Михаил Петрович Новиков НАШ ДОЛГ ПЕРЕД ТОЛСТЫМ (1919)

Mar 25, 2016 19:21



Михаил Петрович Новиков

НАШ ДОЛГ ПЕРЕД ТОЛСТЫМ

[С предисловием Владимира Григорьевича Черткова]



(ИСТОЧНИК: «Путь к свету». - 1919. - № 1 (март). - С. 20 - 24).

Михаил Петрович Новиков - крестьянин Тульской губернии, к которому Лев Николаевич за несколько дней до ухода из Ясной Поляны обращался в письме с просьбой дать приют в его избе. Новиков не успел ответить на просьбу Толстого вовремя, и тогда Л. Н., твёрдо решив уйти из дома, избрал другое направление.

Лев Николаевич не только любил М. П. Новикова как друга и единомышленника, но и высоко ценил его литературные способности, выразившиеся в нескольких талантливых статьях о народной жизни в связи с горячо переживаемыми автором событиями данного времени.

Вполне соглашаясь с автором, что в первые моменты настоящей великой революции имя Толстого как бы стояло в тени и казалось забытым среди горячей агитации, ведущейся интеллигентными двигателями революции, мы однако можем указать и на то, что в народной массе всё сильнее и сильнее просыпается тяготение к идеалам Толстого, и за последнее время с каждым днём возрастает огромный спрос на его произведения, который до сих пор положительно неутолим. Также и среди интеллигенции с большим удовлетворением замечаем мы всё возрастающий спрос на Толстого и интерес к тому: «что сказал бы Толстой теперь, если бы жил среди нас?»

В. Чертков.

________

В переживаемые дни общей радости и пробуждения политического самосознания русского народа, * ) [ * ) Статья эта написана в начале переворота. - Ред. ] когда с таким восторгом и триумфом встречались и провожались политические деятели из мест ссылок, заключений, а равно и заграничные эмигранты, как-то странно, что забыло совсем имя великого писателя земли русской Л. Н. Толстого, уста которого до самой смерти не могли молчать и всегда говорили только одну правду, не считаясь ни с какими запретами и цензурными стеснениями в то время, как другие литературные корифеи принуждены были скрывать свои мысли или заваливать их в длинных статьях и трактатах, недоступных пониманию простым смертным. А между тем с самых 80-х годов прошлого столетия и по день своей смерти, 7 ноября 1910 г. Лев Николаевич был самым мощным колоколом, будившим чистым голосом своей религиозной правды совесть людей всего мира, к которому чутко прислушивались во всех странах, и не в одной только Европе. И если правда, что для простого русского народа имя его было искусственно скрыто цензурными запрещениями и даже облито помоями церковного отлучения и всяческими нелепицами и баснями, на которые были только способны церковные и государственные верхи с Победоносцевым и Сипягиными во главе, то ведь для интеллигентного общества он не был скрыт никакими каверзами старого режима, и оно, русское общество, не могло не знать и не любить его. На нём воспиталось не одно молодое поколение! Как ни старались запрещать и гнать его писания слуги старого света, которым всегда выгоден мрак и духовная спячка подвластного народа, им всё же никогда не удавалось вполне закрыть своей темнотой света его мыслей, и они, как золото из грязи, всё же светили всем нуждающимся в свете и искавшим его. Как Сократ для афинян, так и Толстой для русского общества был тем же самым оводом, жалившим его совесть и пробуждающим самые нежные и чуткие струны души при разрешении нравственных и религиозных вопросов личной и общественной жизни. Разве не он возвёл нашу совесть на такую нравственную высоту, на которой она уже не мирилась ни с какими телесными наказаниями и смертной казнью? И теперь, как только произошёл этот внешний переворот, так наша общественная совесть властно потребовала отмены её, этих пережитков варварского возмездия. Ведь революции были и в Англии и во Франции, в Турции и в Китае, но там не было Толстого, и смертная казнь после переворотов не только не прекращалась, но даже усиливалась. Разве не он громко и властно осуждал все насилия и жестокости правительства по отношению к политическим и религиозным преступникам. Разве не он писал Александру III, прося отмены приговора смертной казни для Желябова, Перовской и других? Разве не он безбоязненно просил министров и царя судить и наказывать его, Льва Толстого, как главного виновника «преступлений» его единомышленников, ссылаемых и сажаемых в тюрьмы? Разве не он властно и громко обличал старое фарисейство церковно-обрядовой веры, которая тысячу лет удерживает в тисках человеческие души в их стремлении от земли к небу, от неподвижной лицемерной праведности к живому Богу любви и милосердия? Разве не он звал нас искать царство Божие не где-то и когда-то, не на том свете, а здесь, сейчас, внутри нас, в очищенной и возвышенной любви и братской жизни? Разве не он, наконец, написал «Воскресенье», в котором осудил страшный грех землевладения и которым заставил спесивое дворянское барство пересмотреть свою культуртрегерскую деятельность по отношению к рабочему народу и признать его равноправие на все блага жизни и самую жизнь?

