Елена Иваницкая - Леонид Григорьян

Aug 30, 2011 17:38

Леонид Санкин к годовщине ухода Леонида Григорьяна собирал воспоминания. Одно из них (московского писателя Дмитрия Быкова, не нуждающегося в представляниях) мы тут уже публиковали.

А это - воспоминания Елены Иваницкой, филолога и литературного критика, дочери Николая Михайловича Иваницкого, как многие из нас помнят - главы Ростовского облисполкома в 1979-84. Елена окончила филфак РГУ, несколько лет работала на факультете, потом перебралась в Москву. Печтается в толстых журналах.



Если бы дело происходило, например, в Нью-Йорке, такой мемуар мог бы стать научной сенсацией и поводом для ревизии культурной истории этого городского поколения - главный поэт-диссидент в самые что ни на есть махровые времена, оказывается, имел связь с дочерью главного советского функционера.
Чем станет такая публикация для Ростова, история культуры которого не написана - не знаю. Но Елена Николаевна дала разрешение, за что ей огромное спасибо.

Что было - то было

Мемуар уже с цифрой 4. Любимые люди. Что было - то было. Но за прошедшие годы на то, что было, наслоилось немало того, что стало, в том числе и обид, сложностей, случайностей. То, что было, никак не получается поймать словами. Нет верного тона. И нет начала.

Да, было 7 августа 1982 года. Сейчас этот день и эти дни вспоминаются как легкие, играющие, с улыбкой, быстрые, веселые, хотя они такими не были. Но было отработанное «советское» умение отстраняться от реальности, от всей этой неколебимой линии родной коммунистической партии по горячим пожеланиям трудящихся.

Шли приемные экзамены в университет, жизнерадостная лихорадка. Обстреливали Бейрут. Кто в тот раз его обстреливал? Коле (племяннику моему) было три месяца, и казалось, что это очень много. Цвели флоксы, вечерами шел легкий теплый дождь.



В тот день были устные экзамены, рано закончившиеся.

Подошел шестой час. «Я надела узкую юбку, чтоб казаться еще стройней», и с бутылкой шампанского вышла на лестницу. Но только ступила на первую ступеньку, как бутылка выпрыгнула из рук и разбилась, приветствуя то, чего еще не было.

Бутылка разбилась о борт, корабль поплыл.

Я была предупреждена, какая встреча меня ожидает, и прочитала или перечитала книжку стихов Л.Г., и в памяти и на языке остались два:

Как бывает роман в романе,
Так бывает туман в тумане.
Так бывает в зиме - зима,
В сердце тьмы - сгущенная тьма…

И второе, перевод из Г.Эмина, о вселенской вине, с заключительными строками о том, что виновны «и небо голубое, а, может быть, и многое другое».

Наконец, действующие лица собрались вместе. Я опоздала. Сели за стол без меня. Минута была оживленная и напряженная. Напряженная тем, что могла стать и гораздо большим, чем стала. Хотя куда еще больше?

Оживленно заговорили. О чем? Все это было тогда же записано, поэтому восстанавливается во многих подробностях.

В провинции советских времен общественно-интеллектуально-культурной жизни не было. Совсем. Наглухо. Намертво. Безнадежно. Вместе с тем уже не было и «сталинского» страха перед зафиксированным в дневнике словом-уликой. Поэтому «мысли в стол» - и впечатления - отражались в дневнике.

Итак, заговорили. Об Александре Блоке. Л.Г.говорил о том, как соотносятся, как могут соотноситься две заметки в дневниках Блока - о его радости по поводу гибели «Титаника» («Есть еще океан!») и о его нелюбви к кадетам (конституционным демократам), которые по душе и сердцу были ему «свои» («Стыдно любить свое»). О гуманизме и негуманизме Блока. Потом в дневнике я записала, что возник «небольшой спор», сущности которого теперь не помню, но одним из доводов стало то стихотворение Эмина, «небо голубое»… Заговорили о стихах, о тумане в тумане, о Мандельштаме, и я попросила Л.Г. прочесть «Кремлевского горца».

