Слух об этом посеял панику в Конвенте. «Умеренные» вспоминали 31 мая, когда тот же Анрио держал свои пушки нацеленными на них до тех пор, пока они не выдали жирондистов. Колло, бывший актер, призывал их своим звучным голосом: «Граждане представители народа, пришло время умереть на своем посту, Анрио окружил Национальное собрание». Члены Конвента взяли себя в руки и остались на своих местах в позе римских сенаторов, ожидающих галлов в Капитолии. Анрио действительно был близко, но он отступил. Он мог бы их арестовать, но было объявлено очень громко, что он, как и другие, объявлен вне закона, и его войска расслабились. Успокоившиеся депутаты назначили Барраса командующим внутренними войсками. Двенадцати из них было приказано повязать свои шарфы и следовать в кортеже жандармов и факельщиков из предместья в предместье, чтобы объявлять, что Робеспьер и его сообщники осуждены без суда.
В Коммуне царила растерянность. Как по волшебству, все принятые ей меры были аннулированы по мере того, как Комитеты собирались на объединенное заседание. Коммуна предписала закрыть заставы, Комитеты дали приказ их открыть; Коммуна мобилизовала национальную гвардию, Комитеты приказали оставаться на месте; Коммуна хотела ударить в набат, Комитеты приговорили к смерти звонарей, и т.п. Что касается секций, они не выказали энтузиазма. Сюда снова вмешались Комитеты, принудительно привлекли четыре из них, и нейтрализовали наблюдательные комитеты остальных. Ловкое разделение национальной гвардии на шесть независимых легионов, решенное ночью, принесло свои плоды. Авторитет Анрио был подорван, и только четверть парижских секций в конце концов ответили на призыв Генерального совета.
Робеспьеристы платили за свои ошибки: большие чистки в жерминале, репрессии против эбертистских революционных комитетов, и к тому же отмена выборности в секционных обществах, которые с начала Революции практиковали прямую демократию. Кроме того, вознаграждение за участие в заседаниях иссушило задор прежних великих дней. Измотанные и попавшие под власть чиновников, санкюлоты больше не достигали предыдущих успехов. Уничтожение корпораций в 1791 г. скорее оставило их в нищете, чем освободило от хозяйской тирании. У них не стало ни хлеба, ни обеспеченного труда. В полу-национализированном секторе волнения в результате возросли еще больше, чем на частных предприятиях. В первые месяцы 1794 года золотильщики, каменщики, плотники, рабочие военных предприятий проводили забастовки, требуя увеличения заработной платы. Зарплата поднялась наполовину по отношению к цифрам 1790 года, в то время как цены не более чем на треть, но разница не достигала этого уровня из-за многочисленных исключений в «максимуме», принятом правительством. В апреле начали арестовывать манифестантов, так как они нарушали закон Ле Шапелье о свободе труда. Дело пяти рабочих-табачников было представлено в Бюро полиции. Сен-Жюст показал себя умеренным, потребовав узнать причины беспорядков, и предписал «воздать по справедливости тем, кому следует». Однако в июне движение расширилось, вовлекая булочников, гвоздарей из Версаля, рабочих мануфактур из Севра, Бовэ, Ла Савоннери и Гобеленов. В день праздника Верховного Существа рабочие фабрик, печатающих ассигнаты, угрожали поджечь свои предприятия. В начале июля настала очередь рабочих фаянсового завода и типографии «Бюллетеня законов» в Лувре. Эти последние требовали только перерыва в пять часов для приема пищи. Эрман посчитал это чревоугодие возмутительным в эпоху гражданского поста; но этого было недостаточно, чтобы заставить замолчать недовольных. Закончили тем, что вожаков препроводили в Трибунал. Сен-Жюст, менее снисходительный, чем в апреле, приказал отправить в Париж «тех, кого найдут виновным в подстрекательстве рабочих к бунту».
Установление Коммуной 23 июля новых ставок максимума зарплаты не исправило положения вещей. Это объясняет причину неудачи Анрио перетянуть на свою сторону землекопов из Сент-Антуанского предместья. В четыре часа после полудня того же 9 термидора каменщики и рабочие с заводов по производству селитры собрались на площади перед Ратушей, чтобы потребовать отмены этого максимума. В призыве Коммуны ответственность за него была возложена на Барера, но это не помогло рассеять двусмысленность мер, которые всегда проводили робеспьеристы в своей реальной социальной политике.
