Все смешалось, завертелось и померкло. Премьера! В кинозале стало нестерпимо душно и шумно, будто сотни зрителей в предвкушении премьеры устроили возню на своих местах, горячо надышали, сперли воздух. Но это шумит кровь в моих висках. Я сижу в кинотеатре одного ряда и волнуюсь. Я сижу посередине, прямо перед темным неподвижным экраном. Скоро по нему расползутся белые букашки, кляксы, запятые. Кровь стучит, растет напряжение, я говорю себе - премьера - это важно. Я говорю - это моя премьера. Раньше со мной такого не было.
Экран моргнул, и я вместе с ним, потом выплюнул несколько кадров, совсем нечетких. Меня затошнило. Сил не было ждать, а пленка нехотя волочила кадр за кадром, жевала и комкала поблекшую ленту. Словно кто-то наспех смастерил эту пленку из ненужных обрезков. К горлу подступил ком - меня обманули! Заманили и подсунули чьи то неважно склеенные заготовки. Моя премьера не может быть такой.
Внезапно экран погас. А потом снова стал светлеть - только очень медленно. В глазах уже не рябило от белых зернышек. И свет... он пробивался из глубины экрана, бликами расходился в стороны и падал мне на колени. Что-то ласковое коснулось меня. Световой шар плыл вверх по экрану, сжимаясь и раздуваясь, все шире и шире, пока не выпустил, как стрелы, тонкие острые лучи. Они пронзили мрак кинозала, и спертый воздух ожил, заиграв столбами пыли. Это было невероятно - мне в лицо светило живое черно-белое солнце. Меня точно накрыло теплой волной беспричинной радости, тело свело истомой, почти судорожной. Было что-то наркотическое в прямых едких лучах - они светили мне в грудь и, проникая, опутывали сердце, сжимали и отпускали его, словно хотели продлить мне жизнь на время премьеры. Постепенно зал стал наполняться странными звуками - не то шелестом, не то ропотом, не то гулом ветра. Можно было подумать, что вокруг меня шумели деревья, и ветер раскачивал ветви, теребя каждый листок. Впрочем, так оно и было. На экране возникли очертания деревьев - солнце, покрывшись узором черных веток, поднялось выше и теперь светило еще сильнее, лучами пробивая бреши в кронах. Перед моими глазами на рассвете просыпался лес.
Вот я вижу две тропинки, поляну, три белых фигуры, застывших на месте - три человека. Значит… никакой ошибки. Я смутно, но помню этот кадр. Это было когда-то… на заре жизни.
<Иногда ты оборачиваешься назад, но не видишь нити, которая тянется за тобой, куда бы ты не пошел. Она вся в узелках - крупных, поменьше и совсем крошечных. Ты видишь только самые крупные и можешь нащупать те, что поменьше, но крошечных уже не замечаешь. Все это - моменты - какие-то яркие, какие-то блеклые, а некоторые уже совсем выцвели. Больше таких, которым ты смотришь в лицо, хорошо их помнишь и знаешь. А есть еще такие, которые смотрят в лицо тебе, но ты не видишь их в упор. Они молчат, пока твой клубок не размотается до конца. Пока ты не получишь билет в кинотеатр одного ряда. Моменты - это и есть обрезки, сведенные в одну ленту, и не всегда приятно бывает увидеть искажение черно-белых кадров. Но ты говоришь себе - это моя премьера, и ты прав. Никакой ошибки нет.>
Картина набирала цвет и объем, ее буквально распирало во все стороны, экран трещал, словно был готов лопнуть. Глаза заболели от напряжения. Руки крепко сжали подлокотники. Где-то совсем близко раздался оглушительный щелчок - фигуры пришли в движение.
