Наверное, появившиеся в сети фото молодой Новодворской сподвигли меня вернуться к ее книге "По ту сторону отчаяния" - автобиографической, очень честной и искренней, написанной блестящим литературным языком. Собственно, Валерия Ильинична иначе писать просто не умеет.
Вот один фрагмент из этой книги. Под катом - главы о первой ее политической акции (антисоветские листовки в театре разбрасывала, в 60-х) и первом аресте.
"То ли сработали гены прадедушки - старого эсдека, основателя смоленской подпольной типографии, уморившего своим беспутным поведением отца-дворянина, помещика и тайного советника, и женившегося в Тобольском остроге на крестьянке, получившей образование и ставшей революционеркой; то ли сказались хромосомы дедушки - старого большевика, комиссара в коннице Буденного; а может быть, сыграл свою роль и пращур из XVI века, Михаил Новодворский, псковский воевода при Иоанне Грозном, убитый на дуэли князем Курбским за попытку встать на дороге, не дать уйти в Литву (однако не донес по инстанциям!)... Словом, моя мирные родители взирали на меня, как на гадкого утенка. Однако мой большевизм был абсолютно неидеологизированного характера. Белые мне нравились не меньше красных. Главное - и те, и другие имели великую идею и служили России".
Полный текст здесь
http://www.ds.ru/books/side.htm Я ВЫРЫВАЮ ТОМАГАВК ВОИНЫ
К 19б8 году КГБ уже позволял себе роскошь не карать за мыслепреступления. Оруэлловская классическая ситуация была сильно разбавлена приватной леностью и попустительством. Саблезубая большевистская кисанька наелась, и больше в нее не лезло. Вы могли тихо ненавидеть систему, и ничего. Суть этой тихой и "гуманной" эпохи "застоя" лучше всего выразил прокурор на процессе Сергея Ковалева где-то в семидесятых: "Нам все равно, какие у человека мысли. Главное - это то, чтобы он не высказывал их вслух". Поэтому не пришли и не забрали. Для ареста надо было подсуетиться.
В ИНЯЗе вербовать желающих войти в подпольную организацию было сложно: старшекурсники еще помнили историю Саши Б., выпускника с отделения математической лингвистики, который к августе 1968 года написал обращение-извинение за подлость советского правительства, адресованное чехословацкой общественности, и оставил его, не успев еще передать, в портфеле (кейсов тогда не было) во время практики в "Интуристе". Девочка-сокурсница полезла туда за яблоком, увидела обращение и... передала его ближайшему дежурному гэбисту. Сашу не арестовали. Дело передали в комсомольскую организацию. Его курс (все его приятели), разделявший в основном его взгляды, проголосовал за исключение из комсомола и рекомендацию ректорату отчислить из института (за два месяца до диплома). Разбирательство происходило не в нашем здании, а в помещении переводческого и английского факультетов на Метростроевской. Увидев единодушно поднятые руки, Саша закричал, что он не может больше жить, выбежал на Крымский мост и бросился в воду.
На его несчастье, его выловили оттуда. Никто из студентов ИНЯЗа не знал, что с ним сделали. Один талантливый мальчик из нашего латинского кружка, на втором курсе уже писавший будущую диссертацию, встретил его на улице и не посмел спросить, что с ним делали: очень уж плохо Саша выглядел. Однако всем было ясно, что делали с ним что-то страшное. При нашем тогдашнем уровне осведомленности никто не догадался, что это страшное было - психиатрический вариант. Это стало понятно мне только теперь. Только после этого вида истязаний человек выглядит так, что нельзя задать вопрос...
Однако в новогоднюю ночь 1969 года на студенческой вечеринке в одном аристократическо-номенклатурном доме мне удалось, произнося пламенные речи под замороженное шампанское (которое я даже не попробовала, по своему обыкновению; бедность, целомудрие и абсолютная трезвость тоже делали меня парией в инязовской среде), положить в фундамент антисоветского подполья одного Андрюшу из метростроевского здания (переводческий факультет) плюс еще одного Андрюшу с Сережей из МИМО. Дальше прибавились подпольщики из нашего сокольнического здания "немцы" и "французы"), кое-какие мимошники и группа из Ленинского педагогического, которой руководили Ира и Наташа. Самое ценное приобретение - это была группа из Физтеха. Его студенты, особенно из общежития, уже тогда были авангардистами. Например, в октябре 1969 года они ждали конца света, именно в тот день (но не дождались), который был обещан в рассказе Р.Брэдбери "Завтра конец света".