«Нищета породила революцию, нищета может уничтожить ее», - писал Сен-Жюст в ноябре 1792 года. Но он забыл эти слова. Добрая мадам Дюпле напрасно старалась, принося куски масла из доли Робеспьера кумушкам, которые стояли в очереди в молочную на улице Сент-Оноре. Ей ответили, что ее идол ловит рыбку в мутной воде, и нужно слишком много масла, чтобы заставить забыть его гильотинирования. Было знаменательно, что Конвент повел за собой на Коммуну наиболее «бешеную» секцию Гравильеров, расположенную на улице Сен-Мартен, которая раньше поддерживала экстремиста Жака Ру. Леонар Бурдон появился там вместе со своим коллегой около семи часов вечера. Многие озадаченные граждане находились в ожидании с оружием в руках. Анрио только что предлагал им вознаграждение, если они выступят. Бурдон поступил лучше: он сказал им, что Робеспьер, жених мадам Ройяль, собирается освободить маленького Капета и назначить себя регентом. После этого секция Гравильеров поклялась драться до победы, потрясая остриями пик.
Другая большая проблема беспокоила восставших в Коммуне. Робеспьер, разместившийся на набережной Орфевр, упорно отказывался к ним присоединиться! В этой нерешительности хотели видеть колебания при переходе на сторону открытого неповиновения властям, желание оставаться в рамках закона. Но это уважение к закону он не выказывал ни 10 августа, ни 31 мая, и еще накануне, у Якобинцев, он призывал своих сторонников к гражданской войне. Скорее всего, он совершил, не решаясь действовать, свою последнюю и самую тяжелую ошибку. Неспособный лично руководить восстанием, он придавал чрезмерное значение своему престижу оратора. Ему вынесли обвинительный декрет? Прекрасно, он явится в Трибунал, к тому же наполненный его креатурами, и выйдет оттуда с триумфом оправданным, как Марат! Это не помешало ему, несмотря на отставку, проводить официальную стратегию, которая видна в этой записке, адресованной в департамент полиции при мэрии, Пэйану: «Мы считаем, что нужно немедленно закрыть заставы, остановить печатные станки газетчиков, арестовать их и предателей-депутатов, это мнение Робеспьера и наше». В общем, это был все тот же «метод отсутствия». Он, наконец, уступил второму призыву Коммуны, и прибыл в фиакре около семи часов вечера. Сен-Жюст, заключенный в коллеж Экоссе на улице Фоссе-Виктор, скоро присоединился к ним, как и Огюстен Робеспьер. Леба, заключенный в Ла Форс, был освобожден в тот момент, когда его жена и сестра принесли ему постель. Все трое отправились пешком в Ратушу. Филипп воспользовался этим, чтобы поверить жене свои последние желания: «Корми нашего сына своим молоком, внуши ему любовь к Родине, расскажи ему, что его отец умер за нее. Прощай, моя Элизабет, прощай!» Никто не скажет нам, встретились ли взгляды Луи-Антуана и Анриетты в Коммуне; и мы больше ничего не услышим о ней. Элизабет переживет Террор и будет вести тихую жизнь до своей смерти в Руане в 1859 году. Ее сын, Филипп, будет эффективно вскормлен молоком свободы и станет убежденным республиканцем, членом Института, а в молодости будет учителем будущего Наполеона III.
Кутона, заключенного в Пор-Либр, также недоставало. К нему обратятся следующим образом: «Кутон, все патриоты объявлены вне закона, народ кругом восстал, будет предательством, если ты не присоединишься к нам в Коммуне, где мы находимся сейчас». Это послание, подписанное обоими Робеспьерами и Сен-Жюстом, обращает в ничто все гипотезы о законопослушности депутатов вне закона. Кутон скоро прибыл на спине жандарма. Было два часа ночи. Неподкупный, исполненный нерешительности, произносил речи без продолжения. Коммуна спешно сформировала временное правительство, в то время как 3 000 верных ей секционеров собрались на Гревской площади со своими пушками. Никаких приказов они не получали, и стали спрашивать себя, что они здесь делают. К тому же они хотели есть и пить, никто их не кормил; в конце концов, они начали расходиться по окрестным кафе. Как заметил объективный свидетель, в Париже, революционном или нет, никогда не забывают час обеда.