…Отрываясь от детских рук, высоко вверх, на мгновение закрывая солнце, летит яркий надувной мяч. Его неловко ловят другие детские руки. Дети играют на поляне. Я слышу их смех, похожий на треньканье серебряных колокольчиков, ясный и бойкий. Смех не кончается и приводит меня в душевное смятение. Сверху на детей сыпется золотая пыль - волшебная. Они ловят ее ртом, забыв про мяч. И вот они уже не дети, а два существа, наглотавшихся золотой пыли - они смеются и пляшут в ореоле спокойного сияния. Так рождается гармония детской души и волшебной пыли. По тропинке к детям не спеша идет женщина, высокая, красивая, ей уже очень много лет, но молодость цветет на ее щеках - женщина бессмертна (ведь все мамы в каком-то смысле бессмертны). Между ангелами и старым человеком целая пропасть - времени и всего, что умирает с его течением. Мир детей очень хрупок - они не пустят чужих, не разомкнут круг. Цветущая женщина с чуткой душой давно разгадала эту тайну. Возможно, когда отмывала чумазых малышей после прогулки и не могла понять, откуда взялся этот странный блеск на детской одежде, словно одежду осыпали золотой пудрой. Тогда она догадалась заглянуть детям в глаза и все поняла. Она тихонько подмигнула малышам, и это означало, что теперь она тоже знает про пыль. С тех пор это был их общий секрет. На рассвете, взявшись за руки, они уходили в лес и наблюдали, как солнце золотило листья, а ветер сдувал позолоту. Они подставляли лица, протягивали ладони и дышали полной грудью. И смеялись звонким серебряным смехом. А потом было много сказок под деревом - сказок на завтрак, обед и полдник.
Экран погас. Зал погрузился во мрак. Я в замешательстве. Я что-то такое припоминаю… Щелчок. Следующий кадр. Начинается история одного мальчика… или…
Большая старинная комната тонет в вечернем полумраке. На подоконнике сидит рыжая кудрявая девочка, болтая босыми ногами. Она дрожит от холода, но продолжает сидеть, заворожено глядя в окно, за которым в вальсе кружатся опавшие листья. Ей немного грустно. Сзади тихо подходит женщина - та самая, что разгадала секрет, укутывает девочку шерстяным пледом и садится с ней рядом на подоконник. Обнявшись, они вместе наблюдают за игрой осеннего ветра. Он подхватывает листья и кружит их вверх-вниз, вверх-вниз…
Экран погас. Я давлю зевок. Разморило теплом шерстяного пледа, заботой маминых рук. Я не могу не согласиться - это идеальное начало жизни. Можно с уверенностью идти дальше.
Следующий кадр. Щелчок.
< А есть еще такие, которые смотрят в лицо тебе, но ты не видишь их в упор. >
Оранжерея, бесконечные ряды оранжерей. По локоть в земле над семенами и луковицами трудятся люди. Над пустой цветочной люлькой склонилась старая женщина. Она больна раком, потеряла детей и последние иллюзии. В люльке зреет огромное семя - ее последняя надежда. Печальная женщина погружает руку глубоко в сырую землю и тормошит его. «Проснись семя, дай ростки вопреки всему, мне на радость!». Из черной земли выходит белое тело - красивое, но хрупкое - как все оранжерейные цветы. Человек встает и видит: «Вот мой дом - хрустальный купол, вот мое лоно - цветочная люлька, вот моя мать - волшебница, источник пищи, тепла и заботы». Я тянусь к ней, сквозь купол мне светит солнце. Мне ничто не грозит». Человек идет играть в мяч и долго так играет, под тихий говор своей матери-сказительницы, до тех пор, пока ее речь не смолкает навсегда. Слабый человек не может питать себя сам, он вынужден покинуть оранжерею, выбраться наружу. А там его ждет серый город, построенный на болоте, улицы кишат мужчинами и женщинами - эти люди больны, от них пахнет гнилью, их глаза горят. Город, как огромная мухоловка, заглатывает цветок в свое негостеприимное нутро и переваривает добычу. Мужчины и женщины протягивают свои жадные руки и пользуют человека, как предмет, пальцами забираясь в бутон и раз за разом наполняя его до краев вязким гноем. Об этом не говорилось ни в одной сказке. И вот человек уже совсем истерзан, ничего не понимает и чахнет. Вот он стоит на коленях посередине комнаты, истекая кровью и новой порцией гноя, и что-то мягкое разрезает ножом. Человек становится убийцей и, обезумев от страха, кидает нож и снова бежит в город, по мертвым ночным улицам, останавливается, чтобы оттереть раны талым снегом. Человек впервые видит свою кровь. Здесь, в подворотне, для него наступает переломный момент. Надо либо умереть прямо сейчас, либо бежать дальше и умирать медленно, возможно всю жизнь. И хотя сказки молчали и про смерть, человек о ней знает, своими глазами видел, что это значит - умирать медленно. Поэтому нельзя терять ни минуты. Человек закрывает глаза. Цветок никнет и чернеет, сворачивая стебельки и листочки. Он уже готов испустить дух, но… его спасают, не оставляя ему никакого выбора. И тогда человек понимает - чтобы жить дальше и не завянуть преждевременно, надо много врать - себе и другим, но в первую очередь себе. Радуясь своей выдумке, человек искусно перевирает прошлое, сочиняет настоящее и, кажется, он совершенно счастлив…
<Когда сказка заканчивается, прерывается самым грубым образом, ты уже сам начинаешь врать себе по чудовищной инерции, заданной человеку-цветку с момента рождения.>
Экран погас. Я вытираю слезы и убираю прядь со лба. Я многое вижу в первый раз. Надо смотреть дальше. Дальше все должно быть хорошо. Следующий кадр. Щелчок.