И вот повторяю, как-то, странно, что в такое время, когда люди получили возможность говорить и писать безбоязненно, никому из этой передовой интеллигенции не придёт мысль вспомнить это великое имя с благодарностью и благоговением… То, что Толстой был самым сильным и опасным противником старому режиму и его слугам, это знает всякий образованный человек. И, насколько мне известно, никакая революционная литература не преследовалась и не запрещалась так сурово и беспощадно, как его писания религиозного содержания. И чем яснее и ярче выступала в них правда христианского жизнепонимания, тем они были ненавистнее для охранителей старого порядка.

А между тем кто же не знает того положения, что Толстой не призывал к борьбе с правительством, не призывал ни свергать его, ни устанавливать другой строй с той или иной конституцией, а звал лишь всех жить по-Божьи, звал разобраться в исповедуемом нами евангельском учении и в нём найти непосредственные ответы на запросы человеческой души - в служении Богу и ближнему - помимо всяких догматических измышлений казённой веры с её внешнеобрядовыми надстройками культа?! И за такую-то добрую и возвышенную проповедь он же считался слугами старого режима тяжким преступником, более тяжким, чем самые крайние революционные деятели. И, однако, всё это очень понятно и ясно.

Старому правительству не были страшны революционные пропагандисты, активно боровшиеся с ним и призывавшие к его свержению, так как оно, чувствуя свою внешнюю силу, знало, что с ними делать: виселицы, ссылки и заточения не смущали совесть правителей, и они ни мало не скупились на них по отношению к революционерам: «они нас, а мы их», «око за око, зуб за зуб» -- философия понятная.

Совсем другое дело, когда перед судилищами их являлись «преступники» с Евангелием в руках и в сердце, ни за что не хотевшие быть его слугами и преступниками закона Божьего. Их тоже ссылали, заточали, держали по 20 лет в Суздальской крепости, как старообрядческих архиереев, держали в сумасшедших домах десятками лет (Малеванного), рассылали по горным ущельям Закавказья (духоборов) и т.д. Но действуя так, они, правители, не могли заражаться пылом борьбы, и поневоле на их совести оставался горький остаток стыда. Учитель Дрожжин, крестьяне-солдаты Ольховик, Суворов, Сиксне и сотни других заключённых по тюрьмам и дисциплинарным батальонам, страдавших и умиравших за исповедание своей веры, не забывались правительством так скоро, как забывались казнённые ими революционеры.

«Лежачего не бьют», -- говорит русская поговорка, а они били этих лежачих, но и сами чувствовали бессилие и бесстыдство этого боя.

___________

В 1893 - 97 гг., будучи на военной службе и зная по службе об огромной многомиллионной смете на предстоящие тогда коронационные расходы в 1896 г., я, как расчётливый крестьянин, возмущался этими расходами, осуждал их в письмах к родным и знакомым и за это попал в переделку военных и жандармских властей, кончившуюся сперва разжалованием и высылкой в Варшаву по приказу Ванновского, а после коронации - в Тургайскую область, где, как говорили мне в Казани, «нет никакой политики».

Но не в этом дело, -- мне хочется лишь сказать коротко о том, как в моё это незначительное «дело» был впутан Л. Н. Толстой и как на всех официальных и неофициальных допросах у разного начальства Москвы, Варшавы, Нижнего, Оренбурга, Казани и других маленьких этапов на этом дальнем пути выходило как-то так, что я был только подставное лицо, а во всём судился и обвинялся в моём лице Л. Н. Толстой. Точно сговорясь, начальство в этих городах злорадно издевалось над ним и в один голос говорило, что «вашего сумасшедшего Толстого следовало бы выпороть розгами и посадить на цепь, чтобы он не распложал безбожников и сумасшедших». Разница была лишь в определении ударов, которым, по их мнению, следовало бы подвергнуть Толстого и нас, последователей его учения. В Москве, например, ему сулили «всыпать горячих 50 ударов, а мне 25, в Варшаве повысили до 100 ему и 50 мне». А в Тургайской области пьяный комендант маленького укрепления, где по приказу Ванновского я должен был кончать рядовым свою службу, сотни раз твердил перед ротой солдат, что сумасшедшему Толстому надо бы всыпать 200 горячих, а мне и другим его почитателям по 100. Тогда бы, по его мнению, перевелись в России все бунтовщики и социалисты и наступил бы порядок. Но кроме таких однородных суждений о Толстом, как о сумасшедшем, было и умное начальство, которое во время разных допросов снисходило чуть ли не до дружеских бесед со мной и высказывало о нём свои сокровенные мысли.

