"Другие викторианцы: Исследование сексуальности и порнографии в Англии... XIX века" Стивена Маркуса

Sep 26, 2022 22:43

Всем строем своего исследования, изданного "Гуманитарной академией" в переводе О. Е. Корчагиной год назад, Стивен Маркус (1928 - 2018) выказывает, что для исследователя, как и для врача, нет грязных и запретных тем.

Заключительную главу, в которой он вводит понятие порнотопии (утопическое нигде порнографического соблазна: «по-настоящему они реальному, ни даже литературному миру. Мы видим их, они существуют в нашем сознании..»), начинается с цитаты из Макса Вебера, предлагающего ценить любое культурное наследие…

…даже если, на первый взгляд, оно не выглядит «ценностным явлением», вот как «проституция, религия или деньги», поскольку «их существование и форма, которую они обрели исторически, прямо или косвенно затрагивают наши культурные интересы…» (326)

Итак, Маркус исследует викторианскую порнографию не ради удовольствия, но чтобы по ней, как «по когтю льва» восстановить эпистему середины XIX века, свод представлений об устройстве жизни, общества, физиологии и анатомии «обычных викторианцев».

Читая Диккенса или романисток, живших во времена королевы Виктории, мы все время, как с штампом, сталкиваемся с указанием на изнанку викторианства, на теневую его сторону, воплотившуюся в эротическом томлении, переходящем в неувядаемое лицемерие, а так же расцветающую в отношении непонятной (слабо уловимой тональности, не лишённой похотливой двусмысленности) к женщинам и детям - так вот, если я верно понимаю концептуальный замысел автора, ему интересно и даже важно навести на эту, чаще всего неартикулируемую и выпускаемую из внимания (и ложного стыда) сферу жизни увеличительное стекло.

С схожими целями Мишель Фуко комментировал средневековые хроники в "Истории безумия" или же древнегреческие сонники в втором томе «Истории сексуальности», выводя из античной обыденности законы и правила «заботы о себе», однажды серьезно прочистившие мне голову.

В свою очередь, Ролан Барт изучал тексты маркиза де Сада для объяснения устройства его письма: все эти тексты, обычно включаемые в орбиту «Удовольствия от чтения», оказываются для меня прорывными работами, внезапно делающими письмо видимым.

Его фраза из книги о Саде про либертенов, при первой же возможности стремящихся запереться под крышей в уединенном помещении, которую я многократно цитировал для передачи клаустрофобических черт того или иного авторского стиля, соединяет физиологию и интеллектуальные усилия, бессознательное и повышено чуткое умствование, от которого уже недалеко до его открытий уже поструктуралистского «Гула языка», де, напоминающего мерную работу механических машин.





Читал, что у Маркуса и Фуко были напряжённые отношения, но шли они в одну и ту же сторону «археологии гуманитарного знания», воскрешающего генезис понятий, кажущихся нам очевидными и почти что «природными»…

…ну, то есть существовавшими всегда и данными нам в какой-то совершеннейшей неизменности.

«Трудно найти другой вид литературы, содержание и обстоятельства существования которого находились бы в большем противоречии друг с другом, который в самых своих основаниях был бы более самоотрицающим…» (304)

Правда, у Барта в этом больше чуйки, у Фуко философии и культурологии, сдобренных личным, субъективным подходом, тогда как демонстративно отчужденный Макрус (нравится ли ему вся эта олдовая порнуха?) заходит на исследовательскую площадку, в основном, с точки зрения содержания, а не формы, добавляя к своему методу, разве что, аккуратную щепотку психоанализа, там где решается (как в главе «Ребенка бьют», посвященного особенностям флагеллантской беллетристики) все-таки на выводы непрямые и эксплицитные:

«Весь огромный корпус флагеллантской литературы, выпущенной в викторианский период, вместе с фантазиями, которые в ней воплощаются, и практиками, которые она изображает, представляет собой своего рода последнюю отчаянную попытку компромисса и защиты от гомосексуализма…» (319 - 320)

Впрочем, до порки нужно ещё добраться: глава «Ребенка бьют» - последняя в обзоре текстов и жанров порнотопии.

Первыми же в бой идут гинекологические брошюры научно-просветительские труды Уильяма Актона, разумеется, разделяющего все эпохальные заблуждения о вреде мастурбации и нечистоте месячных, влияющих на цвет лица и впалость глаз.