Родной дом. За домом плывет парк в знойном летнем мареве. Полдень. Дети подросли. Теперь они учат уроки, собирают гербарии, спорят о мечте, спят в разных комнатах. Ухаживают за цветами в оранжерее, изредка убегают в лес и почти не говорят о волшебной пыли. Женщина ослабела и уже не выходит из своей комнаты. Днем в доме совсем тихо, дети ходят крадучись - в кабинете за кипой серьезных бумажек работает друг. Теперь он - самый близкий человек на свете. Мудрее тысячи мудрецов. Спасение ото всех бед, исцеление ото всех печалей. У него очень красивые серые глаза… Что это? Слепое обожание, мальчишеская привязанность, почти влюбленность… В гостиной патефон играет Вагнера, сладкое варенье к чаю, безмятежность… Посиделки на подоконнике, кружка горячего молока, странного на вкус… яркие сны, полет в страну Нет-и-не-Будет. Любопытная белка и падение с дерева. Оно и темные воды. Спектакль, приятная суета, первый поцелуй. Руки друга, горячее молоко… Пустой кадр. Осень. Родной дом. Дети выросли. В гостиной танцует незрячая балерина. Теперь она - самый близкий человек моего друга. Купание в осенних сугробах, сбор урожая, варенье из одуванчиков. Кот довольно щурится. Базилика, холсты и масляные краски. Заря жизни. Умиротворение, покой. …сумятица кадров. Лента обрывается.
Экран погас. Можно вздохнуть с облегчением. Я жду, когда в зале включат свет. Но над самым моим ухом снова раздается противный щелчок. У меня холодеет сердце. Лента крутит следующий кадр…
<но ты не видишь их в упор. Не видишь.>
Старый дом без отопления, с холодным сланцевым полом и отсыревшим подвалом. Запущенный парк, пустые фонтаны. Пустое инвалидное кресло в дальней комнате на втором этаже, куда уже давно никто не заходит. Горький запах болезни. Дети взрослеют, дети стареют, и кто-то устает играть и притворяться, кто-то не выдерживает… и чью-то комнату закрывают на ключ, навсегда. Молоко… наркотический дурман, кошмарный, угарный бред. Первый приступ дереальности, первый звоночек. Спектакль, холодные серые глаза, глиняные марионетки, маски сорваны… Пустой кадр - это годы и годы душевной боли и белой тюрьмы с мягкими стенами… Годы... Осень. Родной дом. Уже не родной дом. Старая слепая балерина пьет чай на веранде, ей в лицо дует колючий ветер ноября. Бессонные ночи. Бесплодие. Второй приступ дереальности. Невыносимо. Пустые комнаты, друг собрал чемоданы. Пианино расстроилось. Зеркало треснуло. Чуда больше не было.
Экран погас, опустился занавес. Шквал оваций! Я вытираю слезы и встаю, чтобы похлопать. Они всерьез полагают, что их кинематограф может прыгнуть выше головы и, достав с пыльных полок пару архивных лент, показать нечто такое, что мне не известно. Но в чем-то они правы, безусловно. (слезы градом катятся по моим щекам). Правы. Я стою и хлопаю сам себе в кинотеатре одного ряда. Это была моя премьера. Мне осталось только родиться.