Марк Альтшуллер, Елена Дрыжакова. "Мученик колымского ада", 1985 (начало)

Nov 02, 2013 14:36


Одна из десятка первых критических работ о прозе Шаламова на русском языке. Глава из книги Марка Альтшуллера и Елены Дрыжаковой "Путь отречения: русская литература 1953 - 1968", Tenafly, N. J. (Тенафлай, Нью-Джерси), изд. Эрмитаж, 1985 (тираж 500 экз.).

Оглавление
_________

Мученик колымского ада
(В. Т. Шаламов)

В забое, в торфянике зыбком
Шел месяц за месяцем вслед...
И вот объявили ошибкой
Семнадцать украденных лет...

И снова сановное барство
Его не пускает вперед,
И снова мое государство
Вины на себя не берет...

(«Из самиздата 60-х годов.
Неизвестный автор»)

В январе 1982 года, в Москве, в психбольнице для престарелых,31 умер Варлам Шаламов, член Союза советских писателей с.., какого года? В самом деле, с какого же? С 1932, когда он начал печататься в советских изданиях? С 1936, когда его очерки появляются в центральных журналах Москвы? Или с 1957, когда в «Знамени» публикуется подборка стихотворений? Или с 1961, когда выходит первый сборник его стихов?

Варлам Шаламов - автор нескольких сборников лирических стихотворений, изданных центральными издательствами СССР, и сотни «Колымских рассказов», опубликованных только на Западе, сначала разрозненно в «Новом журнале» (Нью-Йорк, 1966-1976) и в «Гранях» (Франкфурт, 1970), а затем дважды отдельной книгой в Лондонском издательстве «Overseas» (1978, 1982) [1982 - в парижском издательстве ИМКА-Пресс].32 Рассказы уже переведены на английский, французский и немецкий языки.

Необычна судьба этого писателя и человека. И не тем, конечно, что был он одним из многих миллионов, прошедших через всевозможные ленинско-сталинские ГУЛаги, в том числе через Колымский ад (где, по Конквесту, каждые четыре-пять лет погибало не менее одного миллиона человек), а тем, что в ЧИСЛЕ НЕМНОГИХ, может быть, сотен, ВЫЖИЛ И СОХРАНИЛ В СЕБЕ СПОСОБНОСТЬ РАССКАЗАТЬ О ТОМ, ЧТО ВИДЕЛ.

По его собственному признанию, Шаламов видел то, что «человек не должен видеть». Потому-то блюстители нравственности в СССР сначала молчаливо считали необходимым уничтожение всех, кто видел ЭТО, а затем тщательно следили, чтобы ЭТА правда не дошла до советских людей. Ведь даже у Солженицына, которому удалось прорваться в печать на гребне «хрущевского волюнтаризма», описан не такой уж страшный день Ивана Денисовича. По сравнению с пяти- шестинедельной жизнью зэка на Колыме (больше никто не выдерживал на общих работах), долбящего мерзлую породу в шестидесятиградусный мороз, впрягающегося в тяжелые тачки с грунтом, избиваемого и подгоняемого конвоем («развод без последнего», т. е. последнего ежедневно убивали), чье тело покрыто гноящимися язвами от цынги и пеллагры, получающего 200-300 граммов хлеба и пустую баланду, выпиваемую «через борт», обмотанного вшивыми лохмотьями и нередко потерявшего дар речи, - Иван Денисович жил тепло и сытно.

Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты;
Сойдешь поневоле с ума...
Отсюда возврата уж нету, -

так поется в лагерной песне, сочиненной безымянным ЗЕКОМ еще в период существования Колымского края, переименованного вскоре после смерти Сталина в Магаданскую область.

