76 лет назад родился Валерий Фёдорович Абрамкин (1946-2013), российский правозащитник, член МХГ, борец за права заключённых и гуманизацию системы исполнения наказаний. В декабре 1979 года его впервые арестовали за диссидентскую деятельность. Почти год он провёл в Бутырской тюрьме. В октябре 1980 года был приговорён к трём годам лишения свободы в колонии общего режима. Отбывал наказание на Алтае, где заболел туберкулёзом и другими серьёзными недугами. В 1982 году, ещё не досидев первый срок, был приговорён ещё к трём годам лагерей строгого режима. Освободился лишь в 1985 году.
Ниже приведен фрагмент из его интервью Валентине Чесноковой и Леониду Блехеру, которое он дал в октябре 1988 года (цитирую по интернет-перепечатке Зои Световой).
"Есть вещи, которые не представишь, пока сам не попробуешь. Например, лагерь в первые полгода казался мне сумасшедшим домом. Я не мог там даже ориентироваться. Это было просто страшно. Система безумная. Особенно общий режим, он здорово отличается от строгого. На строгом я быстрей вписался в тамошнюю жизнь. Врасти в этот мир безумно трудно. Там все как будто перевернуто. Пока нащупаешь какие-то точки понимания, общего, общечеловеческого… Все это разглядеть очень трудно, потому что эта жизнь вообще непредставляема.
Я читал «Мертвый дом», читал «Архипелаг», читал Марченко… Это была для меня просто информация. В отличие от человека, который попал впервые в тюрьму за обычные преступления и ничего не читал, - например, что выходило в самиздате, - у меня ситуация легче была. Но по сути, по главному содержанию похожего я не обнаружил. Понимаете? Ничего похожего.
Освободившись через 6 лет, прожив год на воле, я заново начал все переживать и понял, что это все, прочувствованное в лагере, очень близко к «Мертвому дому». Гораздо ближе, чем написанное Анатолием Марченко или тем же Буковским. У Марченко еще более или менее адекватное описание. Я имею в виду прежде всего состояния, там переживаемые, и духовный строй тюремного мира. Надо быть более зрелым человеком, чтобы взять из книг о тюрьме не просто информацию, а духовный опыт затворенности.
Нет ничего похожего на жизнь в твоем прежнем понимании. Отношения между людьми, реакция людей на твои поступки - все незнакомо. Ты не можешь себе представить, как твое поведение воспринимают окружающие. Поэтому действуешь неадекватно.
Тут, возможно, еще наложилась Сибирь (я первый срок сидел на Алтае, второй - в Красноярске). Сибиряки - они более жесткие люди. Они, например, не улыбаются. И, когда ты с московской улыбкой к ним идешь, хотя понимаешь, что нельзя улыбаться (трудно ведь заставить себя потушить улыбку, если привык улыбаться), окружающими это воспринимается совершенно определенно: улыбка - для них знак заискивания. Но есть и чисто тюремное, не только сибирское. Например, ты подходишь к человеку с каким-то расположением, хочешь ему помочь, а он это воспринимает как хитрость или тайную подлость. Ему трудно поверить, что ты действительно хочешь ему помочь или просто к нему расположен. <...>
Вы знаете, сейчас много про 30-е годы пишут, но тот опыт, который люди получали в 30-е годы… Почему-то авторы большинства нынешних книг про ГУЛАГ не доходят до него, до духовного опыта! Все больше о внешнем пишут, и выходит, мы просто отодвигаемся от нашего зла, мы его отстраняем. Мне это кажется попыткой отодвинуться, овеществить и отодвинуть зло. И нашим, своим этот опыт не станет никогда, если так будут писать о прошедшем. Сейчас попытка представить наше прошедшее - это попытка отодвинуть его. Может быть, все это просто приводится в привычные формы старой культуры. <...>
Я для себя эту силу назвал «завластье» - вот таким смутным словом. Это некая сила, которая нашими тюремщиками руководит. Мистическая. Чисто мистическая. Название это вот откуда появилось: у меня были случаи, где я твердо был уверен в том, что они (реальные люди, занимавшиеся мной) моего состояния не могут знать. Но они в этих случаях действовали так, как будто все знали. И все, что мне в голову приходило, вот сделать то-то и то-то, как будто ими угадывалось, потому что тут же мне ставилась преграда.
