Душевная драма Герцена. - Булгаков Сергей Николаевич (1871-1944)
I. Разочарование в Западе.
В человека вложена способность к «святому недовольству» (по прекрасному выражению поэта) как собой, так и окружающей средой и стремление к постоянному усовершенствованию. Чем выше на нравственной и психической лестнице стоит человек, тем более развито в нем это «святое недовольство», и, наоборот, оно замолкает лить потопленное в животной природе человека, для которого поэтому нет ничего пагубнее, нет ничего низменнее самодовольства. Много было даваемо различных определений человеку: и ζῶον πολιτικὸν, и toolmaking animal, но истинной демаркационной чертой, отделяющей человеческое от животного, является недовольство существующим и стремление к лучшему будущему. В этом стремлении обнаруживается истинная духовная родина человека, - религиозная идея, с дивной художественной красотой выраженная в Лермонтовском «Ангеле».
Возможность стремления к усовершенствованию необходимо предполагает и совершенство, как тот идеальный масштаб, с которым сравнивается несовершенное настоящее. Без предположения существования такого совершенства мы не можем даже мыслить усовершенствования.
Идея совершенства, таким образом, дана нам вместе с стремлением к усовершенствованию.
...Без положительного идеала совершенства обойтись но могут и позитивисты, ибо без этого идеала прогресс невозможно отличить от «всякого другого движения: прогресс есть не просто движение, а движение к определенной цели, причем эта цель мыслится как достижимая. Неизбежным следствием философии позитивизма и атеизма является поэтому представление о таком предельном пункте движения, который воплощает уже всю полноту совершенства. Но такое представление, очевидно, противоречиво, ибо оно предполагает, с одной стороны, развитие нравственного самосознания, которое в силу этого развития все более удаляется от состояния самодовольства или просто довольства, а с другой стороны, рост этого самодовольства. Таким образом, философия эта необходимо ведет к утопизму, к противоречивым и потому совершенно несбыточным стремлениям, типичнейшим примером утопизма является представление современного социал-демократизма о Zukunftstaatе. Поскольку социал-демократизм является и атеизмом, Zukunftstaat в той или иной форме есть его необходимый атрибут, ибо он заполняет недостающую область трансцендентного. При этом совершенно безразлично, как сама определяет себя данная доктрина: она может называть себя научным социализмом и с гордостью противопоставлять себя в этом качестве утопическому, представление о Zukunftstaatе, носящее в себе коренные элементы утопизма, является для нее совершенно необходимым. Заметим, что Zukunftstaat должен мыслиться неподвижным, не прогрессирующим - с наступлением его кончается история, которая есть движение, ибо предположение, что Zukunftstaat изменяется, означает, что это еще не есть настоящий Zukunftstaat, не то совершенство, которое по существу дела не подлежит уже изменению. Социальный утопизм проистекает, таким образом, из не заглушимой религиозной потребности духа и является поэтому необходимым спутником всякой атеистической доктрины, причем остается безразличным особенное содержание утопии в каждом отдельном случае, будет ли это представление о социалистической организации производства или о сверхчеловеке или комбинация того и другого представления и т. д.
Легко понять, что смешение областей трансцендентного и эмпирии не проходит безнаказанно для утопистов. Отсутствие правильной духовной перспективы ведет к тому, что предметы представляются словно в кривом зеркале, естественная нетерпеливость, стремление ускорить наступление так долго медлящего Zukunftstaat’а мешают трезвому пониманию действительности. Между позитивизмом и социально-политическим утопизмом есть если не логическая, то психологическая связь, так же как есть она между идеализмом и социально-политическим реализмом.
...Сказанного достаточно, чтобы попять первый акт душевной драмы Герцена - его разочарование в Западе. В 40-х годах, перед поездкой за границу, Герцен был уже атеистом; оставаясь при этом религиозной натурой, он тем самым необходимо был и утопистом. Условия, при которых складывался утопизм русского общества 40-х годов (они в некоторых своих существенных особенностях остались без изменения и до сих пор), были чрезвычайно своеобразны. Главное чувство, объединявшее всех русских людей того времени, было отвращение к официальной России.Крепостное право, всевозможные стеснения, вся обстановка тогдашней жизни заставляла лучших людей России задыхаться, и известно, что задыхающемуся человеку нет ничего дороже воздуха, и вполне естественно, если он ценит живительные способности этого воздуха больше, чем они суть в действительности. И чем больше мрак сгущался на родине, тем напряженнее вперялся взор в ту обетованную страну, где нет ничего, от чего страдает Россия, где жизнь течет вольно, где воздух доступен для всех. Таким образом возникает или, лучше скажем, выдавливается в русской душе вера в Запад, сохраняемая нашим обществом и до настоящего времени.