Колымский край - огромная территория на севере Сибири, размером в 12 ООО кв. км. [опечатка: миллионов кв. км.] (Франция, Германия и Италия вместе взятые), покрытая тундрой и мелколесной болотистой тайгой, средняя температура зимой - 38 градусов Цельсия, летом (июнь - август) + 11-12° С. Неудивительно, что даже по хвастливым данным советской энциклопедии 1954 года на этой территории было всего 26 поселков городского типа!33 Именно туда и решило «самое гуманное в мире» государство отправлять заключенных, когда начались грандиозные репрессии 30-х годов. Железных дорог в Колымском крае не было и нет, поэтому поезда с заключенными шли до Владивостока, там людей перегружали на пароходы и везли до бухты Нагаево (Магадан), а оттуда этапы отправлялись пешком: кто посчастливее - на правый берег реки, где имелись мелкие предприятия и совхозы, а кому не повезло - на левый берег, в верховье Колымы и ее притоков, где дедовским способом добывалось золото и в вечной мерзлоте вручную пытались наладить добычу угля.
Варлам Шаламов родился в 1907 году и провел свое детство в Вологде, где природа, хотя и сурова, но щедра и поэтична. Из всех русских вологжане, может быть, самые добрые и самые совестливые люди. Даже теперь, после стольких лет советской нивелировки личностей, это чувствуется. Большие светлые, близко посаженные глаза святых на русских северных иконах - это и поныне встретишь у вологодских жителей. Ну и терпеливы, конечно, как истинные северяне.

Варлам Тихонович ничего нигде не говорил о своей семье и о ранней юности. Мы знаем, что был он свидетелем обычных расстрелов и репрессий первых лет сталинской власти, но, видимо, не могли они еще тогда произвести на него решительно отвращающего от этой новой власти впечатления. Во всяком случае, выбор юридического факультета МГУ (острополитического и тогда, и сегодня) показывает скорее его желание сотрудничать с новой властью. Три года он учится и уж, конечно, как большинство его товарищей, готовящих себя к государственной правовой деятельности, интересуется политическими событиями в стране. 1926-1929 годы проходят для Сталина в острой борьбе с настоящими его врагами, сторонниками троцкистского курса, хотя истинных приверженцев этого курса, было, может быть, совсем немного. Сталин арестовывал и осуждал за КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность) профилактически, т.е. тех, кто мог бы, по его мнению, сочувствовать троцкизму. По всей видимости, именно так и был арестован 22-летний студент Шаламов. Скорее всего, у них на факультете кто-нибудь из имевших отношение к Троцкому читал лекции, а может быть, просто студенты слишком интересовались политическими проблемами.

Так Шаламов начал свой путь по ГУЛагу в 1929 году. Он получил 5 лет за КРТД. Это был «детский» срок и «детские» репрессии. После тюрьмы, о которой много лет спустя вспоминали на Колыме, как о самом желанном для ЗЕКА месте («Надгробное слово»), Шаламов отбывал наказание где-то на европейском севере, в геологоразведочных партиях, а после срока, вернувшись в Москву, мог даже печатать свои произведения в центральных журналах («Огонек», «Октябрь», «Литературный современник»). Так, в 1936 году была опубликована небольшая «новелла» В. Шаламова «Три смерти доктора Аустино». Странное она производит впечатление. Если бы на обложке напечатавшего ее журнала не были обозначены неотвратимые библиографические данные: «Октябрь» № 6, 1936» - можно было бы думать, что перед нами один из Колымских рассказов:
Тюрьма. Готовится расстрел заключенных, в их числе доктора. В последний момент вдруг выясняется, что у жены начальника тюрьмы (отвратительного «худощавого зверя», с «высшим образованием», который «собственноручно избивал заключенных» и ввел «систему горячих и ледяных карцеров») начались преждевременные роды и срочно требуется врач. Сначала доктор-герой решает, что не пойдет спасать эту «раскормленную, накрашенную бабу», которая непременно родит похожего на отца «звереныша». Но затем гуманные соображения берут верх над ненавистью, и доктор идет в дом к своему врагу, спасает жену и ребенка. После чего конвойные снова ведут его на расстрел.

