с нашей пленкой, сказать: “Это рукописи моего деда. Вывозить их из Союза официально - слишком хлопотно. Помоги." (Второй раз тень Леонида Андреева сопровождала мой рулон.) Но контейнер ехал даже не опломбированный, не охраняемый дипломатическим статутом. В Троицыну субботу должна была вся группа улететь в Париж. Механик должен был ехать поездом на Духов день; во вторник Саша надеялся встретить его в Париже и вынуть из контейнера сам.
И, пожалуй, все прошло бы спокойно, если бы в четверг вечером не возникло впечатление, что за Сашей следят. Мы приняли слежку как несомненность, и задало это нам лихорадки на пять дней. Сперва - самой Еве: продолжать ли операцию или покинуть? Кто не жил в конспирации, даже не вообразит этого отягощенного изматывающего состояния, когда, может быть просматриваемый, прослушиваемый, в недостатке времени, при невозможности советоваться, иногда в изнеможении от подступающего провала, ты не можешь освободить свою волю от ответственности и должен принять решение, от которого зависеть будут и многие дорогие тебе люди - и дело. Решила: “принять бой за родину в этой доступной нам форме, и именно теперь!" После этого Ева дозвонилась до московского родственника Саши, наполнила разговор пустяками и вставила скороговоркой по-французски: “вчера вечером, когда вы возвращались домой, за вами следили". (Уж если вплотную следят - то и эта фраза взята ...) Тот (хотя не знал никаких тайн) понял и на ночь увел Сашу ночевать в глухое место. Потом - размышления Евы с Люшей (пришла к ней брать капсулу). Чем больше раскладывали - тем казалось все опаснее. И, не выводом из того, а все своим напором чувства, Ева забрала “бомбу".
На утро субботы под Троицу было у них уговорено так: в Кировском метро на условленном месте Ева встретила Сашу и передала ему - не “бомбу", нет, - пакет игрушек для детей: если заметят и схватят эту передачу, то и - выкусят. Поговорили о вчерашней слежке. Сейчас как будто никого. Условились: во вторник утром, как только вынет капсулу из контейнера, Саша звонит в Женеву евиной сестре Катерине Ивановне [Екатерина Анзи] (раненная в Сопротивлении, она стала инвалидом, и почти всегда дома), и та условную фразу передает по телефону Еве в Москву. А саму “бомбу" сейчас получит Саша не от нее, а на следующей станции, “Дзержинской"... (Все разыграно не хуже, чем у Климовой-матери.) Но когда на “Дзержинской" к Саше подошли сзади и взяли за руку - тот слишком вздрогнул. И передающий изменил решение: побыть с Сашей дольше, сделать поспокойнее. Он вывел его из метро на тихую улицу к своей машине. (И тут еще происшествие: какое-то такси стояло впритирку с поднятым капотом; тронулись - и тронулось оно вослед... Вослед?.. Не лишние ли подозрения? Отстало.) Не нарочно, так получилось: делали круг перед Большой Лубянкой, вокруг "бутылки" Дзержинского - водитель, руки на руле, объяснил Саше, как ему руку протянуть и взять “бомбу“ из сумки. Передали “Архипелаг" на Лубянской площади!..
Итак, хорошо ли, худо, дело было сделано, оставалось ждать. Но тут-то и ослабли уязвленные нервы всех: неразряженные угрозы теперь давили тупо. Пленка ушла из наших рук - но никуда не дошла, висела без контроля и в опасности. Люша кинулась за мной в Рождество, я уехал в закрытую квартиру “Гадалки" (очерк 10), всегда для меня готовую, ключ у меня. Ева, чтоб не томиться праздничные дни в городе, уехала за город. А Люша звонила, не зная, Еве, а Гадалка из автомата звонила Люше, и отсутствие Евы пугало нас как уже начавшийся провал. (Теперь видно, что вся операция наша была любительски и шатко построена.) И на солнечном речном берегу солнце было Еве - черным пламенем. Беспомощное бездействие - тяжело.