Естественно, что при таких условиях о знании действительного Запада, как он есть, а не каким его хочет исстрадавшаяся русская душа, не может быть и речи. Вера в Запад является вполне утопической и имеет все признаки религиозной веры. Запад как религиозная проблема, - странное и дикое словосочетание, а между тем так дело действительно обстоит весь XIX век. Это хорошо понимал Герцен, который говорил, что «мы верим в Европу, как христиане верят в рай». Запад является настоящим Zukunftstaatом для русских. Расцвечивая свой идеал всеми красками непрерывно распаляемой фантазии, мы, конечно, составляем представление об Европе заведомо фальшивое, заведомо неверное. И это выясняется при первом столкновении с Европой. Но пусть лучше об этом расскажет нам сам Герцен:
«Нам дома скверно. Глаза постоянно обращены па дверь, запертую - и которая открывается понемногу и изредка. Ехать за границу мечта каждого порядочного человека. Мы стремимся видеть, осязать мир, знакомый нам изучением, которого великолепный и величавый фасад, сложившийся веками, с малолетства поражал нас… Русский вырывается за границу в каком-то опьянении - сердце настежь, язык развязан - прусский жандарм в Лауцагене нам кажется человеком, Кенигсберг свободным городом. Мы любили и уважали этот мир заочно, мы входим в него с некоторым смущением, мы с уважением попираем почву, на которой совершалась великая борьба независимости и человеческих прав.
Сначала все кажется хорошо и при том, как мы ожидали; потом мало-помалу мы начинаем что-то не узнавать, на что-то сердиться - нам не достает пространства, шири, воздуха, нам просто неловко; со стыдом прячем мы это открытие, ломаем прямое и откровенное чувство и прикидываемся закоснелыми европейцами - это не удается.
Напрасно стараемся мы придать старческие черты молодому лицу, напрасно надеваем выношенный узкий кафтан, кафтан рано или поздно порвется и варвар со стыдом является с обнаженной грудью, краснея своего неуменья носить чужое платье. Знаменитое grattez un Russo et vous trouverez un barbare - совершенно справедливо.
«…Дело в том, что мы являемся в Европу с своим собственным идеалом и с верой в него. Мы знаем Европу книжно, литературно, по ее праздничной одежде, по очищенным, перегнанным отвлеченностям, по всплывшим и отстоявшимся мыслям, по вопросам, занимающим верхний слой жизни, по исключительным событиям, в которых она не похожа на себя. Все это вместе составляет светлую четверть европейской жизни. Жизнь темных трех четвертей не видна издали, вблизи она постоянно перед глазами».
С утопией, обращенной в будущее, можно спокойно прожить целый век, ибо утопичность здесь нельзя установить непосредственно, она может выясниться только путем отвлеченного мышления. Утопию же, которая помещается в известном пункте пространства, проверить очень легко, - стоит туда только съездить. Для Герцена достаточно было поездки за границу, чтобы сразу разочароваться в Западе. Целый ряд сочинений, начиная с «Писем из Франции и Италии» и кончая «С того берега» и «Началами и концами», документирует скорость и степень этого разочарования. Герцен становится несправедлив и раздражителен к Западу, из одной крайности бросается в другую и сжигая своих старых богов, клянет их и громко жалуется. Весь Запад представляется ему мертвыми костями, виденными пророком Иезекиилем, и он не знает творческого глагола, сила которого может их оживить. Но Герцену можно простить чрезмерную строгость его нападок, - он слишком много поставил на карту и слишком много проиграл одной ставкой.
II. Философский нигилизм.
...Но у позитивизма нет мужества быть последовательным, поэтому он всегда уклоняется от своих последних выводов и, допуская ряд логических непоследовательностей, выставляет различные теории прогресса, главная задала которых - возвратить утерянный смысл жизни и оживить омертвевшую правду. В этом познается нравственное бессилие доктрины позитивизма, которое еще больше, чем умственное. Для торжества истины необходимо однако наглядно показать это бессилие, совершить моральное reductio ad absurdum позитивизма. Для этого необходимо вскрыть все отчаяние последовательного позитивизма. В художественном образе это сделал Достоевский, создавший Ивана Карамазова, русского Фауста. Пережить это отчаяние на собственном опыте было уделом Герцена. Основное различие меже Карамазовым и Герценом состоит еще и в том, что первый ищет Бога и потому еще спрашивает там, где Герцен, уже окончательно изверившийся, имеет вполне готовые ответы. Но их обоих мучают вопросы одного и того же порядка, - вопросы нравственной философии.
...Это разоблачение позитивизма, являющееся вместе с тем и его обличением, имеет огромное положительное значение. Герцен (и Ницше) есть пограничный рубеж для известного направления, дальше в этом направлении идти уже некуда. Герцен дерзновенно заглянул в бездну, которой не замечали другие; он спустился в ее глубину и возвратился к нам, чтобы рассказать, что на дне ее таится отчаяние. Он хотя и отрицательным образом, но с полной ясностью показал, что какие бы то ни были идеалы - и в том числе идеалы социализма - не могут получить санкцию объективности со стороны позитивизма, что опору социального идеализма и веры в человечество может дать только религиозно-идеалистическое мировоззрение. Вне же этой основы есть место только безграничному скептицизму и окказионализму, морали личной прихоти. Религиозно-идеалистической опоры инстинктивно ищет поэтому всякое жизнеспособное социальное учение, которое необходимо полагает в свою основу веру в историю и человечество. В этом смысле - странно сказать - и столь атеистическое учение, как марксизм, может оказаться дорогой к... христианству. В Рим ведет много путей.