Рассказ в три страницы. Место и время действия не обозначены. Лишь имя героя - Аустино - и слабый намек на южную природу склоняет нас к мысли, что перед нами Испания накануне гражданской войны. Но Шаламов избегает какой-либо конкретизации. Заключенные, вместе с которыми выводят доктора Аустино на первый расстрел, вскользь названы «боевыми товарищами», а в доме начальника тюрьмы он видит «бюст Данте» и «английскую книгу». По этим деталям советские читатели тридцатых годов должны были догадаться, что перед ними - бесчеловечная и несправедливая капиталистическая тюрьма, в которой казнят борцов за свободу.

Однако главный пафос в рассказе Шаламова не идеологический (что естественно было бы ожидать для того времени), а нравственный: должен или не должен был Аустино спасать жизнь жене ненавистного ему классового врага? Шаламов уверенно отвечает: да, должен. Гуманизм, милосердие и любовь к людям должны стать выше ненависти и мести врагу. Опять же скажем: рискованная позиция для советского человека накануне 1937, да еще побывавшего ТАМ, откуда и попали в рассказ такие, например, подробности: после принятия родов доктор Аустино возвратился в тюрьму и провел свою последнюю ночь голодным, так как канцелярией тюрьмы еще накануне был «снят с питания». Эта социалистическая деталь, несомненно, попала в рассказ из личных авторских наблюдений.

Поражает стиль рассказа. Крайний лаконизм обстановки, концентрация информации в каких-то очень острых и вместе с тем будничных моментах тоже напоминает «Колымские рассказы» («Эсперанто», «Домино», «Утка», «Аневризм аорты»). Словно между публикацией «Доктора Аустино» и появлением первых сам-и тамиздатских рассказов («Причал ада», «Прокаженные», «По ленд-лизу» и др.) не прошло тридцати лет - и каких лет! Писатель Варлам Шаламов уже в 30-е годы нашел и тему, и стиль своего творчества. Вот только гуманистический пафос, с которого он начал в 1936, не возродился в «Колымских рассказах». Да и как ему было возродиться после того, что было видено, пройдено и пережито.

Когда начались генеральные сталинские репрессии 1937 года, Шаламов был снова арестован, просто как «повторник», и за свою прошлую, уже наказанную КРТД, получил опять пять лет и вот тогда-то и попал на Колыму.

Свой новый пятилетний срок он полностью отбыл на общих работах в шахтах и приисках Джанхары на бурении шурфов, на лесоповале, был неоднократно в бригадах «доходяг» на заготовке сучьев и хвои, иногда счастье вдруг улыбалось ему и его посылали на хлебозавод. В довоенные годы было немного легче: лучше кормили, начислялись какие-то деньги за выполнение нормы, меньше били. Но к 1941 году, после трех лет нечеловеческого труда, голода и холода сознание человека ослабевало, и ничего, кроме еды и возможности не ходить в шахту, не интересовало его.

В рассказе «Июнь» Андреев (этому герою Шаламов часто передает события своей собственной жизни) слушает известие о начале войны с тем абсолютным равнодушием, как будто это происходит в «Парагвае или Боливии». Вот это и был для Шаламова первый шаг отречения. Чужим и проклятым стало для него то государство, та система, которая пригнала людей на Колыму для бессмысленного труда и мучительной смерти. Пусть это первое отречение было бессознательным актом голода и холода, но оно вошло в оскудевший мозг и осталось там навечно. Да и как можно было иметь какие-то патриотические иллюзии, если к моменту окончания пятилетнего срока по приговору ОСО, отбытого в глухом Аркагале, Шаламов вместо освобождения был переведен в штрафной прииск на Джелгалу как «пересидчик». Ему старались состряпать еще одно дело, чтобы добавить новый срок. Стукачи усердно работали, нанятые и запугиваемые товарищи давали нужные «показания», и, наконец, по идее тогдашнего заключенного, а позже известного вольного провокатора, громившего Пастернака и многих других, Д. Заславского, Шаламов получил новые 10 лет за то, что назвал в разговоре Ивана Бунина великим русским писателем («Мой процесс»). Это было в 1943 году. Его ждали те же страшные шахты и прииски Колымы, на которых он уже побывал, но статья оказалась другая: 58 пункт 10. По этой статье можно было, хотя и нежелательно, использовать ЗЕКА не на общих работах. Это спасло Шаламову жизнь.