-- Н-да, ваш Толстой мудрец, философ, и пускай бы как хотел мудрствовал, а зачем он нас-то своей особою мучит? - спрашивал меня генерал граф Б. при первом допросе в Москве. - Мы святых людей и сами любим, а только нам и святые повиноваться должны, а он неповиновение проповедует.

На моё возражение, что Толстой не только никого не мучит, но и других призывает не участвовать ни в каком мучительстве и насилии, граф вспылил:

-- Как не мучит! Сулержицкий не мучит? Дрожжин не мучит? Духоборы, штундисты не мучат? - ткнул он меня пальцем, заикаясь от раздражения. - Что нам прикажете делать с всякой такой дрянью? Повесить - не знаю за что, в тюрьмах держать - Толстой рычит на весь свет, да и сами вы того не стоите, а гулять вас нельзя отпустить. Тот, видите ли, присяги не признаёт, тот от винтовки отказывается - саркастически улыбаясь и делая реверансы в мою сторону, перечислял генерал, тот стрелять отказывается, а вот сей солдатишко недоволен коронацией! У него не спросили расходы делать, по его царь-то должен был пешком в Москву идти! Скоты! - выругался он. Попал бы ты в Туркестанский округ, тебя бы там на заборе повесили, а тут с вами головы ломают, Толстого тешат… мерзавцы.

-- Толстой ваш - большой умница, -- говорил мне другой генерал в Варшаве, фамилии которого не помню, -- а только нехорошо, что он от нас людей отводит и в какое-то другое царство ведёт. Может быть, его царство и лучше, а только люди-то нам для нашего царства нужны, и мы никак их отдать ему не можем.

-- Толстой верующий человек, это бесспорно, -- говорил мне протоиерей академик Ковальницкий, к которому в Варшаве начальство посылало меня для увещания, -- а только он другими дорогами к Богу идёт. Шёл бы с нами вместе - мы бы его обер-прокурором синода поставили. А так он что? Только рычит и бунтует, не может же в самом деле церковь его тропинкой пойти? Нам нужны большие дороги, торные, как миллионы вести, а на его тропинке и гуськом запутаешься. Бесспорно - ближе, только не всем доступно. Он кумиры отвергает, а без них как же веру утвердить? Народ - Фома неверный, не увидит, не пощупает, -- и верить не будет. А что будет с ним, если он веры лишится? Зверь он!..

-- Гм… «насильники»! Они нас, братцы, насильниками почитают, -- философствовал пьяный комендант крепости, тыча кулаком мне под нос. - Мерзавцы вот эти! Ну, сколько их всех-то на Руси? - спрашивал он солдат, вытянувшихся в струнку. - Ну сколько? Ну наберётся тысяч десять, а нас-то, нас-то во́ сколько, -- развёл он руками в сторону, -- ведь если бы мы захотели, мы бы вас в порошок истёрли! - показывал он на ладонь солдатам, сжимая кулаки. - А мы их терпим, всякую сволочь терпим, а они нас: «насильники»! Толстой-то ихний! Дурак он, братцы, скотина! «Так точно!» -- гремела рота в ответ, и дурак и скотина, всё вместе!

Отказываясь на допросе формально признавать себя православным и раздражая этим жандармского подполковника, между прочим, недоумевая, зачем им так нужно определять мою веру, я вызвал его на такую запальчивую тираду: «А чорт вас знает, вы с Толстым, пожалуй, такое придумаете, что и начальства не нужно, а уж этого совсем не допустим, потому что без начальства люди никогда не жили и жить не умеют. Про Бога думай, как знаешь, а начальства не трожь, иначе в Туруханске и для тебя место найдётся!»

А в 1902 г., попавши в распоряжение департамента полиции, при покойном Плеве, за докладную записку в комитет по выяснению нужд сельскохозяйственной промышленности (учреждённый тогда министром Витте) и будучи снова тягаем по разным допросам, я опять подвергался не столько допросам по существу дела, сколько частным расспросам о Л.Н-че. Опять выходило, что больше виноват он, Толстой, заставляя страдать по тюрьмам «неопытных и доверчивых» людей.

-- Христос сам шёл на крест, а ваш Толстой дураков посылает, -- говорил мне наставительно старенький генерал в департаменте полиции, сильно похожий на убитого Сипягина, -- ты хоть святым будь, а в министры не попадёшь, а Толстой завтра им будет, если захочет, какой же он вам брат? Как ты с ним ни якшайся, а всё он тебе не ровня. Его Победоносцев не мог в тюрьму посадить, а ты не успел слова сказать, и у нас очутился. Пойдёшь в Сибирь - Толстой тебя не защитит, понапрасну ты к нему льнёшь.