От анатомии и физиологии Актон, впрочем, весьма быстро переходит к проституции и семейной неверности, разумеется, истощающих организм не меньше онанизма, так как научные знания викторианской поры, во-первых, метафоричны, во-вторых, механистичны.

Далее Маркус рассказывает, а кое-где и пересказывает библиографический справочник - «Индекс запрещенных книг» (1877), который составил и выпустил в трех томах Генри Спенсер Эшби, истовый коллекционер порнографических изданий, этим самым (своё собрание он завещал Британской библиотеке) и вошедший в историю.

Эшби сублимировал свои наклонности (язык не поворачивается назвать их «порочными») в подробное библиографическое описание накопленного им за долгое время, с аннотациями и подробными описаниями, многочисленными и обширными выписками, «в сочетании с образцами “ранее высказанных мнений критиков и библиографов”…» (71)

И, таким образом, донося до нас цитаты из многочисленных произведений, казалось бы, сгинувших, подобно греческим свиткам, без какого бы то ни было стыда следа.

«Стремление описывать и классифицировать характерно для ранней стадии любого эмпирического исследования, а степень откровенности, которая требуется для этого, соизмерима с его целями»… (209)

Труды Эшби странны и неформатны не меньше одиннадцатитомного автофикшн «Моя тайная жизнь» (1888) викторианского джентльмена (?), скрывшегося под псевдонимом Ричард Денистон и, разумеется, тоже ведь попавшего в библиографическую опись.

«Формально его книга так же построена по принципам порнографической литературы: у нее есть определенная завязка, но однажды начавшись, она продолжается и продолжается и не оканчивается нигде; у этого текста действительно нет конца, поскольку один из основополагающих принципов его существования - повторение…» (243)

Отсутствия конца, то есть, законченности, исполненности лишает порнографический текст формы, так как форма есть, в том числе, и наличие границ.

Маркус посвятил порнографическому, беллетризованному дневнику Денистона большую часть «Других викторианцев», наиболее удобных для перехода от литературной теории к литературоведческой практике.

Все-таки одной лишь фактурой дело не ограничилось и подлинный интерес Маркуса лежит не там, где все мы сначала думали.

«И это даёт нам возможность ещё немного приблизиться к пониманию его произведения и сути явления порнографии в целом, к пониманию того, почему это настолько безрадостный, внутренне опустошенный и сломленный вид литературы. Там, где эта литература ищет тайну, тайны нет. Там, где она стремится к открытию, ничего не может быть открыто. Её цель оказывается отсутствием цели. Тайна состоит в том, что тайны нет…» (212)

Если Фуко подходит к текстам с точки зрения эпистемы, а Барт - с уровня письма, Макрус наибольшее количество внимания отдаёт «нарративным структурам», но не классифицируя их, подобно Проппу, а объясняя принцип работы, движенья колёсиков и винтиков произведения, движущегося в истории.

Причём, как внутренней, фабульной, так и внешней, общественно-культурной.

«Сексуальность в этом понимании воплощается в бесконечном накоплении опыта. Этот опыт в порнографии всегда разный и всегда один и тот же. Потребность в разнообразии сама по себе однообразна. Механическое, монотонное разнообразие и в навязчивой сексуальности, и в порнографии - одна из основных характеристик…» (229)

Почему-то важно отметить, что книга Маркуса лишена оценочных эмоций и ложного морализма: выбрать правильный тон в разговоре о деликатных материях - едва ли не самое сложное, что может быть в проектах подобного рода, поэтому на прилагательные в формулировках смотрим бесстрастно.

Тем более в смысловом центре монографии, ради этого выходящей даже и за границы собственно культурных практик.

Однако, этот метафорический мостик между «природой» и «литературой» позволяет нащупать в обоих процессах нечто общее, что не всегда бросается в глаза, но что отменить невозможно.

«Но можно пойти по стопам Фрейда, взглянув на то, что стоит за этой идеей [монотонного поиска одного и другого], и тогда мы увидим, что повторение заложено в самой природе инстинктивных порывов. Инстинкты консервативны, они движутся по кругу и осуществляют свою тиранию над нами посредством постоянного возвращения. Их стремление к разрядке и к удовлетворению исчезнет только с окончанием жизни живого существа. И все же, пока мы происходят эти бесконечные серии повторений - накопление напряжения, жажда разрядки, удовлетворение - не замечаем ли мы, что остается нечто, что не удовлетворяется вовсе? Яркий пример того, как в одном человеке могут уживаться различные точки зрения и есть автор «Моей тайной жизни», который одновременно сообщает нам о своем глубоком удовлетворении (и нет причин сомневаться в правдивости его слов) и о своем бесконечном поиске того, что нельзя найти, о том удовлетворении, которого нет, по крайней мере в условиях нашего существования…» (228)

Это описание внутренней системы мотиваций одиннадцати томов Денистона идеально подходит сути «фетиша» и «фетишизма», через многочисленные повторения, пытающегося поймать и использовать принципиально неуловимые материи, превратив «мёртвую воду» в «живую».