Все "подпольщики" были моложе меня на год: мне 18 лет, им по 17. С самого начала я завела строгую конспирацию: группы не знали друг друга, связь осуществлялась только через меня, что всех и спасло потом, после моего ареста. Все делалось в лучших традициях исполкома Народной воли или той самой бывшей РСДРП, с которой мы собирались бороться: была написана роскошная программа, и минимум, и максимум. У одного из Андрюш брат служил в Кантемировской дивизии, и Андрюша меня клятвенно заверил, что в нужный момент этот самый брат введет танки в Москву и захватит Кремль. Студенческий кружок с самого начала приобрел характер игры в военный заговор. Программа-минимум предполагала подпольную революционную деятельность, листовки, Самиздат, покупку оружия, захват арсеналов (sic!), массовое движение Сопротивления (мой любимый антифашизм). Программа-максимум начиналась с народного восстания против КПСС, вооруженного свержения власти с помощью армии, перешедшей на сторону революции, и установления западной демократии. Интересно, что я в 18 лет все-таки понимала, что это все чепуха, дела далекого будущего, что реально мы сделать это не сможем, а можем распространять листовки и Самиздат, программы же пригодны на то, чтобы "бросить вызов" и "возвестить". Мои коллеги по подполью, по-моему, играли совершенно искренне, собираясь расклеивать листовки с пистолетами за пазухой. Я им не мешала играть, потому что считала, что мы все пойдем на смерть; имеют же они право на маленькие развлечения по дороге? Была написана куча антисоветских памфлетов (конечно, в основном мной); к этому времени я настряпала множество антисоветских стихов, один преступней другого, не считая воззваний и манифестов. Это все была глубоко самобытная и отечественная продукция, плод близкого знакомства с римской и греческой историей, а также с теорией и практикой народников, декабристов, народовольцев и ранних большевиков. Никто из нас ни разу не видел живого диссидента и не слушал "голоса". Всю нашу продукцию мы интенсивно распространяли в своих институтах среди студентов и наиболее милых нам преподавателей. И опять никто не донес! Мы родились в рубашке. Нашу ближайшую перспективу я честно обрисовала членам организации, которая называлась "Союз борьбы" (потом - "Антифашистский союз борьбы"): арест, пытки, расстрел. Мне казалось, что такая перспектива вполне улыбается моим коллегам (ведь мне она улыбалась!). Интересно, что УК РСФСР я читала, но не поверила, что за такую деятельность по статье 70 могут дать всего 7 лет лагерей и 5 лет ссылки: здесь явно крылось что-то еще, что-то более крутое. (И в самом деле, УК - это было еще не все, но если бы я знала, что именно!) Преподаватели были в ужасе, хотя и одобряли идеи. Они все время пытались меня отговорить; наверное, я вела себя, как Красная Шапочка, не желающая ничего знать о существовании волков (Шарль Перро не предусмотрел варианта, при котором Красная Шапочка полезет в пасть к волку сознательно, по идейным соображениям). Я возражала, что хочу посеять семена протеста. Умные преподаватели как в воду глядели, они вздыхали и предупреждали: "Вы не посеете ничего". Но кто мог знать, что единственное, что можно сделать реально, - это погубить себя и еще нескольких человек, что на этой почве ничего не произрастет, кроме терниев и чертополоха, что это место - пусто?
Такие вещи лучше узнать позднее; в 19 лет это знание может убить. Отчаяние должно прийти в зените жизни, когда ум созрел, а сердце окрепло; только тогда оно не остановит, и можно будет продолжать драться вопреки очевидности, вопреки здравому смыслу, вопреки истории, эпохе, судьбе.
