М. Мамардашвили. Вена на заре XX века - часть 2

Apr 22, 2010 23:46

Продолжаю выкладывать текст, а то попросили, оказывается, не только на сайте М., но и нигде многие найти не могут. Пусть пока будет тут, кому нужно возьмут.
А если какие проблемы с авторским правом, потому что тут я не понимаю, то всегда готова убрать или ссылку поставить, только скажите.

Ангелиус Силезский, о котором я упомянул, говорил, что Иисус Христос мог тысячу раз рождаться в Вифлееме, но если он не родился снова в твоей душе, ты все равно пропал, погиб.

Умеем ли мы читать поэзию? Вот эта фраза Ангелиуса Силезского - поэтическая фраза, и в ней поэтическими словами сказано то, что я пытался выразить на своем грубом и неуклюжем языке, на языке философии.

Бытийное прошлое - скажем, рождение Христа - не может быть ступенькой, на которую можно стать, чтобы идти дальше. Если что-то случилось вчера, это еще не гарантия того, что это будет сегодня или случится завтра. Казалось бы, потому что Христос родился в Вифлееме, можно то-то и то-то, завоевано то-то и то-то... Нет, не завоевано. Ты все равно пропал. Не гарантировано твое спасение, если снова не родился Христос в твоей душе.Я думаю, что иначе не было бы и смысла в жизни. Я не представляю себе, что стоило бы жить жизнью, в которой все уже распределено и гарантировано. Тогда акт жизни, то есть собственного переживания фундаментальных отношений бытия, был бы избыточен и не нужен, так же как не нужно было бы, например, любить, потому что любили миллионы людей до нас и природа любви, казалось бы, известна. Зачем тогда мои переживания? Каково их место в мире? А между тем это и есть страсть - пребыть. Потому что честолюбие существовать и означает уместить свои переживания, уникальные - все то, что, казалось бы, уже давно пережито и общеизвестно, - уместить это в мир, как не лишнее в нем, а как то, в чем мир нуждается, чтобы вращаться дальше. И если убрать этот кирпичик, маленький кирпичик из всего строения мира, то мир рухнет.Вот эти глубокие нити, глубокое ощущение всей европейской культуры, всего европейского творчества и представлено частично на выставке, посвященной Вене. Мы знаем проблему Запада и Востока. Австрия начала века - первый розыгрыш или проигрыш этой проблемы. Я бы сказал, что потом Россия приняла на себя (весьма неудачно, на мой взгляд) эту роль - роль средоточия проблемы Запада и Востока - в простом очень смысле. Сейчас я поясню этот смысл, может быть, вы его не примете, но если мыслить, то иначе мыслить об этом невозможно, поскольку как в бытии, так и в мысли есть свои неумолимые законы.

Запад и Восток - это две вечные стороны состояния человечества: это не география, это два вечных момента. Но если это так, то они, по определению, не могут пересечься и не могут конфликтовать один с другим; не может быть конфликта между Западом и Востоком как вечными моментами человеческого состояния - мы или в одном состоянии, или в другом. Но возможно некоторое пространство, в котором эти стороны могут быть приведены в соотношение, - пространство, в котором они могут встретиться и вступить в конфликт.Австрия была таким пространством в начале века. В Австрии европейский Запад имел дело со своим собственным Востоком.

В России то же самое случилось в XX веке, и поэтому я могу утверждать, что сегодня мы находимся и живем в той точке, которую можно обозначить 1885 или 1895 годом. По-разному можно выбирать эту дату, чтобы поместить в нее одновременно, скажем, Бодлера или кого-нибудь из австрийцев; 1895 и 1913 годы - на переломе веков или на сломе, произведенном первой мировой войной.
Первая мировая война разыгралась дважды: я имею в виду и вторую мировую войну. То есть это как бы одно событие, в котором какие-то фундаментальные толчки всей тектоники, всей почвы Европы проявили себя событиями, по сегодняшний день являющимися для нас загадкой, которой мы зачарованы и которая имеет к нам фундаментальное отношение. Мы решаем те же проблемы, которые решали люди перед лицом тех странных вещей, что проявились в шевелениях австрийского Востока и затем в феномене первой мировой войны.
Здесь же выступила и еще одна значимая оппозиция - соотношение культуры, истории или ума (обозначим все это одним словом - ум) и стихии; или соотношение неорганического, неприродного и органического. История, культура, мысль - все это неприродные образования, поскольку они основаны на одном неприродном или «искусственном» явлении, которое называется свободой, пронизаны ею. Природные же явления не знают свободы, и в этом смысле свобода - неприродное, неестественное явление. Отсюда следует, что не может быть естественных механизмов свободы. Если есть механизмы - нет свободы, а если есть свобода - то это некий неприродный элемент.