Воротясь в Москву, Ева нашла путь дозвониться до того сашиного родственника по нейтральному телефону и выяснила, что Саша уехал без задержек. Сперва облегчилось, протянули понедельник.
Но вот уже вторник, середина дня, давно пора быть звонку из Женевы от сестры - а нет его, и нельзя позвонить первой самой: станет невозможен звонок с условным текстом.
Так промучились вторник - и отзыва не было. И похоже было - на разгром: уже читают “Архипелаг" на Лубянке.
Только в среду утром пришло освобождающее известие. (Оказалось: парижская забастовка, полуреволюция - парализовала связь из Парижа, пересеклась враждебно с нашим “Архипелагом"!)
В среду днем, уже не очень скрывая мою укрытую квартиру, друзья приехали освобождать меня. Они ликовали.
Но обидно оказалось, что избранные руки, от пары к паре меняясь, смазали всю нашу отправку - и не выручила она нас в грозный момент. Саша Андреев, не имея никакой советской тренировки, вел себя геройски. Вадим Леонидович дрожал над этой книгой, даже закупил набор шрифтов, чтобы быть самому первым издателем “Архипелага" по-русски. А дальше у Карляйлей влипла наша капсула - и многие годы американский текст “Архипелага" не был готов (об этом в другом месте). Стоило нам так торопиться, рисковать и гордиться! - все равно как и не отправляли. Лежал “Архипелаг" на Западе - и как будто не лежал. Понадобилось делать немецкий перевод, Бетта (очерк 12) попросила у В. Л. копию русского текста от дочери - он перепугался: разгласится (а он же - с советским паспортом), - и пришлось нам всю отправку “Архипелага" из СССР - п о в т о р я т ь , очень тяжело и опасно. А не отправили бы снова, весной 1971, “Архипелаг" на Запад, то к моменту провала в 1973 у нас не было бы немецкого и шведского переводов; а русское издание, недоступное западному читателю, прозвучало бы как одиночный пушечный выстрел в ночи.
В последние годы Ева уже перестала быть единственной нашей связью с Западом [появился канал, предоставленный Солженицыну отцом Александром Менем] (но то и дело что-нибудь перекидывала с изящной легкостью), однако неистощимо находила, в чем еще может быть полезной, на это у нее острый был взгляд. Вела себя Ева до конца по своей привычке и смелости - нисколько не прячась, не прикрывая дружбы (с Алей [Наталья Дмитриевна Солженицына]она была тесно дружна, несмотря на разницу в возрастах), открыто звоня и приходя хоть в самые тяжелые осадные моменты.
А после нашей высылки Ева - первая же из подозреваемых (да просто засеченная ГБ, облепленная доносами) - не только не замерла, не затихла в тот год, но с прежней самоуверенной отвагой вела свою свободную жизнь внештатной переводчицы, встречалась с иностранцами, а меж ними - с нашими, и, в месяцы перебоев, смены лиц, высылки корреспондентов, нарушенья каналов, - возобновила с новой энергией пересылку нам целых сумок и чемоданчиков из архива. Теперь, весной 1975, это куда пристальней проглядывалось, куда опасней прежнего, и иностранцы робче. А с конца 1974, после выхода “Из-под глыб“, открытую почту нам Москва обрубила в оба конца (ни даже открытку ко дню рождения ребенка не пропускает), - так Ева взяла на себя и нашу “левую" связь со всеми друзьями.
С осени 1974 в культурном отделе французского посольства появилось новое лицо - корсиканка Эльфрида Филиппи. Я никогда ее не видел, Ева так описывает: “Красивая, стройная, когда любит - обаятельная, когда не жалует - ледяная. Мы подружились с первого взгляда, сразу в чем-то синхронны, без слов. Ее быстрая решительность, готовность испытать все страхи, опасение подвести кого-нибудь, живой интерес к России... Проносила в опасных местах, обезоруживая улыбкой и грацией. Гениально быстра: топтун не успеет рта разинуть - а уже все сделано." Так, хотели пакет для меня разделить на три поездки, она взвесила рукой, сказала: “Беру все сразу!", очень тем облегчив. (С ней вместе перебрасывала кое-что и Б. Л., - каждой паре помогающих рук спасибо.)