Начал он свой новый десятилетний срок, работая кайлом и лопатой на далеких таежных приисках. В военное время рабочий день продолжался с подходами и проверками 16 часов в сутки, нормы были невыполнимы, за это уменьшали и без того скудные пайки. Золотой забой был неминуемой смертью, и старый опытный ЗЕК понял это, научился хитростям, избавляющим от этой судьбы («Тифозный карантин»). Но и бригады из «доходяг» на более легких работах также в конечном счете вели к смерти. Шаламов показывает, как его герой, старый колымчанин Крист, получив направление в больницу, до которой было четыре километра, ползет туда, как зверь, на четвереньках по обледенелой дороге. Мимо идут машины, но никто не обращает внимания на ползущее в белой мгле существо. Человек перестает быть человеком в таких обстоятельствах, лишь инстинкт зверя может спасти его от смерти, и Крист становится этим бессловесным, сопящим и рычащим существом, в угасающем сознании которого работает лишь одно стремление - «к теплу». Проходят часы в этом инстинктивном движении, и вот... «мгла слегка поредела, и Крист увидел поворот к больнице... метров триста, не больше. И, снова зарычав, Крист пополз» («В больницу»).

Имея за плечами такой «опыт», человек, очевидно, не может полностью восстановить то, что мы называем нормальными социальными комплексами. Здесь отречение от ТЕХ, КТО привел к этим жутким страданиям, прошло через инстинкт и никогда не будет подавлено. Мир навсегда разделится в сознании колымского раба на тех, кого били, и тех, кто бил. Выживший чудом доходяга будет со временем лишь постигать, что те, КТО били, это не только конвой, лагерное начальство, десятники, провокаторы, прокуроры, но и инженеры, служащие, писатели, словом, любой гражданин СССР, если в его руки волею какого-то непонятного Молоха - государства вложена палка.

Сорок восемь килограммов весил мужчина, чей рост был 180 см. Температура его тела - 34, 3. Он уже не мог говорить, все забыл. Его ничто не интересовало, кроме еды и тепла. Книги казались «чужими, недружелюбными, ненужными» («Домино»).

Судьба случайно улыбнулась Шаламову; знакомый фельдшер взял его в больницу санитаром, а потом, в 1946 году, послал на фельдшерские курсы. Так он выжил, дождался смерти Сталина, и в 1956 году или чуть раньше уехал из колымского ада («Погоня за паровозным дымом»). Но еще там, работая в больнице для заключенных, как только вернулась к нему способность чувствовать и мыслить, возвращается к Шаламову, казалось, навсегда забытая жажда творчества. Он пишет стихи о природе, которую теперь может подолгу и внимательно наблюдать. Вот стланик, который когда-то был враждебным объектом его труда в «витаминной» «доходяжной» бригаде, теперь для него живой товарищ, жаждущий тепла, он «пригибается к земле», «тычется в стынущий камень» и «заползает под снег» до весны («Стланик»). Вот тайга - «молчальница от века», «глухонемая», не любящая людей, но все-таки способная на знаки и жесты своей «дружелюбной немоты» («Тайга»). Вот первые приметы пугающей осени. А вот и гроза, десятки раз воспетая в русской поэзии Пушкиным, Тютчевым, Фетом, Пастернаком... Но Шаламов увидел ее в новом свете какой-то пугающей грубой силы:

Смешались облака и волны,
И мира вывернут испод,
По трещинам зубчатых молний
Разламывается небосвод.