Говорили о латинском языке, который для Л.Г. был возможностью уйти как можно дальше от «них», от «этих». Я тоже преподавала латынь, поэтому разыгрался «эпизод с rara avis». Rara avis = редкая птица. Эпизод заключался в том, что мы оба вспомнили эти слова, а заодно и ту ситуацию из романа Олдингтона «Дочь полковника», где они приобретают горько-циническое значение. Да еще и произнесли их вместе. Поэтому разговор опять повернулся. На этот раз речь зашла о проблеме любви и ревности у Набокова в романе «Лолита», который я тогда еще не читала. Л.Г. рассказывал о сцене мучительного «подкрадывания» Гумберта к Лолите ночью в номере случайной гостиницы. Эта сцена представала как потрясающе изображенный апофеоз трагической страсти. Потом вскользь говорили об идущих экзаменах, о Москве, откуда Л.Г. недавно вернулся. Темнело. Пили вино.

Что же было? Что за всем этим вставало?

Редко у кого нет внутреннего цензора - прежде всего для написанного. Внутренний цензор - это ведь равновесие, помимо другого, более очевидного.

Тогда равновесие поступков резко нарушилось, равновесие чувств покачнулось и сохранилось. У обоих.

Думаю - то есть мне теперь так кажется - что во всем происходящем с обеих сторон участвовала изрядная доля равнодушия. Никакой любви, влюбленности, горячки, потери головы не было и в помине. Дружбы, привязанности, привычки быть не могло - хотя потом, надеюсь, они появились. Так ради чего такая авантюра, такой риск - и личный, и социальный? Любопытно-неприятный вопрос, ответить на который мешает внутренний цензор. Впрочем, помянутое «равнодушие» бывает устойчивее, чем любовь. Латинским языком выражаясь, fluctuat non mergitur = колеблется, но не тонет. Зыблемо, но непотопляемо! Потому что в любви может ранить каждая морщинка, а здесь и большая досада может пройти мимо: так - значит так…

Мы оба были «наблюдатели», как всякие пишущие люди. Вряд ли наблюдение Л.Г. за мной было особенно и даже сколько-нибудь доброжелательным. Все-таки я была «чужая», с «партийными генами» (дословное выражение Л.Г.). «Если бы твой отец был секретарем по идеологии, я бы и близко подобного не допустил!» - еще одно дословное выражение. Интересно, что я должна была сказать на это или подумать - спасибо, что допустил, или спасибо, что мой отец не секретарь по идеологии? Ну что ж, он был свободен хотя бы в том, что не льстил и не лицемерил. Впрочем, как всякий человек таланта, уверенный в себе, своей правде, в гармонии со своими убеждениями. А убеждения у него были твердые.

Мы встречались почти каждый день, и несомненная напряженность и неустойчивость отношений разрешилась ссорой. И не из-за чего-нибудь (кого-нибудь), а из-за Солженицына. Я, сколько помнится, не соглашалась признать Александра Исаевича идеалом человека и борца и выражала недовольство его консервативно-православной позицией, насколько в этом разбиралась. Тут-то Л.Г. и припомнил мне «партийные гены». Гневно потребовал не судить о том, к чему не имею права даже прикасаться. В результате расстались тягостно и не договорившись о следующей встрече.

Но мутно-тягостный осадок тут же растворился. Я была совершенно уверена, что никакого разрыва не произошло и скоро мы встретимся по-прежнему. Но надо честно признаться, что два следующих дня я играла в огорчение, даже панику разрыва и на второй день вечером явилась к *** порадовать их драматизмом ситуации. В своем эгоизме я думаю, что действительно было весело. Как выяснилось, Л.Г. опередил меня и просидел у *** весь вечер накануне, ожидая, что я приду. Думаю, что он тоже играл в драму.

Тяжести не было, обиды тоже. *** посмеялся: «Вы что, не нашли другой темы для разговора кроме Солженицына?»