Кутон, наиболее решительный из всех, советовал обратиться к войскам.
«От чьего имени?» - спросил Робеспьер
- Конечно, от имени Конвента, разве не мы составляем его? Остальные - только шайка мятежников».
Жирондисты говорили то же самое в Эврё в июле прошлого года. Вспомнил ли об этом Робеспьер? Он тихо посовещался со своим братом. «Лучше подписать от имени французского народа», - сказал он вполголоса. На мгновение он остался доволен пламенным воззванием к секции Пик; это воззвание заставит пролиться много чернил по причине таинственной подписи, которой оно заканчивается : «Ро…» Эта подпись никогда не будет закончена: может быть, из-за колебаний; может быть, потому, что ее прервало ранение; возможно, потому, что спешка не позволила закончить довольно узнаваемый росчерк. Об этом спорят до сих пор. Это «Ро…» по своей причудливой орфографии обозначает, во всех случаях, нерешительность, растерянность, разочарование. Одна измена ранила более, чем что-либо другое, сердце «вождя Революции» - это измена якобинцев. Вместо того, чтобы лететь в Коммуну, о чем их беспрестанно просили, они довольствовались тем, что посылали время от времени узнать новости. Наконец им сказали, что достаточно делегаций для информации, и что их хотят видеть всех, мужчин и женщин, и поскорее. В тот момент, когда они наконец решились выступить, явились несколько жандармов их арестовать и просто закрыли клуб.
Упадок якобинцев как политического органа поразил Сен-Жюста за некоторое время до этого. Можно прочитать в его блокнотах: «В прошлом году сила народа и якобинцы были вместе. Ораторы, представлявшие законы законодательному корпусу, предварительно развивали эти идеи у якобинцев. Сегодня якобинцы совершенствуют только цензуру и совсем не помышляют о работе». Общество подверглось сильной чистке, как и все основы общественного мнения, и его председатель Фуше, недавно исключенный, использовал свою злопамятность.
Сен-Жюст и Леба, молодые люди, еще недавно ведшие вперед войска, выказали этой ночью ту же апатию, что и их старшие друзья. Сен-Жюст смутно думал о том, чтобы «создать два или три сборных пункта под специальным предлогом», а Леба направил воззвание, в напыщенном и очень лаконичном стиле, заместителю директора школы Марса, этого садка молодых революционеров, которые ему подчинялись. «Дружба исчезла», - констатировал Луи-Антуан в своей непрочитанной речи. Таланты также.
В стане противника Баррас во главе 4 000 человек соединился с Леонаром Бурдоном. Тот объединил секции Ломбар, Арси и Гравильеров вместе с их пушками, с отрядом школы Детей Отечества, которые хором кричали: «Да здравствует Национальный Конвент!» Гревская площадь была практически пуста, достаточно было вышибить дверь Ратуши. В зале заседаний 36 муниципальных служащих в перевязях и их председатель, молодой учитель по имени Шарлемань, остолбенев, смотрели на нападающих. Те бросились в соседнюю комнату, чтобы обнаружить там Робеспьера, распростертого на полу, с лицом в крови. Немного дальше лежал мертвый Леба. Он только что застрелился из одного из двух пистолетов, которые носил с собой, а второй отдал Максимильену, который промахнулся, несмотря на то, что ежедневно упражнялся в стрельбе. Один молодой хвастун, жандарм Мерда, который называл себя Меда, воспользовался замешательством, чтобы объявить себя убийцей тирана, и позже получить поздравления Конвента. Однако большинство свидетелей было за версию о самоубийстве. Сен-Жюст склонился над своим другом, пытаясь перевязать его своим носовым платком. Он отдал свой кинжал солдату, который арестовал его, так же машинально, как накануне отдал свой доклад в бюро Конвента. Также обнаружили Кутона под лестницей и Дюма под столом. Кофиналь только что выбросил Анрио в окно: «Подлый предатель, - кричал он ему, - это ты нас погубил!» К несчастью для командующего национальной гвардией, «куча мусора, на которую он упал, продлила ему жизнь на несколько часов, чтобы его можно было подвергнуть наказанию». Огюстен Робеспьер выбросился из окна сам, пришибив на лету одного секционера-патриота. Наконец, шаря в бумагах «заговорщиков», нашли, или им это показалось, «новую печать с оттиском королевских лилий», что позволяло дать некоторые основания для обвинений Робеспьера в роялистском заговоре. Стало возможным даже объявить в Конвенте, что когда дочери Капета сообщили о том, что ее суженый находится при смерти, она надела траур.