По желтой глиняной корчаге
Гуляют грома кулаки.
Вода спускается в овраги,
Держась руками за пеньки.
(«Стихи о Севере» - «Знамя», № 5, 1957)

Чувствуется пастернаковская остраненная [видимо, здесь и дальше имеется в виду "отстранение"]  наблюдательность, но виден и старый колымский зэк, знающий на собственном опыте, как ползут по оврагам избитые железными кулаками конвоиров обессиленные доходяги...

В одном из «Колымских рассказов» глухо, как обычно, Шаламов рассказывает, как его, уже ссыльного, вызвали в Магадан за письмом, и он проехал 500 километров и получил письмо от Б. Пастернака («За письмом»).34 Ясно, что это был ответ на письмо самого Шаламова. Что он писал Пастернаку? Вряд ли это были житейские жалобы или материальные просьбы. Скорее всего он послал Пастернаку стихи, свои колымские стихи о тайге и снеге. Во всяком случае, очень возможно, что Пастернак, всегда остро чувствующий какой-то комплекс вины перед теми, кто страдал ТАМ, взялся даже похлопотать о публикации этих стихов. Подборка в «Знамени» №5 за 1957 год стихотворений Шаламова «Стихи о Севере», возможно, появилась там усилиями Б. Пастернака, который, как известно, сам печатался в этом журнале (из цикла «Стихи из романа»). Можно предполагать с большой степенью уверенности, что именно Пастернак помог В. Шаламову вернуться к литературному поприщу. Не будь этой публикации - неизвестно, нашел ли бы в себе силы старый колымчанин броситься в мутное болото Большой Зоны под вывеской ССП (Союз советских писателей).

Впрочем, тогда, в 1956-1957 годах, было время возвращений и уцелевших (Н. Заболоцкий) и мертвых (М. Цветаева). Перед уцелевшими даже почтительно теснились, выделяя кусочек места под солнцем. Потеснились и перед Шаламовым, предоставив ему несколько страниц в центральном престижном журнале. В 1961 году ему удается издать маленькую книжку стихов «Огниво», которую похвалил в «Литературной газете» поэт-фронтовик Б. Слуцкий,35 причем похвалил не столько за поэзию, сколько за мужество, явно давая понять читателю, где приобрел автор свой жизненный опыт:

Мозг не помнит, мозг не может,
Не старается сберечь
То, что знают мышцы, кожа,
Память пальцев, память плеч.
(«Память»)

В 1962 году Шаламов, уже несомненно член Московского отделения ССП, принимает участие в сборнике «День поэзии». Это было большой жизненной победой Шаламова, хотя по сравнению с довольно уже высокой поэтической культурой тех авангардных лет стихи Шаламова казались и неискусными, и поспешными. Поэт, очевидно, сам понимал это и предупреждал своих будущих критиков:

Тороплюсь, потому что старею.
Нынче время меня не ждет.
Поэтическую батарею
Я выкатываю вперед...
Не отводит ни дня, ни часа
Торопящееся перо
На словесные выкрутасы,
Изготовленные хитро...
("Прямой наводкой") 36

Конечно, не мог не чувствовать Шаламов свою поэтическую скудость. Но было то, что спасало: твердая вера, твердое сознание, что его 20-летний опыт нечеловеческого бытия дает ему (а не им, талантливым «вольняшкам») знание настоящей жизни. Это - не споры об искусстве и демократии, не разговоры о XX съезде и хрущевских обещаниях, не противопоставление Ленина Сталину, не московская квартира и заграничная поездка, не партбилет, не престижная должность... Настоящая жизнь - это возможность прикасаться к природе, постигать ее неповторимую гармонию и красоту, наслаждаться ее строгим и бесстрастным порядком, жить в ней, в ее ритме и воле. Это был Пастернаковский путь отречения, к которому автор «Доктора Живаго» шел много лет в сомнениях и раздумьях своих интеллектуальных скитаний по векам и странам. А зэк Шаламов пришел к этому отречению через колымский ад - после всего, что он знал и видел, людские дела, казалось, навсегда перестали интересовать его. Только природа достойна поэзии, только в ней - справедливость и разум. Приняв, хотя и другим путем, Пастернаковскую философию отречения, Шаламов, возможно, даже бессознательно, часто моделирует в своих стихах и Пастернаковскую поэтическую систему. Во всяком случае, А. Твардовский отверг предлагаемые Солженицыным (в период, когда авторитет последнего был очень велик) стихи Шаламова как «слишком пастернаковские».37

