ПРЕДЫДУЩАЯ ЧАСТЬ:
https://roman-altuchov.livejournal.com/78466.html Сказанное выше позволяет нам не останавливаться подробно на ДЕВЯТОЙ «не-встрече», измышленной Г. Орехановым и имеющей подзаголовок «Опора отскочила» -- то есть цитату из вышеприведённого нами письма Толстого Страхову.
Гораздо сложнее - с «не-встречами» №№ 8 («Не то, не то!», с. 419 - 410) и 10 («Адский огонь», с. 550 - 554), в которых Ореханов, что называется, «пускается во все тяжкие», прибегая ко ВСЕМ основным приёмам околонаучного обмана и манипуляции сознанием массового читателя своей книги.
Начнём с одного важного, хотя и не характерного для поповской лексики, определения Г. Ореханова, данным им в конце Девятой «не-встречи». Ореханов гнусненько подтасовывет выводы другого автора, Л. М. Розенблюм (см. ст.: Розенблюм Л.М. Толстой и Достоевский: Пути сближения // Вопросы литературы. 2006. № 6). Л.М. Розенблюм полагает значение Толстого для Достоевского главным образом в «принадлежности сюжетов и характеров Толстого» некоему «новому направлению» художественного творчества, которое обозначилось в романе «Анна Каренина» -- поиск «руководящей нити» в хаосе современной обоим писателям жизни (Там же. С. 173 - 174). Если кратко: Достоевский «нащупал» в шедевре Льва Николаевича дорогу к тому христианскому идеалу, которого искал сам и которую отчасти уже прошёл автор романа.
«Толстой и Достоевский были убеждены, -- пишет Л.М. Розенблюм, -- что христианство ИСПОЛНИМО, но не в том смысле, что легко достижимо […], а в том, что, как напишет позднее Толстой в «Послесловии к “Крейцеровой сонате”», христианское учение даёт человеку идеал, направление по компасу, который человек несёт с собой и на котором он видит всегда одно неизменное направление и потому всякое своё отклонение от него. “Христианское учение идеала есть то единое учение, которое может руководить человечеством” (27, 92) <…> Для Достоевского, так же как и для Толстого, кардинальное решение социальных проблем невозможно без нравственного преобразования общества» (Там же. С. 177 - 178).
Ореханов же, приписывая Л. М. Розенблюм собственный желаемый «вывод» о якобы однозначном духовном превосходстве церковного Достоевского над «еретическим» Толстым, и, ссылаясь на него (даже цитируя из статьи Розенблюм то, что больше подходит для передёргивания её смыслов), рубит сплеча вот такое:
«…Достоевский был одним из тех очень немногих людей, которые могли что-то объяснить Л.Н. Толстому именно в момент духовного перелома, одним из тех немногих людей, к которым Л.Н. Толстой был ещё готов прислушиваться. […] После смерти Достоевского […] он ОСТАЛСЯ В ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНОМ ОДИНОЧЕСТВЕ. На этой земле у него больше не было достойных собеседников» (Орех. 2016. С. 411. Выделение наше. - Р. А.).
Каков, сука, “экзистенциалист” в рясе, а? И это вопреки мнению о Достоевском САМОГО Л.Н. Толстого, которое мы тоже привели выше…
Но, допустим, что одиночество таки было. Экзистенциальное, ага… А какие ПУТИ были из него Толстому? Собственно только три:
1) Пренебречь непониманием современников, «в глубины духа взор свой обратить» -- довольствоваться обществом Бога… Неприемлемо для Льва Николаевича, понимавшего значительность своего ПУБЛИЧНОГО слова и влияния. Но соблазнительно - в ситуации уже 1910 года, когда Толстой, по источниковым сведениям, полагал возможным поселиться уединённо в монастыре (не разделяя веры монахов и не молясь с ними - без «покаяния»).
2) Противоположный, сугубо теоретический, неприемлемый тоже для Толстого путь. По любимому Л.Н. Толстым присловью: «Глупый ищет обчества, мудрый -- одиночества» -- поступить КАК ГЛУПЫЙ. Примириться с «обчеством», с ЛЖЕхристианской цивилизацией и всеми её порождениями, то есть с общественными ячейками, институтами и учреждениями разной степени сакральности: семьёй, церковью, государством с его войском, тюрьмами и палачами… УБИТЬ в себе только-только народившегося Христа - понятое слово Истины, слово Отца-Бога сыну-человеку… Нет! Ни в 1881-м, ни в 1910-м - нет и нет!