На моё возражение, при чём тут Толстой, раз о нём в докладной записке не упоминается не упоминается, старичок этот с видом знатока покровительственно сказал:

-- Да уж ты нам не рассказывай басни: кабы не был с ним знаком, и в тюрьме бы не был, а то уж по второму разу у нас, теперь подальше Тургайской области угодишь.

В это время допрашивавший меня жандармский подполковник, найдя в отобранных у меня при обыске письмах опасное место, поставил мне такой вопрос:

-- Вот здесь доктор Архангельский сомневается, чтобы вас удовлетворила трудовая крестьянская жизнь, он уверен, что вы вскоре также пойдёте по общей дороге служения своему ближнему. Что это за служение: делать революцию? Бить начальство?

-- Ну, уж вы это оставьте, -- сказал прохаживавшийся по комнате чиновник с академическим значком, называя жандарма по имени и отчеству, -- Толстой на революцию не зовёт и террористов не хвалит, они - кивнул в мою сторону, -- вообще этим не занимаются.

-- Хуже того, -- понижая голос, быстро сказал генерал, -- они нас не признают: их учитель особое царство проповедует; мы, дескать, не от мира сего и нам никакое начальство не нужно. Что прикажете делать - со службы уходить?

-- Это другое дело, ваше превосходительство, -- уклончиво сказал чиновник, -- я по вопросу говорю. Здесь ясно подразумевается нравственное служение ближнему, а не борьба политическая.

-- И мы это поощряем, -- засмеялся генерал, -- а только зачем он Александра II душегубом обзывает, -- кивнул он на меня, -- он здесь пишет, -- указал он на мою записку, -- что их правительство выкупными платежами как мёртвой петлёй удавило, и будто всё это намеренно, чтобы они досыта хлеба не ели…

-- Об этом не спорю, это уже уголовное преступление, наказуемое известной статьёй, -- поправился чиновник, -- но в этом, по-моему, выражена чисто крестьянская идеология, а никак не толстовская…

-- Неправда, неправда, -- перебил его полковник, -- Толстой на каждом шагу об этом кричит, у него от урядника до царя все сговорились народ обманывать, это его мысли, только в более резком, крестьянском выражении.

-- Я с вами совершенно согласен, -- покровительственно заявил старик генерал, обращаясь к полковнику, -- это толстовская история. Это он присылает нам таких мужиков из комитетов. Без него они сидели бы по своим конурам со своими мыслями.

И не стесняясь моего присутствия, начальство пустилось в отвлечённый спор о значении толстовской философии для их государственного строя, запомнить который дословно я, разумеется, не имею никакой возможности, но общий смысл которого, однако, сводился к тому, что «толстовщина» для них гораздо неприятнее социализма, так как она не борется с ними, как социалисты, а просто не признаёт, игнорирует их, почему её и нельзя одолеть, как революционеров.

Так говорили и думали о Толстом на верхах власти. А здесь, в низах, в гуще народной жизни, и урядники, и становые, и миссионеры, жандармы и земские начальники, которые в продолжение многих лет настойчиво убеждали меня разными угрозами вернуться в мою старую казённую веру, эти, точно сговорясь, не находили достаточно бранных и позорных слов, которыми они в моём присутствии старались грязнить передо мной его великое имя.

Имена Плеханова, Кропоткина, Лаврова, Каутского и т. п. их не пугали, потому что не мешали их материальному благополучию. Толстой же стоял перед ними во весь свой рост, и своим обличением их самих, их праздной жизни, своим призывом к праведной жизни всего человечества он выталкивал из их фундамента камень за камнем, которые им нечем было заменить. И, чувствуя своё перед ним бессилие, они только шипели и анафематствовали по его адресу. И теперь, когда пал этот старый приказный строй, мы не будем сметь называться свободными гражданами, если теперь же не отдадим должное его имени. Мы должны знать, что в строительстве новой, свободной, жизни Толстой нам будет нужен в первую голову, на нём мы будем созидать наши лучшие моральные устои жизни, и потому мы обязаны по долгу свободных граждан воскресить перед собою это дорогое нам и великое имя с благодарностью и благоговением, -- счастливые сознанием, что мы были современниками его.

Крестьянин М. Новиков.

Тульской губ.,

с. Боровково.

________________________

очерк, Толстой Л.Н., Новиков М.П., революция, воспоминания, история, религия, Россия, христианство, толстовцы

Previous post Next post
Up