Какие другие темы мы находили? Говорили часами, ведь говорили же. Не записанное сразу исчезло, но кое-что помнится точно. Говорили о Достоевском, о его «горестном антисемитизме» (дословное выражение Л.Г.), против чего я пыталась спорить. Л.Г. отвечал, что ему очень хотелось бы со мной согласиться, любя Достоевского, но согласиться трудно. Как-то заговорили о «гегельянцах», и Л.Г. рассказал о своем столкновении с тогдашним ректором Ждановым, который считал себя убежденным гегельянцем. (Многолетним ректором Ростовского университета Юрием Ждановым, родным сыном «того самого» Жданова) Столкновение не имело конкретного повода, а неизбежно вырастало из полярности позиций и убеждений: вспыхнул ожесточенный спор, встала «белоглазая ненависть» (дословное выражение Л.Г.).

В немалой степени разговоры строились на моих расспросах: а как ты относишься к…? А какого ты мнения о…? Интересно, что Л.Г. был невысокого мнения о Баратынском и весьма прохладно относился к тому, что называл «современной модой на Баратынского» (в ущерб Пушкину). Интересно и то, что восемь лет спустя он своих тогдашних слов не подтвердил.

Как Л.Г. относился к религии и насколько он был верующим, сказать трудно: слишком интимная и больная сфера. Однажды у него вырвалась фраза, что он «любит бога из ненависти к тем, кто его гонит». Но, запнувшись, тут же сказал, что нельзя любить из ненависти и вообще нельзя так говорить. Крест он носил, но в постели неизменно его снимал, что было как-то тягостно-неловко. На мой взгляд.

Л.Г. перечитывал тогда Марка Аврелия и определял настроение его книги «Soliloquia» как «гипотонию жизни». В связи с этим или нет, разговор зашел об общем жизненном настрое самого Л.Г., который характеризовался как раз обратным - повышенной напряженностью жизни, напряженной радостью несмотря ни на что, «витамином радости» (дословно).

Говорили о переводе «Падения» Камю, и Л.Г. подарил мне номер журнал «Новый мир», где этот перевод был опубликован в 1966 году, надписав: «Леночке на память о встрече в гостеприимном доме Биргеров».

Считая появившийся позднее перевод более точным и потому лучшим, Л.Г. вспоминал, как был захвачен некоей содержательно-музыкальной интонацией романа, которая вела его за собой и привела к своеобразию и особой (щемящей?) привлекательности его перевода.

(Теперь откроем скобки и сгруппируем дарственные надписи Л.Г., обращенные ко мне. Сборник стихов «Пенаты» подарил мне Володя Биргер, а Л.Г. надписал по его просьбе как заочной знакомой с нейтральной любезностью. Естественно, что нарушение равновесия всегда несет с собой повседневные чудеса, и мне неожиданно удалось найти - вернее, сами нашлись - два ранних сборника - «Перо», 1968, и «Друг», 1973. На втором Л.Г. написал: «Леночке - ad memoriam - donum auctoris». То есть «на память - дар автора». Заметил, что «так, конечно, по-латыни не пишут, но все же…». А в первом сборнике - в нем есть пылкое и стремительное стихотворение «Каким неведомым богам…». Л.Г. сказал, что теперь оно будет обращено ко мне, и надписал над ним посвящение то ли заглавие «Me memento». «Помни обо мне». Оно сохранилось в надписи, но не в авторской воле. Когда позже, два года спустя, я заговорила об этом, Л.Г. забрал назад тот давний и случайный подарок: «Да это совсем не о тебе!». Так что стихов, посвященных мне, у Л.Г. нет. Я не была «музой». Сборник «Вечернее чудо» был подарен «дружески», а «Забытая тетрадь» - «с добрыми пожеланиями». Перевод романа Габриэля Шевалье «Клошмерль» сопровождает надпись: «Леночке - это легкомысленный романчик, переведенный 30 /!/ лет назад двумя жизнерадостными вертопрахами - один из них - Л.Г. 14.02.1989». В девяностые годы дарственные надписи становятся драматичнее. Сборник «Мчатся тучи. Стихи и переводы»: «Леночке Иваницкой - сердечно - с трепетом перед ее критической зоркостью - на добрую, надеюсь, память. 10.1У. 93». Сборник «Светает»: «Леночке Иваницкой - умной, прелестной, талантливой, от лишенного всех этих качеств автора книжонки «Светает» /а надо бы «Темнеет»/ 30.Х1.94» )