* * *
В три часа утра депутаты узнали, что тяжело раненого Робеспьера доставили на носилках. Когда их спросили, следует ли внести его в зал, все закричали в один голос: «Нет, нет!» Тюрио ответил от имени всех, что принести в их среду тело человека, покрытого всеми преступлениями, значило бы «лишить этот прекрасный день подобающего ему блеска». Его отнесли в Комитет общественного спасения и положили в приемной. Все пришли посмотреть на него. Его голова покоилась на «подушке» в виде ящика из-под пайкового хлеба, и он безуспешно пытался остановить комком бумаги кровь, запачкавшую его костюм праздника Верховного Существа. Несколько служащих вокруг комментировали его состояние: «Сир, Ваше величество, вы страдаете!» или: «Мне кажется, ты язык проглотил». Он не отвечал ни слова, но внезапно, с удивительным проворством, поднялся и сел в кресло.
Сен-Жюст находился в соседнем зале, вместе с Дюма, председателем Революционного трибунала, которого арестовали во время судебного заседания. Через открытую дверь один из служащих мог смотреть в свое удовольствие на «маленького диктатора»: «Он ходил по комнате вдоль и поперек, с руками, скрещенными на груди. На мгновенье он остановился перед камином, зеркало которого было заменено, как и во всех бюро, «Декларацией прав человека», пробежал ее глазами и произнес: «А все же создал это я!» Затем его перевели в комнату, где находился Робеспьер. Любопытные расступились: «Отойдите, - сказали они, - пусть эти господа увидят своего короля!» Луи сел на подоконник и выпил стакан воды, который ему подали. Он прошептал несколько слов. Видели, что жандарм, охранявший его, иронически улыбнулся. Тогда он замолчал окончательно. Его знаменитый галстук даже не был помят, но сам он выглядел подавленным и его глаза распухли, как от слез. Он смотрел на Робеспьера.
В 11 часов они были переведены в Консьержери. Робеспьера в кресле несли впереди. Заключенные провели там бессонную ночь. Вопли, суматоха, барабанный бой, вспышки факелов, все это предвещало погром. Увидев входящих «триумвиров», они не поверили своим глазам. Их ужас тотчас сменился изумленной радостью.
Объявленных вне закона не нужно было судить. Было достаточно удостоверить их личности. Необходимы были те, кто был с ними знаком. Фукье-Тенвиль был очень смущен.
«Я хорошо знаю, - сказал он Баррасу, - что не я осудил этих господ, этих граждан, хотел я сказать, но все же…»
- Все должно быть закончено через час, - ответил Баррас, - совершить туалет, собраться в путь».
Это была обычная формулировка. Через час состоялось открытое «судебное заседание» под председательством некоего Шелье, преемника Дюма, обвинителя и двоих свидетелей на каждого обвиняемого. Гийо, адвокат, и Тирар, судья Трибунала, удостоверили, что этот человек действительно Сен-Жюст, двадцати шести с половиной лет, родившийся в Десизе, без определенных занятий до Революции, студент, экс-депутат Конвента, проживающий на улице Комартен, 3. Сен-Жюст хранил молчание. К тому же, согласно прериальскому закону, он был лишен слова. И разве он, спартанец, уже не «все сказал?» Трибунал постановил немедленно передать осужденных палачу. Тот, в свою очередь, был очень смущен. Но Баррас настаивал:
«Вперед, вперед, пора ехать!
- Ехать, - ворчал Сансон, - но куда мне их везти?
- На обычное место, что и всех их предшественников.
