У схимника

Feb 03, 2021 13:22

В этом рассказе Алексей практически удержался от своего обычного ёрничества, что отмечено даже в комментарии, который строго придерживается линии борьбы с религиозным мракобесием:

Горький развенчивает лживые поповские «чудеса» и монастырских «прорицателей». Однако в рассказе «У схимника» еще нет той отчетливой иронической интонации, которая окрашивает повествование о схимонахе Мардарии или Иоанне Кронштадтском.

Видимо, вопросы, который задаёт себе Горький, он считает достаточно важными и непреходящими, если 5 лет спустя возвращается к событиям 1891 года:

Я пристально смотрел в его глаза, и меня смущал и удивлял их живой и спокойный блеск.
[...]
несмотря на всю эту мрачную обстановку, каждой своей деталью символизировавшую смерть и полное от­ речение от жизни и мира, глаза старика так живы и так уверенно блестят, как они не блестят у меня и мно­гих других, живущих в миру и на земле. Было в них много спокойного, ровным светом сияющего огня и много силы, покорявшей меня, опустившегося в эту яму из любопытства - из злого любопытства, в котором была и частица желания смутить мир души человека, отрекшегося от жизни.
[...]
Я всегда ближе к небу, чем он, но зачем же душа моя дальше от господа, чем душа старика, схоронившего тело свое под землей?

Как бы не понимал господа автор. И пусть проповедь схимника не могла избежать "художественного осмысления" Горького, многое из сказанного нельзя не повторить:

Не падай духом еще и потому, что человек ты есть и частицу бога вмещаешь в себе; не забывай это, и всегда в душе твоей будет жить гордость первородством твоим на земле, а эта гордость не дает места отчаянию, и не будешь ты тогда рабом жизни, а господином ее.

Учись отличать временное от вечного, ибо всё, что во времени, не прочно, подлежит разрушению и смерти; душа же твоя - вечна, охраняй душу твою от растления, береги огонь ее и голоса ее слушай.

Не оскорбляй себя сомнением в родстве ее с господом, творцом всех и вся, создавшим и тебя, частицу мира, и в то же время целый мир.

Держи сердце свое в чистоте, но и, загрязнив его, не отчаивайся, а вспомни, кто ты есть, и ты очистишься. В тебе всегда имеется искра великого огня, зажжен­ного в душах людей десницею господа: не гаси же ее сомнением в самом себе и в бессилии твоем творить жизнь.

***

После этих слов нельзя не вспомнить написанное Владленом Логиновым о первом заключении Ленина в одиночке:

Скольких революционеров сломала царская тюрьма с ее одиночками и карцерами, тупыми надзирателями и раз навсегда заведенным распорядком жизни... Ломала не скудностью казенного пайка, не жесткостью арестантской койки. Ломала одиночеством и кажущейся безысходностью. Тюрьма становилась экзаменом для революционного романтизма, нередко разбивавшегося об эти холодные стены.

Петербургский дом предварительного заключения на Шпалерной улице был обычной российской тюрьмой. А камера № 193, в которую поместили Ульянова, - обычной одиночкой: от дверей до окна шесть шагов. Так что рассказы самарских стариков о поведении на допросах, законах «сидения» и тюремного выживания, которые он внимательно выслушивал за чашкой кофе у Виктории Юлиановны и Александра Ивановича Ливановых или во время игры в шахматы от Николая Степановича Долгова, вполне пригодились.

Особенно тяжкими были первые недели. Еще в ноябре, когда из Москвы приезжали погостить Мария Александровна и Анна Ильинична, он попросил сестру - в случае ареста - «не пускать мать для хлопот о нем в Питер». Просьбу исполнили. И вот теперь он сидел без свиданий и передач, ничего не зная о том, кто арестован вместе с ним и что вообще происходит на воле.