3) Наконец, тот сценарий, который был ЕДИНСТВЕННО приемлем для Льва Николаевича и который он, по наибольшей вероятности, и желал осуществить ещё с 1884-го года и начал - осенью 1910-го…
Вот как трактует затяжной «уход» Толстого 1884 - 1910 гг. Виталий Ремизов в Послесловии к своей последней книге:
«Уход - это одна из основных онтологических категорий, в которой раскрывается характер не только человека, но и целых народов. Уход всегда сопряжён с выбором между жизнью и смертью - будь то изгнание человека из Рая, Исход из книги Бытия, монашеское уединение или странничество. Это выламывание человека из привычных форм существования. Оно может быть и таким безблагодатным «выходом» из тупика, как самоубийство, а может стать проявлением вечного движения от несовершенства к совершенству, «рождения духом», вдохновенно описанного Толстым в трактате «О жизни». Это всегда отказ от прошлого, переход из настоящего в подчас неизвестное будущее. Здесь не время главное, а состояние души человека, совокупная воля народов, объединяющая идея …» (Ремизов В.Б. Уход Толстого. Как это было. М., 2017. С. 666).
То есть Уход Толстого - это уход в ЛИЧНУЮ СВОБОДУ. Но не в том смысле, как это трактует идеология городской буржуазии - рабов и пользователей современной цивилизации. И не в том, какой предлагает своим идиотам-читателям брЁхотворец Павел Басинский, называя Толстого «свободным человеком» с явной коннотацией «нигилизма» -- отрицания ВСЕГО человеческого наследия, включая КУЛЬТУРУ. С намёком на тождество старца Льва образу юродивого-бродяги в романе «Воскресение» (ч. 3, гл. XXI), которого сам Толстой, не без симпатии, назвал позднее, в «Круге чтения», «свободным человеком»…
Нет. У Толстого - не то. Это была попытка Ухода ОТ ЦИВИЛИЗАЦИИ К КУЛЬТУРЕ.
Именно так. Не к той культуре, в «честь» которой инициативой потомка Л.Н. Толстого, путинского жополиза Владимира Толстого построен в деревне Ясной Поляне (близ мемориальной Усадьбы) некий Дом культуры… Это не культура, в честь которой выстроен сей ДК… Это - сундук, чтоб удобнее хранить и демонстрировать разноцветные, пёстрые, цыганские тряпки, которым сбившееся с пути Истины «цивилизованное» человечество украсило свою ЦИВИЛИЗОВАННУЮ (скрыто-дикую, звериную) жизнь: напялило и подвязало их на те «строительные леса» повседневного материального обеспечения своей жизни, которые сперва-то и были, по замыслу Божию, нужны для строения Храма Царства Его на Земле - "окультурения", совершенствования самих людей, но которые люди, забыв Бога, понастроили и понаразукрасили тряпьём столько, что принимают теперь за самый Храм… хотя и нет в нём места большинству на планете Земля, и не очень-то уютно самим «обеспеченным» его обитателям…
Толстой поступал в соответствии с обретённым им (и хорошо описанным в ст. «Религия и нравственность») ХРИСТИАНСКИМ ЖИЗНЕПОНИМАНИЕМ. Искал истинную единую Церковь Христа. Искал - БРАТЬЕВ по вере. Строителей новых человека и общества, царства Бога на Земле - истинно КУЛЬТУРНЫХ строителей! Для Толстого 1880-х это мог быть народ (жизнь в избе), и даже монахи (жизнь в монастыре). Но в 1910-м он сам, уже в пути из Ясной Поляны, в Оптиной Пустыни, в Шамордине постепенно осознал: такое сожительство - не для него. Вот почему первое же известие о преследовании членами семьи подвигло его к отъезду из Шамордина (несмотря на уже бывшую договорённость о найме избы в деревне). Вероятнее всего, конечный пункт пути Толстого был бы - в ОБЩИНЕ единомышленников во Христе изначальном, СВОБОДНЫХ христиан. Например, в Болгарии…
Негодяй Ореханов с въедливостью и настырностью ехидной сплетницы, оправдывая позицию жены Толстого, Софьи Андреевны, подчёркивает, что старец «к шестидесяти годам не мог обходиться В БЫТУ без её помощи» в приготовлении даже простой еды, при несварениях желудка, во всех финансовых и хозяйственных вопросах… Живи Толстой вне семьи, «кто готовил бы ему еду по специальным рецептам, к которым только и приучен был его желудок? Кто ухаживал бы за стариком с больной печенью и постоянным разлитием желчи? Кто вёл бы его финансовые дела?» (Орех. С. 396 - 397).
