Как много может сказать лист бумаги. Белый, он покоряется, как Арктика, лишь отчаянным и упорным. Тонкие штрихи, которые наносишь не дыша, делают его еще белоснежней. Черный уголь и белый лист - жар и холод познания. Штрих - он и в прямом, и в переносном смысле штрих. Важная деталь. Петелька в эфироподобном кружеве мыслей. Хаос штрихов при ближайшем рассмотрении укладывается в неведомый порядок. Штрих, нанесенный карандашом на бумагу, становится Словом Сказанным, обретает язык и говорит-говорит-говорит.
Поэтому Оля и любила графику. Но для этой работы она выбрала глину.
Скульптура более требовательна и более ограничена. Абстракции от нее не добьешься. Скульптуру придется погрузить в пространство, которое начнет с ней по-своему взаимодействовать: у скульптуры нет своего мира, подобного белому листу. Это нищий, бездомный артефакт, который каждый норовит обозвать вещью. Язык глины смутен, как не прокричавшийся перед рождением рот Адама, забитый землей, которую еще только предстоит выдуть Богу Своим дыханием. Глина - это слизь, застрявшая в легких первочеловека. Она мычит и сопротивляется. И хватит ли у скульптора сил взять свое творение за ногу и дать ему вдохновляющего шлепка, чтоб вызвать, наконец, жизнь?..
Вот так Оливия и мучалась со своим "Галатеем".
Это был "он" - человек, максимальная генерализация, а не женский вариант, частный случай мира, где мужское воспринимается как основа. Чего хотела она от этого Человека? Конечно, самого обыденного обобщения, самого привычного чувства: боли. Боль должна была впитаться с водой в белую немотствующую глину, которая шла на изготовление Человека. Боль должна была сначала скрутить судорогой все его тело, а потом от предсмертного шока навеки расслабить его мышцы безволием и покорностью. Эта боль должна была говорить об экзистенциальной привычке, бинтующей каждый тщетный взрыв воли.
Как думала Лив добиться этого?
Она сделала с дюжину набросков привычным ей карандашом, но все они остались приблизительными. Так что думать приходилось с комьями глины в руках. Человек не был повержен: он стоял. Но лучше б он упал на колени! Ведь это так выразительно, как статуэтка Орфея, даруемая лауреатам "Тэфи". Только вот "выражать" ничего нельзя. Боль должна герметично таиться внутри, быть имманентным смыслом, сочащимся лишь через крошечное, почти случайное отверстие. Его руки, когда-то сильные, висели плетьми. Одна нога подгибалась, не успев подхватить прерванное движение, тогда как другая еще недавно была уверенно поставлена на покоренную землю. Из-за этой нестабильности всю фигуру перекосило, повело: человек еще вроде был на ногах, но уже готов был рухнуть и никогда больше не подняться. Левое плечо поэтому было неестветсвенно задрано и служило напоминанием о пережитом страдании, которое сейчас стало ежесекундной привычкой. Мускулатура? Ей полагалось быть скорее намеченной, чем по-классически явной. В теле героя намечались изъяны вроде распухших, каких-то бескостных лодыжек. Искривленной и слишком гладкой спины со срезанным лоскутом кожи, обнажившим мышцы и сухожилия. Рваной дыры в боку, из которой торчало самое настоящее ребро (правда, не человеческое; Оля украла его у дворовой собаки, с наслаждением его глодавшей).
Что сподвигло Олю выбрать этот глинистый сюжет?
О, за последнее время ее жизнь изменилась. Она почти не выходила из дома, даже в интернет, не проверяла почту, не выглядывала в окно. Рядом, как последний оплот Пандоры, лежал телефон. Эта была та ниточка, за которую Лив можно было вытянуть из ее добровольного подземелья. Но намек был слишком тонок, нить оборвалась и повисла: никто не звонил. Про Олю забыли. Или боялись неприветливого "я не могу говорить". Хотя она бы так никому ни за что не сказала. Или Оливия была права, когда почувствовала вдруг, что ее перестали выделять из серой массы, здоровались и делились новостями с ней какм бы за компанию с более интересными персонажами? Единственная - значит одна, - решила Оливия и поставила миру ультиматум. Или сам выходишь на связь, или подтверждаешь, насколько мало я вешу. И ждала, получается, звонка - единственного. Звонка, который мог бы возродить ее.