Так летел тот очень жаркий во всех отношениях август. Вот я звоню в условленный час в очередную чужую квартиру и вдруг слышу за дверью треньканье гитары: оказывается, Л.Г. решил мною похвастаться и показать меня другу. Вот в полночь мы вышли вдвоем и идем по проспекту Стачки (или как надо говорит - Стачек?), у обоих ни гроша, автобуса не видно. Сценки-картинки утонувшего времени можно продолжать, но зачем?

Л.Г. дает мне книги - «Философские письма» Чаадаева, сборник «Вехи», «Опавшие листья» Розанова. Я простодушно проношу ему как-то книжку, которую прочитала с большим увлечением и хочу, чтобы Л.Г. тоже ее прочитал, - «Скандинавские баллады». Л.Г. удивленно (и я еще не вижу, что возмущенно) берет ее в руки, со смехом листает, прочитывает вслух какую-то строчку и начинает ядовито ее комментировать. Потом отбрасывает книжку - «забери, пожалуйста!». Так вот оно что! Как это я могла подумать, что он делится со мною любимыми книгами? Да он же меня «воспитывает»! Естественно в принесенных «балладах» он увидел абсурдную попытку «повоспитывать» его! При влюбленности была бы страшная обида, а так - скользнуло. Я всего лишь перестала брать у Л.Г. книги. Ну, себя же и обкрадывала, разумеется.

О чем Л.Г. мне рассказывал, но о чем гораздо полнее знают друзья. О том, как пустили под нож его книгу и чем это кончилось. О том, что Ахматова знала его стихи. О том, как он нашел стихотворение Мандельштама. О жизни в оккупации. О болезни.

Роковое слово «патриот» давно лишилось всякого внятного смысла, иначе следовало бы сказать, что Л.Г. был горячий «патриот». Применю к экзистенциальной и гражданственной позиции Л.Г. слова Алексея Хомякова, который словом «патриот» не пользовался: «Отечество…Эта та страна и тот народ, создавший страну, с которыми срослась вся моя жизнь, все мое духовное существование, вся цельность моей человеческой деятельности. Это тот народ, с которым я связан всеми желаниями сердца и от которого оторваться не могу, чтобы сердце не изошло кровью и не высохло» (Полное собрание сочинений, 1861, , т.1, с. 92).

С полным презрением Л.Г. говорил о персонажах окружающей жизни, которые под конец «перестройки» полетели в Соединенные Штаты, «роняя в Атлантический океан партбилеты» (дословно).

Вижу, как Л.Г. бешено вскакивает, хватает табурет и швыряет его в стену. «Я русский! - кричит он. - Я русский!». Это один из тех «споров на кухне», которые были эрзацем отсутствующей интеллектуально-общественной жизни. Его друг Ю.Ф., филосемит, хотел бы от Л.Г. еврейской самоидентификации. В ответ на его настойчивость табурет полетел в стену. Сегодня с полной ясностью следовало бы сказать, что у Л.Г. была российская гражданская национальность и самоидентификация русского поэта.

*** *** ***

А вот документ «того времени». Прочитав сборники «Вечернее чудо» и «Затерянная тетрадь», я написала текст, названный «Нерецензия». Перепечатала под копирку, первый экземпляр отдала Л.Г., а второй у меня сохранился. Л.Г. воспринял с внимательным интересом, ведь автору важно, чтоб его пристально читали, а хвалят или ругают - это на втором месте (… на десятом). Из текста очевидно, что книги не захватили «нерецензента», но прочитаны были с карандашом и микроскопом в руках, буквально «расписывая на карточки».