Если бы я в 19 лет знала, что все напрасно, скорее всего я бы устроила на площади самосожжение (а удачных было мало, кончались они теми же арестами и спецтюрьмами), но бороться бы не смогла. На первых порах неведение благословенно. Теперь я знаю все, но теперь я могу с этим жить в ожидании того счастливого дня, когда наконец-то вызову у своих антагонистов такое раздражение, что мне удастся с этим - и от этого - умереть. Но тогда я не поверила своим мудрым преподавателям, и слава Богу. Юлий Ким был более удачлив в своих попытках объяснить юным Ире Каплун, Славе Бахмину и Ольге Иоффе, что не стоит распространять листовки. По-моему, несмотря на доброе намерение Юлия Кима, это был большой грех: остановить жертву у алтаря. Надо молча склониться, благословить и дать совершиться судьбе, если не можешь пойти рядом. Это добровольное отступничество сыграло, по-моему, ужасную роль в судьбе всех троих и сломало их жизни почище всех казней египетских, которые мог обрушить на них КГБ. Мы еще вернемся к этим троим, ибо в Лефортове мы оказались одновременно.
Однако мне было мало того, что мы делали. Я требовала перехода к распространению листовок вне институтов в больших количествах. Это был уже не пятидесятипроцентный, а стопроцентный риск. И мои коллеги слиняли: у одного нашлась срочная курсовая, у другого - хвосты. Они стали меня избегать, перестали приходить на встречи. Общение со мной становилось опасным: в четырех институтах обо мне знали фактически все. Я уже ходила в смертниках, а они, должно быть, вовремя опомнились или посоветовались с родителями. Печатать на машинке я не умела, сделать массовые выпуски листовок одна не могла. Надо было что-то придумать. Трусость даже потенциальных противников режима была слишком очевидна.
А в это время я зачитывалась пьесами Сартра и Ануя, романами (вернее, эссе) Камю. "Антигону" в театре Станиславского, таганские и современниковские спектакли я смотрела по многу раз. Все они так и толкали меня "подняться из окопа". Я обязана была сказать "нет" этому порядку вещей так, чтобы это услышали по всей стране, иначе не было смысла.
По наивности мне казалось, что я кого-то разбужу (декабристов, Герцена, народовольцев). Оставалось завести будильник. У меня возник план своей операции "Трест", не очень честный, но не очень глупый: распространить листовки покруче публично, во Дворце съездов или в другом театре в праздничные день от имени организации Сопротивления, якобы массовой; дать себя арестовать; на следствии, никого конкретно не называя, рассказать, что есть массовая организация Сопротивления, борющаяся против строя, и что скоро она перейдет к терактам; испугать (sic!) этим чекистов, бросить им в лицо обвинения от имени трех поколений, ими уничтоженных, обличить режим на открытом (святая простота!) суде, добиться приговора к расстрелу, вдохнуть надежду в души людей, умереть по высшей категории, как мой любимый Феличе Риварес - Овод, - а потом вместо вымышленной организации создадутся настоящие, пойдут, как маслята: людям станет стыдно, что они молчат, и все поднимутся. План совершенно не учитывал реальную действительность, а так был всем хорош.
Идея с театром родилась у меня в тот вечер, когда в Театре оперетты из какой-то ложи или с балкона к нам в партер упала программка. Весь мой угол поднял головы, глаза у некоторых жадно заблестели, а один зритель даже сказал вполголоса: "А если бы это было что-то другое?" Я поняла, что люди чего-то такого ждут. Театр - идеальный вариант, можно бросить сразу много листовок, никто не успеет остановить, и разлетятся они тоже идеально.
Решение было принято в октябре 1969 года, день был выбран: 5 декабря, День Конституции. Наибольший эффект обещал Дворец съездов, там огромный зал и в праздничный день дадут что-нибудь идейное (дали оперу "Октябрь"). Оставалось придумать текст. Для одних листовок он был написан в прозе (преступления партии, прелести демократии, задачи Сопротивления, необходимость вооруженной борьбы с коммунизмом, который есть фашизм, приглашение вступать в группы Сопротивления). Подписана эта прелесть была "Московская группа Сопротивления". Текст был достаточно горький, шла речь и о Венгрии, и о Чехословакии. Он был несколько патетичен (в меру), но не был смешон. Отчаяние отучает от пошлого оптимизма, но все-таки уверенность в победе над советским "общественным и государственным" строем там была выражена. В 1969 году это было уместно, в отличие от 1992 года.