Но ОН не звонил. Из-за него все и произошло. Их общение было удручающе пошлым, верный признак безразличия. Оля стеснялась говорить на важные для нее темы, чтобы не наскучить ему, а он был немногословен. Вопрос "как у тебя дела" Лив и сама не любила, но тут у нее началась настоящая фобия. Ну не могла она больше спрашивать о его делах, потому что он отбуркивался односложным "сплю", или "пью", или "ем". То есть просто "да не твое дело!" И она сдалась и оторвала себя от всей своей прежней жизни.
Заперлась в квартире с куском белой глины (его должно было хватить максимум на полуметровую статую) и телефоном. Квартира - не лучшее место для лепки. Оля сама за малым не напоминала слепок, будто на нее всю наложили гипс... А под гипсом - один сплошной перелом. Но так и лучше. К телефону зато меньше прикаласлась, чтоб не испортить.
Руки... Руки человека, чувствующего боль, ей не нравились. Висят, и все. Да, им нельзя позволять патетических жестов, ими не положено махать. Но это же банальность - вот так подвесить их к неуклюжим плечам. Что делать...
И лицо. После некогда пристального внимания, которое вызывало у Оливии лицо собственное, этот вопрос ее не интересовал. Выражение лица запутает восприятие позы. И куда ему смотреть? В небо, на Бога? - Но человек уже отмолил свое. В глаза зрителю? - Но зрителя надо обмануть, чтобы тот не сроднился со скульптурой раньше времени. На себя? - Но это просто возмутительно! Взгляда не будет, а заодно и лица. Вместо него будет единственная на всей скульптуре шероховатая поверхность - сбой рельефа. Бугры и заостренные хребтами срезы, сколы. Как будто человека ударили по лицу, и оно отвалилось. А нечего было щеки подставлять! - злорадствовала Оливия. Как Сфинкс, только тебе, человек, сифилис проел все до мозгов.
Но голову без лица решила наклонить к поднятому вверх левому плечу. Как будто все внимание безглазого и, казалось бы, бесчувственного страдальца приковано к нему.
Что там?
Лив не знала.
Уже несколько дней она по новой мочила тряпки и прикрывала ими недоделанную скульптуру, но почти не вносила изменений. Одиночество начинало ее изводить.
Неужели я никому не нужна? Что за остракизм? За что меня изгнали из этой жизни? Почему все дороги ко мне заросли? Это они, мои бывшие друзья, или я засеяла их сорной травой? Кто разъединил нас? Белая боль глиной наполняла нутро. Кости выкручивало. Тело ныло. Ненависть к самой себе острой стекой прорезала морщины. Руки опустились.
Так они и сидели в трехголовом треугольнике: она, телефон, он. Две безразличные вещи - для нее воплощения всего мира. И ненависть.
Когда зазвонил телефон, она смотрела на стену. В никуда. Стена уже давно раздвинулась и открыла внутри себя молочную пустоту.
"Привет. Я вернулся"
Что? Лив тут же нажала на красную кнопку. Вернулся? Откуда? Куда? К кому?
Телефон зазвонил опять. Лив смотрела на него, на определившийся номер и недоумевала. И это все, что ей было нужно? Этот хам, который позволяет себе так запросто "возвращаться"? Ненависть передернула ее плечи, как затвор пистолета. Мне это не нужно! Мне ничего не нужкно. Верните меня в пустоту.
Руки сжались. В правой что-то хрустнуло. Карандаш.
Под мелодию вызова, повторяющуюся с занудной настойчивостью и агрессией, Оливия взяла новый, тонко заточенный карандаш, подошла к своему творению. Мокрые тряпки полетели на пол, обнажая измученные плечи. Их хотелось схватить, трясти. Но этим не поможешь. Внешняя сила не вытряхнет боль. Его правая рука согнулась безропотно, мягко, как поломанная. В нее Оливия вложила карандаш.
И повторила известный жест, предложенный бескомпромиссно-жесткой писательницей: рука сходящей с ума статуи самоубийственно воткнула карандаш в левое плечо.
И боль потекла из раны вязкой, незастывающей белой глиной.
п.с. вот какая музыка у нее на телефоне на вызове стоит?.. хз! а?