В отличие от уголовных, которых выводили на общие прогулки, где они затевали шумные игры и могли сколько угодно общаться между собой, политических действительно «выдерживали» одиночеством. Зарешеченные окна находились в глубокой нише чуть ли не под потолком. Для человека, привыкшего к гимнастическим упражнениям, можно было, оперевшись одной ногой на парашу и изогнувшись всем корпусом, ухватиться за решетку и подтянуться к окну. Тогда, на считанные секунды, покуда хватало сил, открывался вид сверху на тюремный двор с дощатыми загородками для одиночных прогулок, которые Владимир Ильич сразу назвал «шпацирен-стойлами». Но ни эти наблюдения, ни перестукиванье стен по тюремной азбуке результатов не давали.

Первый допрос состоялся 21 декабря. На вопросы подполковника Отдельного корпуса жандармов Клыкова и товарища прокурора С.-Петербургской судебной палаты А. Е. Кичина Владимир Ильич ответил: «Зовут меня Владимир Ильич Ульянов. Не признаю себя виновным в принадлежности к партии социал-демократов или какой-либо партии. О существовании в настоящее время какой-либо противоправительственной партии мне ничего не известно. Противоправительственной агитацией среди рабочих не занимался... О знакомствах своих говорить не желаю, вследствие опасения компрометировать своим знакомством кого бы то ни было». Судя по всему, из этого допроса обе стороны сделали надлежащие выводы: допрашивавшие - что толку от бесед с подследственным пока мало и надо его «выдержать», а у допрашиваемого - что улик против него немного, а посему и следствие может затянуться на достаточно долгое время.

Ну а для длительного «сидения» - Ульянов знал это - надо было решить, по меньшей мере, три задачи. Во-первых, наладить регулярную связь с «волей». Во-вторых, определить то повседневное дело, которое достаточно плотно займет его время. И третье - позаботиться о собственном здоровье, дабы избежать обычных спутников одиночного заключения - психических расстройств и туберкулеза.
[...]
Судя по всему, вопрос о «повседневном деле» он для себя к этому времени решил. «У меня есть план, - говорилось в письме, - который меня сильно занимает со времени моего ареста и чем дальше, тем сильнее. Я давно уже занимался одним экономическим вопросом (о сбыте товаров обрабатывающей промышленности внутри страны), подобрал некоторую литературу, составил план его обработки, кое-что даже написал... Бросить эту работу очень бы не хотелось, а теперь, по-видимому, предстоит альтернатива: либо написать ее здесь, либо отказаться вовсе».

К письму прилагался обширнейший список литературы. Его основная часть действительно связывалась с предстоящей работой. Но были в нем и записи совсем иного рода. Комбинируя реальных авторов и названия их работ с явно вымышленными, он запрашивал о судьбе товарищей.

Так, включив в список книгу Н. Костомарова «Герои смутного времени», он знал, что друзья поймут - речь идет о Ванееве и Сильвине, носивших клички Минин и Пожарский. Желая получить монографию В. Воронцова, книгу Брема «О мелких грызунах» или Майн Рида «Минога», он спрашивал о Старкове, имевшем кличку Веве, о Кржижановском, которого называли Сусликом, и о Надежде Крупской. А исторический роман некоего Гуцулла - да еще во французской транскрипции - означал Петра Запорожца. И когда позднее с воли ответили, что из «Героев смутного времени» в библиотеке есть лишь первый том и нет ни Воронцова, ни Брема, ни романа Гуцулла, Владимир Ильич понял, что арестованы Ванеев, Старков, Кржижановский, Запорожец, а Сильвин и Крупская пока на свободе.

А с 9 января, через месяц после ареста, ему разрешают свидания с родными и передачи. Из Москвы приезжает Анна Ильинична, и он получает из дома и от друзей посылки за все прошедшие рождественские праздники...

Максим Горький написал как-то: «Каждый русский, посидев «за политику» месяц в тюрьме или прожив год в ссылке, считает священной обязанностью своей подарить России книгу воспоминаний о том, как он страдал». Письма Ульянова из предварилки - полная тому противоположность. Все происходящее в тюрьме он воспринимал прежде всего с юмором.