Да, я вышел с таким ощущением, что есть поток хаоса, который все больше захватывает нашу жизнь. Вот та же «перестройка»… Они ее начали только тогда, когда диссидентство сломали. В 1985 году, в начале «перестройки», политзаключенных ломали жутко. На этот период приходится очень много попыток самоубийства, очень много покаяний, и было много таких вещей, которые казались невероятными. Люди были совершенно железные, стойкие, по моим представлениям. Я, когда освободился, и до меня все эти известия доходили, я их через те свои состояния хорошо понимал, знал, что это такое.
Я вышел оттуда как будто другим человеком. Просто совершенно другим человеком вышел. Как будто дважды рожденным… Я сейчас, когда читаю прежние письма свои… Очень хорошо, что я, скажем, «Бутырские лоскутки» писал в 1980-м году, в тюрьме. Видно: это не я теперешний вообще. Я их читаю как посторонний читатель. У меня вполне четкое ощущение, что я не имею сейчас права подписывать одной и той же фамилией, скажем, свои «Бутырские лоскутки» и то, что я сейчас могу написать. У меня внутреннее такое ощущение, что в любом случае мне ту же фамилию нельзя использовать, и не потому, что я чего-то боюсь. Я уже ничего не боюсь. У меня осталось как бы ощущение долга перед тем человеком, который там умер, и этот долг я должен выполнить. <...>
Человек переделывает свою жизнь, ты эту переделку слушаешь не один раз, и видно, куда он смещается. Есть люди, которые просто делают себе более красивую жизнь, а есть люди, у которых как бы обнаруживается тоска по трагедийности. Таких людей очень много. И от этой тоски появляются и рок, и судьба, и предвидение, и предсказание, и объяснение: почему не помогло предвидение, интуиция, предчувствие, предсказание. Часто это касается истории ареста: почему человек все-таки попал в тюрьму, хотя у него были возможности предупредить арест, ему предсказывали, он мог как-то выйти из этой ситуации. Но это его судьба.
И, знаете, в основе всего - совершенно потрясающая жажда справедливости. Вот это - образ Христа и жажда справедливости. Даже в камере с блатным порядком или с беспределом. Лидер внутренне чувствует потребность оправдать справедливостью установление этого порядка, т. е. убедить самого себя, что он поступает справедливо. Когда блатной захватывает власть, он же как людей заставляет работать на себя: «Ну ты, парень, ты че! Дед вместо тебя пол моет, старый человек, а ты, вот, молодой, лежишь, сука такая, и не двигаешься». На самом деле понимаешь, что его не волнует старик, но вся его аргументация должна быть построена хотя бы на внешней справедливости.
Еще один пример. Если человеком наказание ощущается как справедливое, оно очень легко переносится. Даже мелкое наказание за нарушение режима в зоне. Там же говорят, не хороший или плохой отрядник (начальник отряда), а «справедливый мужик» или «неправильный»! Один и другой сажают тебя в ШИЗО, например. А поскольку это совершенно разные люди, то получаются и совершенно разные ситуации. Справедливый мужик, он вникнет, поговорит с тобой, скажет: «Я ничего не могу сделать, ты совершил вот такой-то проступок, за него должен быть наказан».
Это касается даже ментов, как это ни странно. Я могу рассказать две таких истории. Иногда человеку явно не хватает возможности выговориться, ему не хватает исповедника. У меня там было очень много таких случаев. Поскольку я человек юридически образованный, ко мне приходят с просьбой помочь написать жалобу о пересмотре приговора. Через меня прошло очень много приговоров. Приговоры все юридически несостоятельны, на 90%. Я обычно просил человека мне ничего не рассказывать предварительно. Приходит он с просьбой писать жалобу и начинает рассказывать, а я ему: «Ничего не надо. Дай мне приговор и обвинительное заключение. Я сам посмотрю и все сделаю. Если можно написать кассационную жалобу или надзорную жалобу, напишу». Я вижу этот приговор: явные процессуальные нарушения, еще что-то такое, и схема жалобы выстраивается без труда.