Чем занимался, например, Фрейд? Основная проблема психоанализа - это отношение между органическим и культурным, или свободным. Итак, существует проблема ума и стихии, и человек, будучи, естественно, существом свободного происхождения, своим психизмом, своим телом или своей массовостью в виде общественных коллективов вплетен в природные процессы, продолжает быть их частью - это как бы кентавр, который живет одновременно в мире свободы и в мире природы.Австрийцы имели разум, которому оказалось под силу увидеть и наблюдать те трещины, что проходят по этому сложному и динамическому отношению между двумя частями человеческого существа, то есть той частью, которая живет в мире свободы и по законам свободы, и другой, которая живет в природном мире, по законам природы или стихии.

Но, пожалуй, основной, еще более существенной была нить отношения между законом и тем, что можно было бы назвать условно силой языка. Я уже сказал: наше бытие таково, что в нем не может что-то случиться в силу следования внешней норме или подчинения человека внешней культурной норме. Или традиции. Скажем, я - природное существо, подчиняясь наложенным на меня культурным ограничениям, живу как бы естественной жизнью, где культура фактически совпала с моим жизненным процессом. Я живу, как дышу.393
Это и есть точка человеческой трагедии, то есть трагического бытия человека как конечного существа, решающего при этом бесконечную задачу.

Бытие - драма, история - сцена этой драмы. Но этот трагизм человеческого бытия может быть выражен и евангелической оппозицией между законом, как выражался апостол Павел, и силой языка. Попробуем разобраться в этом.

Вот, скажем, все ситуации Кафки очень легко расшифровываются, если их понимать в этих терминах. Всякий его «замок» или всякое внешнее обусловливание - это закон. И то, что происходит в сфере закона, если не действует какая-то другая сила, - мы видим в приключениях его персонажей. Что это за другая сила? Это сила языка.
Ну скажу так, опять же опираясь на евангелический смысл, что до Христа были закон и пророки, а после и сегодня - вот есть понедельник, вторник и так далее, а, кроме этих семи дней недели, есть еще один день - сегодняшний, иначе называемый вечным настоящим. Мандельштам называл его «динамическим бессмертием».Итак, до Христа - закон и пророки. Закон - это заветы, нормы, завещанные нам, и мы им следуем. Пророки выкрикивают истинное положение дела, если закон зациклился, а он всегда на каком-то шаге формализуется и в этом - человеческом смысле - зацикливается. И вот, остается юродивым выкликать истину, напоминать о смысле закона, который зациклило и который заформализовался.

А сегодня, после Христа, повторяю, вечное настоящее или «динамическое бессмертие»; сегодня - царство Божие, которое усилием берется.
Вот это усилие и есть язык или голос присутствия, то есть проявление нашего действия над собой, самостоятельного переживания - в том числе уже существующих истин.
Эта напряженность свободного усилия и есть то, что называется силой языка, которая предполагает внутреннее действие над собой и, кроме того, публичность, сообщаемость другим о нашем участии в тайне человечества.
Человечество, как говорил Кант, есть не что иное, как коммуникабельность, ток, проходящий через каждого из нас, если он проходит (а может и не проходить), - это и есть человечество.Так вот, этот проходящий ток и есть человечество, но при условии, если в узлах, образуемых этим током (а мы - каждое лицо в отдельности - стоим в этих узлах), совершается усилие. И на волне, поднятой этим усилием, как бы по ее гребню, проходит ток или огонь бытия, который передается... я хотел сказать, из рук в руки, и так и следовало бы сказать, но помня, что это - метафора, говорящая как раз о том, что бытие нельзя иметь раз и навсегда. Огонь ведь нельзя взять руками; огонь обжигает форму, а сам уходит.

И наши австрийцы этот огонь высвобождали. Это было проблемой нового, или модерна, модернизма. Сейчас очень модно употреблять слово постмодернизм. Хотя ясно, конечно, что никакого постмодернизма не существует и существовать не может, потому что если я - в этой точке нового, вспыхивающего пламени, которым сейчас обжигается форма, то в этой точке нет никакого будущего, никакого после. Это - вечность или динамическая вечность, а не какой-то предмет, пребывающий во времени и как бы плывущий по волнам времени и не меняющийся - и в этом смысле вечный. Такого предмета нет.