12 января Владимир Ильич пишет Анне Ильиничне: «Получил вчера припасы от тебя, и как раз перед тобой еще кто-то принес мне всяких снедей, так что у меня собираются целые запасы: чаем, например, с успехом мог бы открыть торговлю, но думаю, что не разрешили бы, потому что при конкуренции с здешней лавочкой победа осталась бы несомненно за мной. Хлеба я ем очень мало, стараясь соблюдать некоторую диету, - а ты принесла такое необъятное количество, что его хватит, я думаю, чуть не на неделю, и он достигнет, вероятно, не меньшей крепости, чем воскресный пирог достигал в Обломовке».

Спустя два года, когда в тюрьму попадает его младший брат Дмитрий, Владимир Ильич пишет матери: «Нехорошо это, что у него уже за 24 месяца одутловатость какая-то успела появиться. Во-1-х, соблюдает ли он диету в тюрьме? Поди, нет. А там, по-моему, это необходимо. А во-2-х, занимается ли гимнастикой? Тоже, вероятно, нет. Тоже необходимо. Я по крайней мере по своему опыту скажу, что с большим удовольствием и пользой занимался каждый день на сон грядущий гимнастикой. Разомнешься, бывало, так, что согреешься даже в самые сильные холода, когда камера выстыла вся, и спишь после того куда лучше. Могу порекомендовать ему и довольно удобный гимнастический прием (хотя и смехотворный) - 50 земных поклонов. Я себе как раз такой урок назначал - и не смущался тем, что надзиратель, подсматривая в окошечко, диву дается, откуда это вдруг такая набожность в человеке, который ни разу не пожелал побывать в предварилкинской церкви!»

А спустя пять лет, когда в тюрьму попадает его младшая сестра Мария, он пишет ей: «Как-то ты поживаешь? Надеюсь, наладила уже более правильный режим, который так важен в одиночке? Я Марку писал сейчас письмо и с необычайной подробностью расписывал ему, как бы лучше всего «режим» установить: по части умственной работы особенно рекомендовал переводы и притом обратные, т.е. сначала с иностранного на русский письменно, а потом с русского перевода опять на иностранный. Я вынес из своего опыта, что это самый рациональный способ изучения языка. А по части физической усиленно рекомендовал ему, и повторяю то же тебе, гимнастику ежедневную и обтирания. В одиночке это прямо необходимо.

...Советую еще распределить правильно занятия по имеющимся книгам так, чтобы разнообразить их: я очень хорошо помню, что перемена чтения или работы - с перевода на чтение, с письма на гимнастику, с серьезного чтения на беллетристику - чрезвычайно много помогает... После обеда, вечерком для отдыха я, помню, регулярно брался за беллетристику и нигде не смаковал ее так, как в тюрьме».

Списки беллетристики, которую он «смаковал» в одиночке, не сохранились. А вот списки других книг, доставлявшихся Анной Ильиничной с помощью Потресова из библиотек университета, Академии наук, Вольного экономического общества, известны. Это прежде всего толстенные (и скучнейшие!) статистические сборники различных губерний, статистические обзоры промышленности России, указатели фабрик и заводов, книги о крестьянском хозяйстве, промыслах и общине, экономические доклады губернских управ и т.д.

На чтение литературы подобного рода уходила большая часть времени. И уже в январе 1896 года альтернатива (писать или не писать книгу) была решена. «Сплю я по девять часов в сутки, - сообщает он Анне Ильиничне, - и вижу во сне различные главы будущей своей книги». Одновременно начинаются и систематические занятия переводом с немецкого.

В январе Анна Ильинична пробыла в Питере недолго - около месяца. Перед возвращением в Москву обсудили вопрос о дальнейших контактах. После ее отъезда их могла бы поддерживать «невеста». «Относительно «невесты» для свиданий и передач, - пишет Анна Ильинична, - помню, что на роль таковой предложила себя Надежда Константиновна Крупская, но брат категорически восстал против этого, сообщив мне, что «против нейтральной невесты ничего не имеет, но что Н. К. другим знакомым показывать на себя не следует». Иными словами, «засвечиваться» ей не стоит. Пришлось воспользоваться услугами «нейтральной невесты», которую дал политический Красный крест.