- А он разговаривать хочет…
- Он хочет разговаривать! Значит, приходит к тебе человек, и два часа вы сидите. Он приносит чай, заваривает. Мы сидим с ним, он два часа что-то рассказывает. Ты уже там отключаешься от всех этих историй - ну просто сидишь и внешне реагируешь. Уже не помнишь, что он раньше говорил, только так что-то из рассказов выхватываешь, чтоб прореагировать, неудобно потому что. Человек два часа говорит, а потом: «Да не надо писать никакой жалобы…». Такое ощущение, что он понял, что за дело сидит. Все. Вот не надо писать жалобу…
У меня был там совершенно прелестный старик. Это еще на общем режиме. Парикмахер. У него срок был всего 3 года. Он порезал своего сына, не насмерть, а тяжкое телесное повреждение. Вот написал я ему жалобу, юридически грамотную. Еще до того, как я выслушал его истории. Я понимал, что лучше написать так. Принес ему. Он прочитал и говорит: «Нет, это не годится». Начали мы с ним говорить. Он мне тут начал все подробно рассказывать, как все было, как он жил - все. Я понимаю, что ему хочется. Я пишу ему другую жалобу, где излагаю то, что ему хочется. Прихожу к нему. Он говорит: «Почитай». Сам он плохо читал, плохо видел. Я ему читаю жалобу, она длинная была. Он сидит и плачет. Потом говорит: «Приходи ко мне еще». Я к нему через неделю прихожу, он снова достает мне ту же жалобу и говорит: «Прочитай мне еще раз». Вы знаете, он эту жалобу никуда даже не отправил. Она у него так и лежала до конца срока. <...>
Ты врастаешь в тюремную жизнь. Первое ощущение от тюрьмы - мертвый дом, склеп, ты оказался заживо погребенным. Второе - начинаешь понимать, что не ты один заживо погребен. Ты начинаешь видеть, различать, чувствовать других людей, тоже заживо погребенных. Лежит на шконке человек, видишь, он ушел в себя, в воспоминания, или ему тяжело… Ну вот это все начинаешь видеть, начинаешь чувствовать. Далеко не сразу появляется чувство другого человека. А в зоне чувство другого человека появляется еще позже, чем в тюрьме. И вот ты врастаешь в эту жизнь потихонечку.
Человека, который здесь уже побывал, сразу видно. Когда он заходит в камеру, понятно: вот человек, знающий свое место здесь, имеющий свое занятие, то есть дело, которое помогает скоротать время. Он сразу входит в эту жизнь.
Это и грустно, но, с другой стороны, то, что ты начинаешь видеть людей, хорошо. А что же - сидеть в прихожей, закутаться, ни на что внимания не обращать?
Многие, конечно, пропадают, если долго сидят, уже не могут жить на воле. Есть какой-то критический срок. По моему опыту, моим наблюдениям, это три года. Если человек отсидел меньше трех лет, он боится тюрьмы, лагеря. У него остается страшное впечатление от пережитого. Я часто слышал от людей, которые сидели меньше 3-х лет, что лучше повеситься, чем снова попасть в тюрьму. Тут точного срока для каждого не определить, скажем, для женщин он значительно меньше, но, видимо, три года, более-менее общий предел: через три года человек адаптируется, привыкает к тюрьме, приспосабливается, и для него, наоборот, та, вольная, жизнь становится более трудной, сложной. Так что если по срокам говорить, то больше трех лет человеку давать нельзя. Это бессмысленно и для него, и для общества: оно получает гарантированно тюремного члена, криминального человека. Или тюрьма должна быть совсем другой, или нельзя сажать больше, чем на три года".
Вы можете подписаться на мой телеграм-канал:
https://t.me/podosokorsky