«Нет вечности во времени», - говорил Мандельштам, считая, что христианство впервые внесло в мир вертикальное сечение. Мы ведь мыслим и представляем себе все последовательно, как бы в горизонтали, и в горизонтали обсуждаем вопросы изменчивого, преходящего или вечного, а это не так. Это и вертикаль, рассекающая нашу горизонталь, опущенная откуда-то; она пересекается со временем только в точке усилия.Человек в этом смысле полон времени, то есть усилия. И сама жизнь может быть определена как усилие во времени. Усилие оставаться живым. И в этом смысле человеческая жизнь есть некая историческая точка, окруженная бездной хаоса и распада, и этот хаос и распад окружают каждую такую точку, а не поджидают нас где-то в конце, чтобы явиться после прохождения плоскости жизни. Хаос - не в будущем, не после того, как уже прожит порядок; он сейчас окружает изнутри каждую точку порядка. Жизнь - это то, что питается порядком. В свое время Шредингер обращал внимание на особенность биологической теории жизни. Он считал, что жизнь всегда выше ее материального проявления, а именно что мы питаемся не молекулами, не материальными элементами порядка, а самим порядком. Этот порядок дан в исторической точке, и я бы сказал, что эта историческая точка есть как бы мы сами на безумно закрученной кривой, мы, пытающиеся удержаться на ней и остаться живыми. Возьмем эту метафору и будем уважать человеческий опыт, чтобы смысл его перетекал в нас и тем самым мы длили человечество; ведь я сказал, что человечество - это ток, который проходит или не проходит. Что человечество и есть сама эта передаваемость.395
Следовательно, если мы вбираем в себя смысл живого голоса других, переживших бытие, то и мы живы и можем делать или понимать то, чего не могли бы достигнуть своими силами. Метафора оживления мертвых означает только это, в отличие от российских космократических утопий, вроде Федоровской, где буквально материализуется символ возрождения - в то время как духовный символический смысл этого гораздо более продуктивен для человеческой души. Вернее, единственно продуктивен для нее.
Напомню, что жена Мандельштама, Надежда Мандельштам, в общем, обычная женщина, настолько любила своего мужа и друга и настолько «держала» его живым - его самого, а не свои представления о нем (и тем самым до конца не понимая, что он умер), - что постигала что-то как бы силами Осипа Мандельштама, а не своими собственными. Она была как бы амплифицирована Мандельштамом, и поэтому он оставался для нее живым.
Повторяю, все это диктуется простым уважением к подвигу и усилию других людей. И только в этом смысле мы должны оценивать австрийцев; если они будут живы в нашем понимании, то будем живы и мы, хотя эта историческая точка, как я сказал, - довольно драматическая вещь, что легко испытать на себе. Ибо это точка свободы, предполагающая некое действие над собой, то есть действие над нашим телом, психикой. Это некоторое первичное насилие свободы над нашим естеством.Посмотрите, что происходит в «Человеке без свойств» Музиля (и что можно увидеть одновременно в начинавшемся экспрессионизме). Вы видите крик человеческого тела под грузом необходимости выполнения акта свободы, без которого немыслимо все здание культуры. Он мучителен для человеческого естества так же, как было, видимо, когда-то физически невыносимо или неудобно при поедании чего-нибудь орудовать ложкой, вместо того чтобы раздирать еду руками и зубами. В конце прошлого и начале этого века, как известно, были случаи, когда человек волею судьбы или обстоятельств не рос в нормальных условиях, а младенцем был закинут куда-то (как, скажем, Маугли) и потом вдруг попадал в знаковое пространство или искусственное пространство человеческой жизни, человеческого общения и человеческого исполнения простейших жизненных актов, таких, как есть ложкой, не вползать в пещеру, а входить в дом и жить в доме и т.д.
У Музиля эти хитросплетения светских затей и параллельного действия неких культурных проектов возрождения истории сопровождаются изображением событий, которые происходят на теле Моосбургера.

Это тело, раненное культурой. Где-то, когда-то, почему-то, в силу выпадения из человеческих связей, пропущен момент включения в искусственность культуры - и затем тело только с мучениями, в муках может жить, окруженное миром знакомых действий, символов и так далее.