Нерецензия

«Вечернее чудо» и «Затерянная тетрадь» (ВЧ и ЗТ)

Две бездны нипочем не замирить. ВЧ, 51.

Ловлю мгновенье, а оно - меня
До полного слиянья-совпаденья. ЗТ,115.

Итак, начало положено, эпиграфы написаны, девиз выброшен-вброшен: «две бездны» и «слиянье-совпаденье» -

И какая-то горечь и тайна,
И разгадка ее не дана. ЗТ,108.

Но не в том ли непримиримость бездн и горечь неразгаданной тайны, что обе бездны давно проросли друг в друга, а горечь и сладость - слились?

…Но только бы что-то одно.
Одно. Всех святынь заповедней. ВЧ, 105.

Нет заповедной святыни «одного» - нет и не было никогда, потому что в этой жизни -

Доподлинно все, даже если превратно,
И всегда единично, хотя многократно… ВЧ, 105, -

и «у победы привкус краха» ВЧ, 132, и «оскалило зубы добро» ВЧ,55, и «на рассвете - тьма» ЗТ,19, хоть «тьма темнот - ясна и обозрима» ВЧ, 51. И наш герой «патологически сговорчив, зоологически упрям» ЗТ, 7, «полуискренен и полулжив» ВЧ,63, , а его таинственный гений «душевно слаб, но выпрямляет души», «мудрец и олух, однолюб-повеса» ВЧ, 96. Так что ж, «на то и сэляви»? ВЧ,131.

так что ж, это силовое поле сэляви заятгивает в нераздельность правду и ложь, победу и поражение, тьму и свет, добро и зло? Или это и есть нелегкая правда Звена, последняя правда Зерна? Или все это только во сне?

Нет, я не сплю, но мне упорно снится, ЗТ, (…)-

что «сущности я уяснить не смог», ЗТ, 49, что « и случайность не случайна», ЗТ, 92, и всё

… правдиво и превратно,
самоубийственно, отрадно,
неповторимо, многократно. ЗТ,42.

Круг замкнулся.

И тут то ли срывается с места и кружится в вечном кружении, то ли пускает корни и застывает незыблемым абсолютом и привычный мир вещей, и заветный мир имен, и путаница чувств, и люди, и книги.

Полушаги, полупризнанья, прятки,
Полураздумья и полуоглядки. ЗТ, 5.

Там было все: смятение и бред,
Попреки, перестройка, переплавка,
Был Достоевский, Мориак и Кафка,
Пожалуй, Гамсун, вероятно, Фрейд. ВЧ, 123.

Бомбисты, холуи, поэты, лицедеи,
Славяне, татарва, армяне, иудеи. ЗТ, 136.

Диван, будильник, стеллажи, трюмо. ВЧ, 115.
Стол, стул, посуда, телефон, журнал. ВЧ, 92.
Ошибка, лазейка, позор и полон.
…Промах, просчет, исключенье из правил. ВЧ, 82.
Начесы, бачки и косицы,
Платки, треухи, башлыки. ВЧ, 85.
Проулок, лестница, вокзал. ВЧ, 164.

Поставим точку. Аптека, улица, фонарь. Круженье-перечисленье, подхватив «Вечернее чудо», не останавливается и в «Затерянной тетради».

Отдышавшись, произнесем другие, свои девизы. Ибо «suum cuique, как Рим говорил» ВЧ, 155. Поэту - поэтово, доценту - доцентово.
(На улице под фонарем у аптеки один поэт уже проклял печальную долю стать достояньем доцента, но доценты не унялись, и поэты вооружились презрением. Попробуйте сказать поэту, что он злоупотребляет парадиастолой и амплификацией, что вы услышите в ответ? …)

А на чем ты стоишь? - Ни на чем.
А за что уцепился? - За нитку. ЗТ, 22.

А стихи в обеих книгах на чем стоят? - На антитезе. А из чего сплетена нитка «прочнее каната» ЗТ, 23? - Из плеоназма, парономазии и парадиастолы.

Итак, первый наш девиз - антитеза, соответствующая двум безднам поэта.

