Я умер. Яворы и ставни горячий теребил Эол вдоль пыльной улицы. Я шёл, и фавны шли, и в каждом фавне я мнил, что Пана узнаю: "Добро, я, кажется, в раю". От солнца заслонясь, сверкая подмышкой рыжею, в дверях вдруг встала девочка нагая с речною лилией в кудрях, стройна, как женщина, и нежно цвели сосцы - и вспомнил я весну земного бытия, когда из-за ольхи прибрежной я близко-близко видеть мог, как дочка мельника меньшая шла из воды, вся золотая, с бородкой мокрой между ног. И вот теперь, в том самом фраке, в котором был вчера убит, с усмешкой хищною гуляки я подошёл к моей Лилит. Через плечо зелёным глазом она взглянула - и на мне одежды вспыхнули и разом испепелились. В глубине был греческий диван мохнатый, вино на столике, гранаты, и в вольной росписи стена. Двумя холодными перстами по-детски взяв меня за пламя: "Сюда", - промолвила она. Без принужденья, без усилья, лишь с медленностью озорной, она раздвинула, как крылья, свои коленки предо мной. И обольстителен и весел был запрокинувшийся лик, и яростным ударом чресел я в незабытую проник. Змея в змее, сосуд в сосуде, к ней пригнанный, я в ней скользил, уже восторг в растущем зуде неописуемый сквозил,- как вдруг она легко рванулась, отпрянула и, ноги сжав, вуаль какую-то подняв, в неё по бёдра завернулась, и, полон сил, на полпути к блаженству, я ни с чем остался и ринулся и зашатался от ветра странного. "Впусти",- я крикнул, с ужасом заметя, что вновь на улице стою и мерзко блеющие дети глядят на булаву мою. "Впусти",- и козлоногий, рыжий народ всё множился. "Впусти же, иначе я с ума сойду!" Молчала дверь. И перед всеми мучительно я пролил семя и понял вдруг, что я в аду.
горячий теребил Эол
вдоль пыльной улицы.
Я шёл,
и фавны шли, и в каждом фавне
я мнил, что Пана узнаю:
"Добро, я, кажется, в раю".
От солнца заслонясь, сверкая
подмышкой рыжею, в дверях
вдруг встала девочка нагая
с речною лилией в кудрях,
стройна, как женщина, и нежно
цвели сосцы - и вспомнил я
весну земного бытия,
когда из-за ольхи прибрежной
я близко-близко видеть мог,
как дочка мельника меньшая
шла из воды, вся золотая,
с бородкой мокрой между ног.
И вот теперь, в том самом фраке,
в котором был вчера убит,
с усмешкой хищною гуляки
я подошёл к моей Лилит.
Через плечо зелёным глазом
она взглянула - и на мне
одежды вспыхнули и разом
испепелились.
В глубине
был греческий диван мохнатый,
вино на столике, гранаты,
и в вольной росписи стена.
Двумя холодными перстами
по-детски взяв меня за пламя:
"Сюда", - промолвила она.
Без принужденья, без усилья,
лишь с медленностью озорной,
она раздвинула, как крылья,
свои коленки предо мной.
И обольстителен и весел
был запрокинувшийся лик,
и яростным ударом чресел
я в незабытую проник.
Змея в змее, сосуд в сосуде,
к ней пригнанный, я в ней скользил,
уже восторг в растущем зуде
неописуемый сквозил,-
как вдруг она легко рванулась,
отпрянула и, ноги сжав,
вуаль какую-то подняв,
в неё по бёдра завернулась,
и, полон сил, на полпути
к блаженству, я ни с чем остался
и ринулся и зашатался
от ветра странного. "Впусти",-
я крикнул, с ужасом заметя,
что вновь на улице стою
и мерзко блеющие дети
глядят на булаву мою.
"Впусти",- и козлоногий, рыжий
народ всё множился. "Впусти же,
иначе я с ума сойду!"
Молчала дверь. И перед всеми
мучительно я пролил семя
и понял вдруг, что я в аду.
1928, Берлин
В. Набоков
Reply
Reply
Leave a comment