Вторая листовка (их было гораздо больше, процентов восемьдесят) была в стихах.
СПАСИБО, ПАРТИЯ, ТЕБЕ
Спасибо, партия, тебе
За все, что сделала и делаешь,
За нашу нынешнюю ненависть
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За все, что предано и продано,
За опозоренную Родину
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За рабский полдень двоедушия,
За ложь, измену и удушие
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За все доносы н доносчиков,
За факелы на пражской площади
Спасибо, партия, тебе!
За рай заводов и квартир,
На преступлениях построенных,
В застенках старых и сегодняшних
Изломанный и черный мир...
Спасибо, партия, тебе
За ночи, полные отчаянья,
За наше подлое молчание
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За наше горькое неверие
В обломки истины потерянной
В грядущей предрассветной мгле...
Спасибо, партия, тебе
За тяжесть обретенной истины
И за боев грядущих выстрелы
Спасибо, партия, тебе!
1969 г.
Оставалось все это написать под копирку в достаточном количестве. Изготовила я 125 штук. Пачку в 100 листовок можно было кинуть в партер сразу. Со стола я училась разбрасывать листовки веером, они у меня разлетались отлично даже со стола. Были куплены два билета: на 2 декабря и на 5 декабря на "Кармен" (генеральная репетиция). "Генералка" прошла хорошо. Стало ясно: бросать надо где-то без пяти до начала, когда зал уже полон, но есть свет, бросать из среднего прохода бельэтажа в партер. Было ли мне страшно? Нет, не было. Я ведь и в аресте, и в пытках, и в казни видела свой долг. Жить было нельзя, бессовестно, невозможно. Но я волновалась, как студент перед экзаменом. Знаешь, что пару не поставят, тройку тоже вряд ли, все выучил, но вдруг 4, а не 5, вдруг не высший балл? А вдруг не дадут бросить? А вдруг арестуют до акции?
Только один раз стало немного жутко: в недрах бывшей ифлийской библиотеки, у нас в Сокольниках, где я разбирала хранилище вместо картошки, куда загнали весь курс, кроме самых дохлых, вроде меня, я откопала 10-томную историю Испании, испанского автора. Я жадно поволокла первый том к выдаче, чтобы записать себе, но вдруг поняла (это был уже ноябрь, 17-18 число), что все 10 томов прочитать не успею. Я как будто заглянула в свой собственный гроб. Но усилием воли выкинула это из головы и взяла Спинозу.
"СЕЙЧАС ДОЛЖНО ПРЕДПИСАННОЕ СБЫТЬСЯ. . "
5 декабря я пригласила к себе Сережу из Таганрога, самого перспективного и наименее робкого студента из группы Физтеха. Накормив его пирожными и напоив кофе с коньяком, я поделилась с ним планами на вечер. Сережа не выразил желания пойти со мной "на дело" (на что я втайне рассчитывала), но и не убежал. Мы не стали убирать со стола, что дало потом комсомольским вожакам института основания говорить, что я пошла совершать государственное преступление после оргии, хотя коньяк пил один Сережа. Сережа вызвался меня проводить до Дворца съездов. Что ж, и на том спасибо. По-моему, он не понимал, чем это кончится, хотя и сказал, что обязан лечь поперек двери и меня не пустить, но понимает, что тогда я выпрыгну в окно. У Дворца съездов он посетовал, что уйдет пешком, а я уеду на красивой черной машине. Меня это не очень огорчило: мои любимые экзистенциальные и античные герои умирали в одиночку. В те дни буфет Дворца съездов являл собой зрелище упоительное и недорогое (взбитые сливки, шоколадные конфеты, блины с икрой, семга, балык, мороженое, пирожные). Но я от волнения не могла есть (потом я два года буду вспоминать несъеденные дома пирожные и непосещенный буфет Дворца).