- Вот уже восемь недель, как мы отвозим осужденных к Тронной заставе, мы оставили площадь Революции.
Это изменение маршрута было сделано из-за жалоб обитателей улицы Фобур-Сент-Оноре. Жители приличных кварталов, уставшие от запаха смерти, добились того, чтобы отодвинуть место казней к площади Бастилии; но и предместья тоже больше не хотели этого терпеть. Пришлось отодвинуть эшафот еще дальше, почти за город. Итак, Террор удалялся, исчезал, но не по воле его вдохновителей, а благодаря собственной деградации. Он изнашивался сам собой, не вызывая больше ни притяжения, ни даже любопытства. В последнее время, после казни короля, последующих известных жертв, и на самые знаменитые казни люди не желали смотреть. А затем должно было сбыться предсказание Дантона: Робеспьер должен был последовать той же дорогой.
Также привыкший ко всему палач все же не мог поверить, что ему действительно предстоит гильотинировать Робеспьера. «Куда мне девать их тела, гражданин народный представитель?» У Барраса был ответ на все: «Бросить их в могилу Капета! Людовик XVI стоил больше их. Это также было бы признанием того, что Робеспьер хотел быть королем, поскольку находил в этом вкус».
Этот диалог был вымышлен Баррасом при Реставрации, потому что был слишком театральным и красивым, чтобы быть исторически правдивым; но он прекрасно описывает царившую тогда растерянность.
Наконец, в шесть часов телеги прибыли. Их было 22 человека, как и жирондистов. Окружение триумвиров составляли все видные члены Коммуны, мелкие парижские ремесленники, парикмахер, продавец напитков, обойщик, сапожник Симон, знаменитый воспитатель дофина. Они верили, что умирают за народный суверенитет. Их сопровождал один генерал, как напоминание о победах Сен-Жюста; это был бывший начальник бригады Северной армии. Тела Филиппа Леба среди них не было, как тела Валазе среди жирондистов; он был похоронен на рассвете на кладбище Сен-Поль. Путь был долгим, приходилось прокладывать дорогу среди несметной толпы, которая вышла насладиться зрелищем. Все окна были увешаны любопытными. Компании мюскаденов, щеголей, еще недавно тихо сидевших в своих норах, снова появились на свет, размахивая белыми флагами. Не было ничего ужасней вида этой последней «банды Сен-Жюста». Неподкупный, окровавленный и испускающий стоны, лежал на голых досках телеги, ему было отказано в тюфяке. Кутон, которого в пять часов утра привезли из больницы, где ему сделали перевязку, был без сознания и лежал рядом с Огюстеном Робеспьером, также раненым. Вечно пьяный Анрио был весь в мусоре, в который его выбросил Кофиналь. Говорили, что они напоминали разбойников, схваченных после налета. Никто из них не разговаривал. Сен-Жюст из всех выглядел наиболее достойно. Выражение его лица абсолютно не изменилось, как и его обычное высокомерие. Он шел на смерть, как на обычную прогулку. Один человек в толпе смотрел на него более внимательно, чем другие. Это был Лекарлье, депутат от Эны, который был избран вместе с ним в кафедральном соборе Суассона в сентябре 1792 года. Он держал за руку своего маленького сына, «которому давал первый урок политической жизни».
Этот крестный путь сопровождался многочисленными остановками, поскольку нужно было позволить многим людям излить личную ненависть. Одна женщина вцепилась в телегу Робеспьера, крича: «Чудовище, я проклинаю тебя от имени всех матерей!» Около дома Дюпле происходила хореографическая интерлюдия, во время которой ребенок кропил бычьей кровью двери дома. Чем ближе к концу пути, тем сильнее был хор брани. Наконец прибыли на площадь Революции. Кутон, лежавший на той же телеге, что и Робеспьер, был взят первым. Анрио и Огюстен Робеспьер последовали за ним. Затем, после второстепенных лиц, шли Луи и Максимильен. Флерио-Леско поднялся на эшафот последним, за что Сансона упрекали как за профессиональную ошибку. Действительно, этикет требовал, чтобы «звезда» группы шла последней, чтобы вдоволь наглядеться на казнь своих соратников. После того как голова Неподкупного упала, толпа взорвалась от восторга и от удивления. Некоторые не могли в это поверить, убежденные, что он скоро воскреснет. Другие думали, что его подменили двойником.