Эта вот естественная жизнь, как бы органическая и одновременно изуродованная попыткой быть свободной жизнью, - она и есть метафора Востока, то есть исчерпанность целостности австрийской культуры, точка ритма и пульсации, где необходимо было уже новое усилие и новые формы реализации ее существования, идентификации человека с самим собой.То есть человек всегда должен видеть в себе собственное лицо и уважать себя, узнавать себя - без этого нет человеческого существа.
К сожалению, это узнавание себя достигается часто весьма причудливыми путями, в том числе, например, и путем редукции реальности, нечувствительности к мерзостям, к убийству и так далее, хотя этот неприкрытый образ бесчеловечного в человеке может разрушить его отношение к себе самому, лишить его права на самоуважение.Иногда, чтобы только иметь возможность продолжать уважать себя, чтобы воспроизводилось это самотождество или самоидентификация, человек готов убить миллионы других людей.
Оппозиция, которую я ввел, является могучей психической силой. Я говорил - ум и стихия. Но здесь сам ум перекинулся в лебеду, то есть стал частью стихии, и стихийные импульсы стали выполняться механизмами псевдоума. То есть я как бы продолжаю устанавливать равновесие с самим собой своими рассуждающими средствами, но через это лишь реализую стихию, природную стихию, отличающуюся тем, что она не знает форм, не знает индивида.Вот, скажем, ветер - это стихия, стихия воздуха. И не случайно греки пытались ввести стихии в доступную человеческому восприятию среду и поэтому говорили об элементах, таких, как вода, воздух, огонь, земля. Поскольку ветер в принципе не может видеть лица, отпечатка человеческого следа, например на пляже, который есть носитель смысла. А человеку дана способность воссоединить эту нить, расшифровав то, о чем говорит этот след. Ветер же стирает все следы - он не видит форму, не щадит ее. И точно так же форма, лицо могут оказаться лишенными значения, одинаково неинтересными, неразличимыми для стихии человеческой материи - для стихии нашего психизма, особенно там, где он вспыхивает в точках соединения психизмов и превращается в так называемую массу, толпу, в эффект массы.Это развязывание стихийных сил, и австрийцы первыми (я не говорю о Ницше, который предупреждал об этом) пытались лицом к лицу стать с обликом такого рода стихий, вглядеться в них и на фоне застывших форм какой-то вечной красоты и достоинства сказать нам что-то. Отсюда античные мотивы в модерной живописи, архитектуре, прозе венского начала XX века.

Скажем, какой холодной и отвлеченной красотой пронизан один из лучших философских текстов - «Логико-философский трактат)» Витгенштейна. Он является одновременно и знаком человеческого достоинства, и знаком человеческой хрупкости. Одним из выражений этих застывших образов высокого, то есть истиной красоты, добра, достоинства - или того, о чем трудно говорить, и поэтому лучше молчать. Это то, что Витгенштейн называл мистическим. Кажется, будто ему приснился мир (трактат был написан большей частью в окопах первой мировой войны) и всю последующую жизнь он безуспешно пытался помыслить то, что ему пригрезилось и что не могло, как он считал, быть предметом анализа. Это еще одно доказательство хрупкости всего высокого в человеке, в том числе и мысли. Мысль ведь тоже нельзя иметь, ее можно лишь пытаться снова и снова мыслить.И вот этот мир владений на минуту - мир, которым правит гераклитовская молния или пифагорейский миг, мир, в котором что-то можно держать лишь на гребне волны возобновляемого усилия, мир, в котором исторический миг окружен хаосом и распадом, мир, в котором Страшный Суд - это не то, что случится после того, как уже прожита жизнь, а то, что коренится в каждом моменте нашей жизни, - все это хорошо высвечивается у Рильке в отнюдь не случайной метафоре «Часа часов» или «Часослова». Рильке понимает интимное, внутреннее устройство бытия, в котором Страшный Суд есть указание на свойство каждой минуты нашего существования, а не чего-то, что с нами будет в некоем будущем, которое было бы лишь продолжением горизонтали нашего взгляда. Я ведь ввел уже понятие вертикали, метафизической религиозной вертикали. Так вот, в этом сечении Страшный Суд означает простую вещь: здесь и сейчас ты должен извлечь смысл из опыта, чтоб он дурно потом не повторялся, должен завершить жизнь и возродиться или воскреснуть из обломков и пепла прошлого. Ибо прошлое мыслится в этом контексте как враг бытия и враг мысли, и мы - его жертвы, если этот гонг или звук трубы Страшного Суда неслышим и наш опыт здесь, на месте, незавершаем. Незавершаемость опыта - отсюда вся тягомотина дурных повторений и бесконечных адовых мучений, когда нельзя умереть и нужно жевать один и тот же кусок, - это и есть Россия XX века. Гений повторений буквально разгулялся на российских просторах, как в дурном сне. А это означает, что как и 150 лет назад, в свое время не был завершен опыт, что и тогда не умирали, чтобы воскреснуть, и поэтому продолжают умирать, и не могут умереть, а могут только молить о смерти.

А у меня вот какие соображения по ходу чтения возникли:

1. Кто такие вообще австрийцы?
2. Как может существовать нация без собственного языка?
3. Ну, и так как я всегда перед любой зарубежной поездкой циклюсь на детских сказках, то - где собственно австрийские, не немецкие, не мадьярские?..
4. Как вообще возможна дву-язычная империя? (у меня и насчет двуязычных людей вопросы - помнится, еще в юности оьратила внимание на персонаж И.Бахман, двуязычного Тротту).
5. А немцы как возможны при наличии Австрии?

Мамардашвили, язык, Вена, национализм, Австрия

Previous post Next post
Up