Но так же, как примирились непримиримые бездны, как согласовалась, пусть «помедлив, несогласованность эпох» ЗТ, 21, так бросились друг в друга антономические полюча антитезы, прорастая в оксюморон. Его молекулой служит синтаксически сложное слово: «победа-беда», «однолюб-повеса», «прибытки-потравы», «полыхая-холодея», «трагедия-комедь». Еще - словосочетание: «горькая идиллия», «веселым и скорбным вином», «легкая тяжесть». Но самая характерная для обеих книг форма реализации контраста - приписывание определяемому (объекту) противоположных, взаимоисключающих признаков: «жизнь была и несносной и сносной». «патологически сговорчив, зоологически упрям», «беспардонные приготовишки, многоопытные старички», «обычный необычный день».

Так две бездны перетекают в слиянье-совпаденье, а перетеканию отвечают наши девизы - плеоназм, парономазия и амплификация.

Плеоназм реализуется как тавтологически сложное слово и как амплификация (накопление синонимов с нарастанием экспрессивности).

Да! Мы (доценты), кажется, хотели, да так и не решились сказать поэту, что он этими приемами злоупотребляет. Например, в «Вечернем чуде»: «понять-разобраться», «неувязка-закавыка», «набормочет-напророчит», «благословлять-благодарить», «пламенеешь-пылаешь», «неводами-снастями», «племени-рода», «проворонил-проглядел».

Амплификация постоянно, последовательно дополняется парономазией (нарочитым сближением слов, имеющих звуковое сходство): «пересохший стручок, перегнивший сморчок», «из стычек, раздора, разора», «раздайся, раскройся, разлейся», «в предвиденье, предчувствии, преддверье», «я знал наперечет ее замашки, промашки, безоглядные рюмашки», «суматоха, сумбур, сума», «не верю нежити бесплотной, не верю немощи бесплодной».

Накопление созвучных слов сочетается с накоплением в одном синтаксическом отрезке разных форм одного и того же слова - парономазия и парадиастолой (она же плока, диафора, дистинкция, антистасис):

Ты как тень, ты тенистей теней. ЗТ, 93.
Бессмертие реально,
Реальнее реальности самой. ВЧ, 93
Кто, плача, в потемках петлял,
Почти до петли допетлялся? ЗТ, 51.
Видно, слишком глазам доверяли, почитая провалом провал. ЗТ,118.
Но случалось, оно не случалось. ЗТ, 112.

Ну и до чего мы (доценты) допетлялись?

А вот до чего: цвет, вкус и запах «Вечернего чуда» и «Затерянной тетради» создают несколько стилистических фигур, входящих в группу контраста и повтора6 антитеза, оксюморон, плеоназм, парономазия и парадиастола. Именно ими упорно играет автор, именно их «внедряет, не жалея сил» ВЧ, 56. Именно они «заметны», иногда слишком заметны - и тогда прием перестает действовать-воздействовать, а только демонстрирует самого себя и накапливает материал для диссертации доцента на тему «Парономазия в современной поэзии и словоупотребление Пастернака», «Воздействие поэзии пастернака на звуковой строй современного стиха.

Пока еще неизвестно, захочет ли поэт нас, доцентов, слушать, поэтому остановимся и пока помолчим об особенностях вещного мира обеих книг, о пастернаковском духе наречных эпитетов, о дисфемизмах и жаргонизмах, об интонации и композиции.

(Но в скобках под занавес все-таки тихонько скажем, что стихотворение «Семидесятые» = «Понижается чахлая норма…» хочется из сборника выбросить, чтоб его духовно-брюквенного духа не пахло. Как мог наш поэт, человек двух бездн, знающий горечь и тайну, вдруг разразиться одномерным, заезженным противопоставлением «кормов» и «духа»? На заезженном противопоставлении заехала в стихотворение и брюква - «сладкий запах подгнившей брюквы, слабо веющий над страной» ЗТ, 72)

Григорьян Леонид, 1982, Иваницкая Елена, воспоминания, 1980-е, литература

Previous post Next post
Up