Вообще история контактов Шаламова и Солженицына заслуживает особого внимания.

Солженицын рассказывает в «Теленке», что уже летом 1956 года он читал в «Самиздате» некоторые стихотворения Шаламова.38 Возможно, это были те самые из «колымских тетрадей» («В часы ночные, ледяные», «Как Архимед...», «Похороны»), которые Солженицын через несколько лет предложит «Новому миру». Тогда уже Солженицын понял, что автор - его «брат», «из тайных братьев», т. е. бывший зэк. Поэтому для него это были не просто стихи, менее или более удачные, «пастернаковские» или «тютчевские». Это была «горящая память сердечной боли», «кровотечение», опыт тех лагерных поэтов, которые погибли тысячами, а «выползло» оттуда «меньше пятка». Вот почему Солженицын настойчиво предлагал Твардовскому стихи и «Маленькие поэмы» («Гомер», «Аввакум в Пустозерске»). Это была поэтическая информация о том, что совершенно недоступно «молоденьким поэтам» и о чем ДОЛЖЕН узнать читатель. Эпизод происходит в 1962 году, когда шаламовские стихи о природе печатали, но эти, самиздатские, все еще ходили по рукам (лишь много позже некоторые из них, например, «Аввакум», были напечатаны, но к этому времени русская поэзия и литература ушли уже так далеко по пути своего отречения, что неискусные аллюзии в речах мужественного старообрядца: «Наш спор не церковный // О возрасте книг» // Наш спор не духовный // О пользе вериг. // Наш спор - о свободе, // О праве дышать, // О воле Господней // Вязать и решать» - уже не звучали столь актуально.39

И все-таки даже после неудачной попытки Солженицына Шаламов продолжает не только писать стихи, он продолжает нудные переговоры с редакциями об их публикации. И вот «Советский писатель» в 1964 году выпускает его сборник «Шелест листьев». Нельзя сказать, что туда включаются лучшие стихи Шаламова. Но, тем не менее, некоторые образы неожиданны, необычны и уводят воображение читателя в какой-то неведомо страшный мир: таковы, например, «морозом скрюченные кисти» осеннего дерева, «переломанные человеком» «кости горных хребтов», «почуявшая врага» в каменном ущелье река «хрипит от возмущения». Действительно, хотя перед читателем предстали почти исключительно стихи о природе со всеми ее сложными процессами и закономерностями, он не мог не почувствовать, что автор, поэт, затаил в строках что-то еще невысказанное и вместе с тем самое главное...

В одном из последних стихотворений сборника, как бы соглашаясь с критиками о скромности своих поэтических построений, Шаламов писал:

Но, впрочем, строчки - это не вода,
А глубоко залегшая руда.
Любой любитель, тайный рудовед,
По этой книжке мой отыщет след...

Действительно, этот «след», след старого колымского ззка, видевшего такое, «что человек не должен видеть», можно отыскать в лирике Шаламова, возьмем ли мы самый первый сборник его стихов «Огниво» или один из последних - «Московские облака» (1972).

Окончание статьи - здесь

литературная критика, русская эмиграция, Варлам Шаламов, "Колымские рассказы", самиздат, Запад, Александр Солженицын, тамиздат, "Колымские тетради", Борис Пастернак, лагерная литература

Previous post Next post
Up