В марте Анна Ильинична ненадолго приезжала вновь. И лишь в мае, когда мать и дочери устроились на даче близ Петербурга, для Владимира Ильича на эти несколько летних месяцев началась просто «райская жизнь». На получасовые личные свидания по понедельникам, хоть и не регулярно, стали приходить Мария Александровна и Мария Ильинична, а по четвергам, на общие часовые свидания через двойную решетку, - Анна Ильинична. Она же доставляла книги и вела шифрованную переписку. Три раза в неделю из дома приносили приготовленные матерью передачи, которые позволяли держать предписанную врачами строгую диету. За отдельную плату Владимиру Ильичу разрешили также получать платные обеды, минеральную воду и молоко.

Нынешние «лениноеды» ерничают, поминая эти обеды, молоко и минеральную воду: это, мол, не тюрьма, а просто санаторий. Но так могут рассуждать лишь те, кто никогда не приближался к тюрьме ближе сотни шагов и полагает, что все ее проблемы зависят лишь от качества кормежки. Но заключенные страдали не только от скверных харчей.

Именно в этом «санатории», имея и свидания, и передачи, получил чахотку Анатолий Ванеев. Здесь сошел с ума Петр Запорожец. Заболел тяжелым психическим расстройством Сергей Гофман. Покончил с собой, перерезав горло осколком стекла, инженер Костромин. А Мария Ветрова, арестованная по делу упоминавшейся выше народовольческой типографии, после того как ее, Сильвина, Гофмана и других перевели в Петропавловскую крепость, где условия были никак не хуже предварилки, облила себя керосином, подожгла и трагически погибла 12 февраля 1897 года.

«Трудно совладать с унынием, - писал невесте из предварительной одиночки Михаил Сильвин, - все те же стены, та же грязь, тот же шум, а тут еще погода пошла под осень, дни стали короче, хмурое небо висит сырым, душным, неприветливым покровом, дождь однообразным звуком стучит по крыше и в окна, отдаваясь в моей душе невеселой мыслью «я тебя доконаю, я тебя доконаю...»

В своих мемуарах он рассказывает: «Настроение у меня в тюрьме было чрезвычайно изменчиво; то оно было ровным, спокойным, даже апатичным... То вдруг всего охватывала безысходная тоска, жалко было гибнущей молодости, хотелось жить, дело, в которое свято верил, казалось безнадежным, книга валилась из рук, ничего не хотелось делать, ни о чем думать. Как зверь, метался я от окна к двери, машинально отсчитывая шесть роковых шагов, - нет выхода, все то же, все то же. И как будто опускаясь в бездонную мрачную пропасть, полный глухого отчаяния, я закрывал глаза и, поникнув головой на скат подоконника, долго стоял неподвижно...»

А были ли у Владимира Ильича хоть какие-то «перепады настроения», о которых писали многие заключенные? Или в отличие от них он обладал действительно железными нервами? На этот вопрос ответила Крупская: «Как ни владел Владимир Ильич собой, как ни ставил себя в рамки определенного режима, а нападала, очевидно, и на него тюремная тоска». Об этом в письме младшей сестре вскользь упоминает и он сам: «Иногда ухудшение настроения - довольно-таки изменчивого в тюрьме - зависит просто от утомления однообразными впечатлениями или однообразной работой, и достаточно бывает переменить ее, чтобы войти в норму и совладать с нервами». Значит, не в том дело, что не было у него «перепадов», а в том, что любыми способами он старался их преодолеть и никогда не писал ни родным, ни товарищам о том, «как он страдал».

***

Вот так. Ленин - это лучший пример того, как надо преодолевать "самоизоляцию". Но об этом гражданам с телеэкрана, разумеется, не расскажут.

Горький, Ленин

Previous post Next post
Up