Если бы нужны были, кроме вышеприведённых нами в других частях нашего очерка, другие доказательства того очевидного факта, что «христианский мир» весь во власти сатаны дьявола, а церкви служат ему - вот свидетельство убедительнейшее. Представитель ЯКОБЫ Бога, Христа и Церкви его в мире ВОПРОШАЕТ толпу буржуазных индивидуалистов с их “нуклеарными” (замкнутого типа) семьями о том, на что должен бы был ОТВЕЧАТЬ. И сам Ореханов, и вся его церковь - век за веком смиренно и упорно УЧИТЬ людей ЛЮБВИ и ЕДИНЕНИЮ, жизни вне фобий, ненависти и суеверий, оправдывающих слабости, ошибки (грехи) людей. Жизнь в разумно и СВОБОДНО самоуправляющихся безгосударственных общинах, с религиозным отношением к труду - то есть во взаимном услужении, без денег и «финансовых» счётов и проблем. Жизнь, в которой главные силы и материальные ресурсы шли бы у людей не на самоуничтожение в перманентной грызне, а на ПОЗНАНИЕ И СОВЕРШЕНСТВОВАНИЕ МИРА И САМИХ СЕБЯ, по общему, открытому Богом ещё и прежде Христа, но скрываемому или извращаемому «богословными» толкователями единому Закону жизни разумных ДЕТЕЙ ОБЩЕГО ВСЕВЫШНЕГО ОТЦА. Проживи с такими людьми Толстой ВСЮ жизнь - разве был бы он и считался бы к 60-ти годам стариком, над «беспомощностью» которого, необходимости диеты, клизмы, лечения открыто изгаляется Г. Ореханов?
Поп в толстоведении как бы «запамятовал» (и предпочитает, чтобы не помнили и его читатели), что ПЕРВЫЕ христианские монастыри создавали не ортодоксы, а именно «еретики» -- с кучкой единомысленных братий или в вынужденном одиночестве, не поддерживаемые никем… Те немногие, которым ПОМИМО торжествующей вокруг лжи открывалось то, чего хочет Отец от разумных детей своих… Для Толстого такой истиной Церковью были - члены общин его единомышленников, презрительно обозванных миром «толстовцами».
Это вплотную подводит нас к теме последней из лживых «не-встреч» Г. Ореханова, под № 10, посвящённой «раскрутке» мифа о «покаянии» Л.Н. Толстого и якобы высказанном им желании «примириться» и вернуться не только под чёрное крылышко жены, но и в стан адептов «православия».
Но, не нарушая более порядка как биографического, так и орехановского логического, скажем прежде о «не-встрече» под № 8 («Не то, не то», с. 409 - 410).
Здесь орехановская ложь основана на другом известном эпизоде последнего года жизни Ф. М. Достоевского. За считанные дни до его смерти, 11 января 1881 г., двоюродная тётка Льва Николаевича Александра Андреевна (Alexandrin) Толстая общалась с Фёдором Михайловичем и передала ему, как сама пишет, несколько «еретических» писем Льва Николаевича - очевидно, в сладенькой надежде на авторитетное их порицание.
На деле, как устанавливается из письма А.А. Толстой Л.Н. Толстому от 17 января 1881 г., презентовано Достоевскому было только одно письмо - от 2-3 февраля 1880 г. Объясняется это просто: тётке почти НЕЧЕГО было дать на прочтение своему кумиру, потому что она РВАЛА христианские письма Льва Николаевича к ней, тем выражая своё «конструктивное», «продуктивное» и истинно православное неприятие смущавших её совесть идей (Толстая А.А. Переписка с Л.Н. Толстым. М., 2011. - С. 31, 692).
Далее, однако, ни Александре, ни Ореханову почти не за что «ухватиться»: по тёткиным воспоминаниям, Достоевский, слушая чтение ему письма, ограничился лишь тем, что на определённых местах чтения хватался за голову с досадливой репликой: «Не то, не то!».
Вот соответствующий фрагмент её мемуаров:
«Скажу мимоходом, что от нашей переписки того времени не осталось почти ничего: иные письма я уничтожила, - они меня слишком смущали, - другие я отдала Достоевскому. Вот как это случилось.