Время от времени я смотрелась в большие зеркала фойе. Особенной бледности не было, я всегда была зеленоватого цвета, без румянца; зубы не стучали, губы не дрожали. Все было о'кей. Спектакли тогда начинались в 18.30. В 18.25 я вошла в центральный проход, но - о ужас! - молодая пара подошла к барьеру. Я быстро дошла до соседнего прохода и швырнула свою пачку в 100 листовок в партер. Как мне стало легко, какая ноша свалилась с плеч! Назад дороги не было. (Может быть, и Сережу-то я привлекла, чтобы не было искушения убежать. Всю дорогу, весь час до начала оперы моя воля держала за шкирку барахтающееся в ужасе и тоске бренное тело, которое тихо, про себя вопило: "Не хочу!" А душа и воля тащили его и говорили: "Должно, сможешь и сделаешь". Со стороны, конечно, этого заметно не было.) Весь партер одновременно вздохнул: "Ах!" - и это было как рокот моря. Я взглянула вниз: все читали мою листовку. Какое блаженство! Я повернулась к бельэтажу, устроила маленький митинг и раздала остальные листовки. Если бы я знала, что их будут так хватать, я бы изготовила вдвое больше! Их разбирали, как глазированные сырки. Из партера прибежала девочка и попросила листовку для них с мамой, "а то нам не досталось". Старенькая, видавшая виды служительница театра шептала мне: "Уходите скорей!" Но мне нужен был процесс, и я наконец дождалась. Штатный гэбист, проводивший с семьей уик-энд, явился в бельэтаж и спросил, не я ли распространяю листовки. Я горячо подтвердила, что именно я. Он вцепился в меня так, как будто я собиралась бежать, вывел из зала в фойе и стал просить у зрителей помочь меня задержать, хотя свободно мог сделать это один. От него все отмахивались, дожевывая свои конфеты и блины. Один юноша даже сказал, услышав от чекиста про листовки: "Спасибо, что сказали. Пойду возьму, если осталось". Наконец нашелся какой-то полковник, взявший меня за другую руку. Вместе они привели меня в административный отсек (3-4 комнаты), посадили на диван и стали звонить на Лубянку: "Здесь женщина (взгляд на меня)... девушка (еще взгляд)... девочка распространяла антисоветские листовки".
Нашлись еще какие-то гэбешные оперативники (похоже, в такие праздники они обязаны дежурить на таких спектаклях) и пошли в зал просить листовки. Вернули им 40 штук, 5 нашли разорванными. Пошли за остальными, вернулись: "Они не отдают!" Мой триумф был полный: 80 штук зрители сохранили, несмотря ни на что (а тогда это было весьма опасно, могли и обыскать весь зал). Ожидая компетентные органы, я агитировала злых оперативников и равнодушных администраторов. Судя по их репликам, оперативники боялись, что придется отвечать за ЧП; администратор стонал: "Почему в мое дежурство?" Революционного рвения никто не проявлял, кроме одной группы ветеранов войны (самые перспективные в смысле гражданской войны люди), которые рвались в дверь, орали, что им испортили праздник, что они за этот строй воевали, и просили дать им меня, чтобы они могли убить меня собственными руками. Парочка прорвалась и стала засучивать рукава.
Я встала с дивана и гордо шагнула навстречу, хамя ветеранам, как только это возможно (рабы, холопы, клевреты, опричники и т.д.). Оперативники развели нас, как на ринге, выталкивая ветеранов с воркованием: "Ну что вы волнуетесь, есть же компетентные органы, они приедут и займутся..." Но органы что-то не ехали до 23 часов. Они явно стояли на страже завоеваний Октября с 10 до 18 с обеденным перерывом с 15 до 16 часов плюс два выходных в неделю, но никак не по праздникам. Теперь я понимаю, что V отдел искал какого-нибудь следователя, собирал подчиненных из-за праздничных столов на ликвидацию стихийного бедствия, и это длилось четыре часа, хотя от Лубянки до Дворца съездов было рукой подать. Эта обломовщина, так непохожая на стандарты 20-ЗО-х годов, могла бы навести меня на некие мысли. Но не навела: мне было 19 лет.