Это чудесное совпадение мечты и реальности необратимо вызовет конец Террора. Ничего не дали в этом плане ни замыслы термидорианцев, преследующих свои цели, ни новейшие попытки понять Революцию, ни объективный анализ историков. Террор был обезглавлен вместе с Робеспьером, и три «триумвира» унесли с собой в могилу все преступления своего времени. Сен-Жюсту, в свою очередь, было отказано в реабилитации. Он остался навсегда «причесанным чудовищем», «жестоким и театральным молодым человеком», «архангелом террора».
Тем не менее, гильотина еще работала на протяжении сорока восьми часов, потому что ее разгон был слишком сильным, и было очень много виновных после столь многочисленных невинных жертв. Она трудилась с прежней жестокостью, пустив в расход за два дня более ста пациентов. Затем, утомившись, она остановилась.
Тела двадцати двух «заговорщиков» 10 термидора были, по обыкновению, раздеты, их одежду отправили в Отель-Дье, а затем их засыпали негашеной известью на кладбище Эрранси, в Монсо, владении герцога Орлеанского. Там они встретились со своими старыми знакомыми Дантоном, Демуленом, Эро де Сешелем. Тридцать лет спустя на этом месте будут проходить народные гуляния, и над их останками будут танцевать.
Конвент был наводнен поздравлениями, и восхвалял сам себя устами своего председателя Малларме: «Вулкан Горы сжег своим дыханием всю эту адскую секту, его извержение разбило диктаторов и их приспешников. Мы теперь дышим чистым и спокойным воздухом; политическая атмосфера полностью очищена от чумных туч, которые чуть было не задушили свободу». Радовались почти везде, где побывал Сен-Жюст: в Блеранкуре, Шони, Страсбурге, где мэр Моне клеймил, как мог, троих мертвых «Катилин». Но это мнимое счастье снова было термидорианской выдумкой. Подавленность санкюлотов после смерти Робеспьера убедила агентов роялистов в том, что у них мало шансов на приход к власти, на что они всегда надеялись: «Вы не представляете себе, сколько у этого Робеспьера было сторонников, как они хотят подняться и выказать свое недовольство». «Я недоволен, - сказал мне вчера мой сапожник», - пишет Бротье. - Робеспьер был идолом французского народа. Конвент сделал все, что мог, чтобы завоевать любовь народа, избегая кровавых казней, и снова обвиняя одного Робеспьера во множестве тех казней, что имели место до настоящего времени». Робер Линде сделал доброе дело, отменив после 10 термидора постановление Коммуны о максимуме заработной платы.
Пассивность Сен-Жюста в последние часы его жизни удивила его современников. Она также удивляет и потомков. Он действовал с трудом, и, в особенности, верный своему правилу, ничего не сказал. Возможно, ему больше нечего было ни делать, ни говорить. «В тот день, когда я приду к убеждению, что невозможно установить среди французского народа нравы мягкие, сильные, чувствительные, беспощадные к тирании и к несправедливости, я пронжу себя кинжалом». Этот день пришел, но он не убил себя. Могила открылась перед ним самим, так же, как и перед его предшественниками. Он вошел в нее с той же покорностью. Но «великий оратор Революции» имеет право на последнее слово. Откроем его «короб афоризмов» и поищем, какое из его самых красивых изречений он мог бы повторять про себя, в молчании следуя на смерть. Быть может, вот это:
«Есть нечто ужасное в священном чувстве любви к отечеству; оно столь исключительно, что заставляет пожертвовать всем, без сострадания, без страха, пренебрегая мнением людей, во имя общественного блага… Есть нечто ужасное в священном чувстве любви к отечеству, оно столь исключительно, что заставляет пожертвовать всем… Есть нечто ужасное в священном чувстве любви к отечеству… Есть нечто ужасное…»
Примечание переводчика:
Цитаты из речей и записок Сен-Жюста приведены по изданию: Л. А. Сен-Жюст. Речи и трактаты. - Санкт-Петербург, «Наука», 1995 г.