Я давно желала познакомиться с ним, и наконец мы сошлись, но - увы! - слишком поздно. Это было за две или за три недели до его смерти. С тех пор как я прочла «Преступление и наказание» (никакой роман никогда на меня так не действовал), он стоял для меня, как моралист, на необыкновенной вышине, несравненно выше других писателей, не исключая и Льва Толстого…
Я встретила Достоевского в первый раз на вечере у графини Комаровской. С Львом Николаевичем он никогда не видался, но как писатель и человек Лев Николаевич его страшно интересовал. Первый его вопрос был о нём:
- Можете ли вы мне истолковать его новое направление? Я вижу в этом что-то особенное и мне ещё непонятное...
Я призналась ему, что и для меня это еще загадочно, и обещала Достоевскому передать последние письма Льва Николаевича, с тем, однако ж, чтобы он пришёл за ними сам. Он назначил мне день свидания, - и к этому дню я переписала для него эти письма, чтобы облегчить ему чтение неразборчивого почерка Льва Николаевича. При появлении Достоевского я извинилась перед ним, что никого более не пригласила, из эгоизма, - желая провести с ним вечер глаз на глаз. Этот очаровательный и единственный вечер навсегда запечатлелся в моей памяти; я слушала Достоевского с благоговением: он говорил, как истинный христианин, о судьбах России и всего мира; глаза его горели, и я чувствовала в нём пророка... Когда вопрос коснулся Льва Николаевича, он просил меня прочитать обещанные письма громко. Странно сказать, но мне было почти обидно передавать ему, великому мыслителю, такую путаницу и разбросанность в мыслях.
Вижу ещё теперь перед собой Достоевского, как он хватался за голову и отчаянным голосом повторял: - «Не то, не то!..» Он не сочувствовал ни единой мысли Льва Николаевича; несмотря на то, забрал всё, что лежало писанное на столе: оригиналы и копии писем Льва. Из некоторых его слов я заключила, что в нём родилось желание оспаривать ложные <в чём именно «ложные»? - Р. А.> мнения Льва Николаевича.
Я нисколько не жалею потерянных писем, но не могу утешиться, что намерение Достоевского осталось невыполненным: через пять <точнее - семнадцать. - Р. А.> дней после этого разговора Достоевского не стало...» (Толстая А.А. Указ. соч. С. 31 - 32).
На самом-то деле - отвратительная сцена. Неудачливый и натерпевшийся по жизни человек, тяжело больной писатель, высоко ценит для себя возможность быть на «вечере» и светски общаться с людьми более «успешными», знатными, богатыми, нежели сам он - да к тому же поклонниками его творчества. Он инстинктивно БОИТСЯ утратить их благоволение, в особенности же заискивает перед этой Alexandrin, престарелой придворной фрейлиной и - что главное для него! - родственницей самого драгоценного для него и отчего-то «недосягаемого» для личного общения собрата по перу… В этой поганенькой, развратительной обстановке сперва светских посиделок, а позднее - столь желанного Alexandrin интимничанья tête-à-tête с литературным кумиром, ОБА говорят о СВЯЩЕННОМ для Толстого, о чистой, первоначальной вере Христа, путь к которому Лев Николаевич только-только «нащупал» для себя, ОБА при этом - не разделяют евангельского, первоначально-христианского, понимания жизни, ОБА поэтому сознаются, что не могут понять образ мыслей Льва Николаевича… но плешивая фрейлина, с затаённым удовлетворением неприязни к родственнику, свидетельствует, как слабый, больной человек, защищая внушённую ему с детства церковную дурь и ложь, от которой ПОКА НЕ В СИЛАХ И УЖЕ НЕ УСПЕЕТ освободиться, выставляет против мысли Толстого-христианина обычную психологическую защиту слабости - «барьер невосприятия» -- и повторяет в сердечной тоске: «не то, не то!»
Что именно - «не то»? В 1881-м Достоевский предпочёл забрать ответ на этот вопрос с собой в могилу… или же (что ОЧЕНЬ вероятно) тётка Alexandrin, с её православнутой ортодоксией, учуяла в возражениях Фёдора Михайловича… иную «ересь» -- и предпочла потаить подробности в своём меморате… В любом случае Ореханову не остаётся ничего иного, как, чуть-чуть пересказав субъективные впечатления лукавой придворной сплетницы от сравнения Толстого с Достоевским (Орех, с. 410), создать новую «фигуру умолчания»: не цитируя письма Толстого, которое читал Достоевский, он только прибегает к умышленно-неточному, в два абзаца, пересказу его, мутно намекая на какое-то особенно «не христианское», отвратительное для Достоевского, его содержание.