Желание фетишиста и его порно стремятся к повторениям, окрашенным инвариантами, тогда как литература противоположна им, как нечто всегда единичное и устремлённое вперед - к ещё пока несуществующим рубежам, раз уж возникновение единичных, неповторимых текстов и есть её осуществление.

«В литературе о сексе, и в порнографии в особенности, мы встречаем поразительный пример такого близкого соседства несовместимых влечений. Я не знаю, как по-другому объяснить существование литературы, помешанной на удовольствии и тем не менее способной доставить удовольствие; литературы, назначение которой якобы заключается в удовольствии, - но это удовольствие, из которого изъята возможность удовлетворения; литературы, чье стремление к всеохватности, равносильно забвению или уничтожению…» (229)

Дальше Маркус делает еще один жанровый переход - к уже сугубо беллетристическим повествованиям, важнейшая черта которых, между прочим, взаимоотношения с литературным каноном и заимствованиях, ну, например, у Теккерея и Диккенса, самых известных прозаиков викторианской эпохи.

Их веянья, имена персонажей и сюжетные повороты призваны хотя бы отчасти оживить ходульность порнографического аппарата.

«Но не стоит относиться слишком строго к тексту этого романа. Во-первых, в нем отсутствует последовательность: он не стремится к последовательности, не озабочен ею и не достигает ее. Во-вторых, весь роман состоит из избитых оборотов, клише, стереотипных словесных конструкций. И в-третьих, хотя порнографический роман по необходимости излагается письменно, его существование связано с языком менее, чем другие виды литературы. В отличие от стихотворения, он не может даже приблизительно быть рассмотрен как словесная структура. В отличие от романа, он не может считаться отчасти словесной структурой, а отчасти системой отношений, соотносящейся с существующей над ним внешней реальностью и подлежащей проверке ею. Язык для порнографии - докучливая необходимость; его функция - запустить ряд невербальных образов, фантазий; если бы это было возможно, она бы обходилась без слов…» (257)

Параллельно, Маркус формулирует какие-то попутные мысли «в сторону», порой, не менее важные и оригинальные, чем высказывания по «основному вопросу».

Например, упоминая сентиментальные притязания языка порнографических новелл и романов, являющихся средостеньем стилистических и ментальных трещин в реальности, сквозь которые, при определенном стечении обстоятельств, начинает сочиться социальная новизна.

«Они [первые критики культа чувственности] были совершенно правы, подозревая, что сентиментальный стиль, оказав своё влияние на ход жизни или ‘воплотившись в жизнь’, как сказали бы мы сегодня, приведёт к разрушению существующей социальной, моральной и личностной системы координат и что именно это являлось подспудной целью сентиментальности [ситуативной и конкретной сентиментальности викторианской эпохи]. Но они не могли знать, что наряду с подрывным влиянием чувственности, отрицающей существующую систему ценностей, здесь наблюдалось и нечто новое и важное, ставшее одним из ранних проявлений того, что мы сегодня называем современным сознанием…» (258)

Ну, конечно, одна из подспудных мыслей Маркуса при написании «Других викторианцев», это «создание современности», возникающей из окаменелости приёма, из схематизации, со временем превращающейся в массовую привычку.

Оригинальные культурные открытия обращаются в промысел, в жонглирование готовыми информационными блоками и языковыми (какими угодно) штампами.

Эпоха (эпохи) разлагается на составляющие, каждая из которых способна лечь в основу какой-нибудь очередной практики.

Разложение, правда, приходит не с моральных фронтов и не от патентованных приверженцев разврата, но ежедневных и вполне невинных культурных занятий, вроде сюжетов для вышиваний или же батальных композиций, раз уж «за любой формальной литературной условностью стоит питающая и поддерживающая энергия какой-либо фантазии или навязчивой идеи…» (300)

Есть, однако, во всех этих литературоведческих фиксациях порнографического жанра что-то, целиком и полностью ложащееся и на постмодернистский дискурс.


нонфикшн, дневник читателя, монографии

Previous post Next post
Up