Этот огромный пакет от Евы и через Эльфриду Степан Татищев (см. очерк 13) принес нам в парижскую гостиницу D'Isly на рю Жакоб, на мансарду - и тут произошло совпадение более чем символическое, как умеет ставить только История. Принесший ушел, на диване грудой еще лежала неразобранная посылка от Наташи Климовой-младшей, - а по той же узкой чердачной лесенке через две минуты к нам взошел Аркадий Петрович Столыпин [учредитель "Премии Свободы французского ПЕН-Клуба", присужденной Шаламову в 1981 году] - тот маленький сын Столыпина, едва не убитый во взрыве на Аптекарском острове Наташей Климовой- старшей, - да и пришел ко мне обсудить эскиз моей главы о Петре Столыпине. С этим милым человеком мы сидели дружески, а рядом лежали пакеты, так же дружески присланные от дочери несостоявшейся его убийцы.
Так за две трети столетия повернулась Россия. Дочь с тем же талантом и порывом, как мать, теперь работала и рисковала в противоположную сторону. (Хотя и не свернув далеко с эсеровского стержня мышления: всё проклиная и Столыпина, и видя в советском строе прямое продолжение царского.) Все силы здоровой России вот уже соединились, вот уже действуют заодно.
(ДОБАВЛЕНИЕ 1978 г.)
Осенью 1976 Еву даже выпустили в Швейцарию к сестре. Она никак не могла просить в советском посольстве визу в Штаты: и запрещено менять страну, и ясно будет, что - к нам. Но с нашей помощью (американцы выдали временный вкладыш в паспорт) счастливо приехала к нам в Вермонт, жила у нас весной 1977. Она тяжело переживала, что ею привлеченная Ольга Карляйль - вывихнулась, и книгу враждебную пишет, но и все уверяла, что ерунда. Читала “Невидимок" - и попросила этот 9-й очерк с собой (оставить копию в Париже - и еще взять в Москву, прочесть друзьям-Невидимкам, тогда сжечь).
Объясняя свой переезд в Россию в 1934: “Я - не на муки ехала, что вы, я терпеть их не могу, я ехала на радость. Но перетерпленные муки не притупили моей любви к России, а обострили ее.“ А сейчас заманная перед ней стояла возможность: остаться на Западе навсегда. Она долго мучилась, долго выбирала. Ее решающее письмо передает, я думаю, лучше, чем мой пересказ.
ДОБАВЛЕНИЕ 1986 г.
Наталья Ивановна и дальше продолжала конспиративные операции, и даже с отчаянностью. С 1975 и по 1984 год на ней держался не только весь наш скрытый почтовый и книжный канал с друзьями в СССР, но и важней: помощь нашего Русского Общественного Фонда в СССР, - и вряд ли без ее смелости и находчивости могли бы мы наладить такую полнокровную артерию. (О работе Фонда когда-нибудь кто-нибудь, я надеюсь, напишет подробней.) ГБ изо всех сил следило за ней - и все никак не поймало.
Н. И. в последние годы болела панкреатитом. В конце августа 1984 она внезапно почувствовала сильные боли, легла в больницу - и через неделю умерла. (Перед смертью успела передать для нас: “Сейчас надо на время замереть!" - видно чувствовала, как грозно сгущалось. Ускользнула из лап - может быть, в последний момент.)
Гебешники в штатском в немалом числе толпились на ее похоронах, высматривая. Из них же несколько пришли описывать квартиру под видом “стажеров нотариуса". Двоюродному брату Н. И. на допросе сказали: “Мы всё о ней знаем, давно ее пасем, и знаем, где лежала у нее каждая вещь.“
Хвастают! Знали, да не всё.
Неуловимая! - ушла от них... И с поздним оскалом лязгали о ней в газетах. ...
_______
Еще о Столяровой см. в блоге по метке "Наталья Столярова"