Не лишне будет здесь дать ниже целиком (по т. 63 Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого) текст этого письма, от 2-3 февраля 1880 г., которое и вызвало реплику Фёдора Михайловича.
«Два дня, как я получил ваше письмо, дорогой друг, и несколько раз обдумывал, лёжа в постеле, мой ответ вам; а теперь сам не знаю, как его напишу.
Главное то, что ваше исповедание веры есть исповедание веры нашей церкви. Я его знаю и не разделяю. Но не имею ни одного слова сказать против тех, которые верят так. Особенно, когда вы прибавляете о том, что сущность учения в Нагорной проповеди. Не только не отрицаю этого учения, но, если бы мне сказали: что̀ я хочу, чтоб дети мои были неверующими, каким я был, или ВѢРИЛИ бы тому, чему учит церковь? я бы, не задумываясь, выбрал бы ВЕРУ по церкви. Я знаю например весь народ, который ВЕРИТ не только тому, чему учит церковь, но примешивает ещё к тому бездну суеверий, и я себя (убеждённый, что я верю истинно) не разделяю от бабы, верящей Пятнице, и утверждаю, что мы с этой бабой совершенно равно (ни больше, ни меньше) знаем истину. Это происходит от того, что мы с бабой одинаково всеми силами души любим истину и стремимся постигнуть её и ВЕРИМ. Я подчёркиваю ВЕРИМ, потому что можно верить только в то, чего понять мы не можем, но чего и опровергнуть мы не можем. Но верить в то, что̀ мне представляется ложью, - нельзя. И мало того, уверять себя, что я верю в то, во что я не могу верить, во что мне не нужно верить, для того чтоб понять свою душу и Бога, и отношение моей души к Богу, уверять себя в этом есть действие самое противное истинной вере. Это есть кощунство и есть служение князю мира. Первое условие веры есть любовь к свету, к истине, к Богу и сердце чистое без лжи. Всё это я говорю к тому, что бабу, верующую в Пятницу, я понимаю, и признаю в ней истинную веру, потому что знаю, что несообразность понятия пятницы, как Бога, для неё не существует, и она смотрит во все свои глаза и больше видеть не может. Она смотрит туда, куда надо, ищет Бога, и Бог найдёт её. И между ею и мною нет перед Богом никакой разницы, потому что моё понятие о Боге, которое кажется мне таким высоким, в сравнении с истинным Богом так же мелко, уродливо, как и понятие бабы о Пятнице. Но если я стану обращаться к Богу через Пятницу, богородицу, верить в воскресение и тому подобное, то я буду кощунствовать и лгать и буду делать это для каких-нибудь земных целей, a веры тут никакой не будет и не может быть.
И как я чувствую себя в полном согласии с искренно верующими из народа, так точно я чувствую себя в согласии и с верой по церкви и с вами, если вера искренна и вы смотрите на Бога во все глаза, не сквозь очки и не прищуриваясь. А смотрите ли вы во все глаза, или нет, мешают ли вам очки, надетые на вас, или нет, я не могу знать. Мущина с вашим образованием не может, это я думаю, но про женщин не знаю. И потому я на себя удивляюсь и упрекаю себя, зачем я говорил всё, что говорил вам.
Может быть, что я говорил потому, что люблю вас и боюсь, что вы нетвёрдо стоите и что, когда вам нужно (а нам нужно всегда), вы не найдёте и не находите опоры там, где надеетесь найти; но это я говорю «может быть»; вероятнее, что я болтал из тщеславия и болтовнёй моей оскорбил, огорчил вас; за это прошу меня простить. Если это так, чего я и желаю, то мне вас учить нечему, вы всё знаете. Если я и пытался говорить вам что-нибудь, то смысл моих слов только тот: «посмотрите, крепок ли тот лёд, по которому вы ходите; не попробовать ли вам пробить его? Если проломится, то лучше идти материком. А держит вас, и прекрасно, мы сойдёмся все в одно же».
Но и вам уже учить меня нечему. Я пробил до материка всё то, что̀ оказалось хрупким, и уже ничего не боюсь, потому что сил у меня нет разбить то, на чём я стою; стало быть, оно настоящее. Прощайте, не сетуйте на меня и постарайтесь смотреть так же, как я смотрю на вас, и желайте мне того, чего я желаю себе, вам и всем людям - идти не назад, (уж я не стану на мною самим разбитый ледок и не покачусь легко и весело по нём), а вперёд, не к определению словами моего отношения к Богу через «искупление» и т. п., а идти вперёд жизнью, каждым днём, часом, исполняя открытую мне волю Божию. А это очень трудно, даже невозможно, если сказать себе, что это невозможно, и не только возможно, но должно и легко становится, если не застилать себе глаза, а, не спуская их, смотреть на Бога.
Я только чуть-чуть со вчерашнего дня стал это делать, и то вся жизнь моя стала другая и всё, что̀ я знал прежде, всё перевернулось и всё, стоявшее прежде вверх ногами, стало вверх головами.
Истинно любящий вас
Л. Толстой».
И далее у Толстого - ещё огромная, как за ним водилось, приписка к основному тексту письма:
«Насчёт того, верю ли я в человека-Бога или Бога-человека, я ничего не умею вам сказать и, если бы и умел, не сказал бы. Об этом расскажут сожжённые на кострах и сжигавшие. «Не мы ли призывали тебя, называя Господом». Не знаю вас, идите прочь, творящие беззаконие.
Написав письмо я подумал, что вы можете упрекнуть меня - сказать: «я сказала, во что̀ я верю, а он не сказал». Сказать свою веру нельзя. Вы сказали только потому, что повторяли то, что̀ говорит церковь. А этого-то и не нужно, не до́лжно, нельзя, грех делать. Как сказать то, чем я живу? Я всё-таки скажу - не то, во что̀ я верю, а то, какое для меня значение имеет Христос и его учение. Это, кажется, то, о чём вы спрашиваете.
Я живу и мы все живём, как скоты, и также издохнем. Для того, чтобы спастись от этого ужасного положения, нам дано Христом спасение.
Кто такой Христос? Бог или человек? - Он то, что̀ он говорит. Он говорит, что он сын Божий, он говорит, что он сын человеческий, он говорит: Я то, что̀ говорю вам. путь и истина. Вот он это самое, что̀ он говорит о себе. А как только хотели всё это свести в одно и сказали: он Бог, 2-е лицо троицы, - то вышло кощунство, ложь и глупость. Если бы он это был, он бы сумел сказать. Он дал нам спасенье. Чем? Тем, что научил нас дать нашей жизни такой смысл, который не уничтожается смертью. Научил он нас этому всем учением, жизнью и смертью. Чтобы спастись, надо следовать этому учению. Учение вы знаете. Оно не в одной нагорной проповеди, а во всём Евангелии. Для меня главный смысл учения тот, что, чтобы спастись, надо каждый час и день своей жизни помнить о Боге, о душе, и потому любовь к ближнему ставить выше скотской жизни. Фокуса для этого никакого не нужно, а это так же просто, как то, что надо ковать, чтобы быть кузнецом.
И потому-то это Божеская истина, что она так проста, что проще её ничего быть не может, и вместе с тем так важна и велика и для блага каждого человека, и всех людей вместе, что больше её ничего быть не может» (63, 6 - 9).
Вряд ли отторжение Достоевского вызвали религиозно-народнические благоглупости из условной «основной» части данного письма: они слишком близки собственным его фантазированиям в рабочих тетрадях и «Дневнике Писателя»… С наибольшим вероятием реплики его относились именно к объёмной «богословской» приписке Толстого.
Что ж! О богословских вопросах можно спорить до бесконечности, но спорящие - бесполезны друг другу, не учительны… Потому что задумайся всякий из них над предметом своей веры, взгляни свежим и бескомпромиссным, незашоренным оком - и «лёд» произвольных допущений не только начнёт ломаться, но, с наибольшим вероятием, просто растает…
То, что считал (пока) «материком» своей веры Толстой 1880-го года - уже бурно таяло и трескалось под ним в 1881-м… Но и в 1880-м ни Александра Толстая, ни Фёдор Михайлович очевиднейше НЕ БЫЛИ ГОТОВЫ идти за ним до «материка» первоначального христианства - христианства Христа, а не попов и толковников - христианства, не как мистического учения, а как данного человечеству Свыше нового религиозного понимания жизни и руководства в ней.
В крике Достоевского - «не то, не то!» - слышится горькое: «не успеваю! не могу!» («хочу идти ко Христу, но в земной жизни не достанет времени понять и сил последовать…»). А тётка Толстая и поп Ореханов злорадно слышат своё, вопль бесноватого, лжехристианского мира, Америки, Европы и гибельно примкнувшей к ним в новое время России: «Не хочу! Не желаю! Не моё!»
__________________