Цитаты из прочитанных книг. Ален Де Боттон. Опыты любви

Dec 06, 2015 22:20



Моя изначальная ошибка состояла в том, что я принял неизбежность любви за неизбежность полюбить данного человека. Заблуждением было думать, что именно Хлоя, а не любовь вообще предназначалась мне судьбой.

В тот момент я полностью идеализировал ее, и это в равной мере было результатом моей непростительной эмоциональной незрелости, изящного покроя ее пальто, съеденного на завтрак гамбургера, а также гнетущего впечатления, производимого залом выдачи багажа при четвертом терминале, на фоне которого так эффектно выделялась ее красота.



...история, которую рассказывала Хлоя, была скучной, но для меня эта скука уже не служила основанием для выводов. Я перестал судить ее рассказ по законам обыденной логики, как другие повседневные разговоры. Мне уже не нужно было искать ни отражения высокого ума в синтаксических конструкциях, ни правды в описаниях, - не то было важным, что она произносила, а то, что это говорила она, - я, таким образом, заранее наделил совершенством решительно все, что ей бы пришло в голову сказать.

Любовь множит наши потребности с только ей свойственной скоростью и изобретательностью. То, как нетерпеливо я ждал, пока закончится обычная процедура таможенного досмотра, красноречиво свидетельствовало: Хлоя, о существовании которой я понятия не имел еще несколько часов назад, уже заняла место объекта страстного желания. Я чувствовал, что, случись мне потерять ее на другой стороне зала, я бы умер, - умер ради человека, который вошел в мою жизнь лишь в половине двенадцатого утра того же дня.

Если падение в любовь так стремительно, то это, возможно, потому, что желание любить предшествовало предмету - потребность сама нашла свое решение. Появление предмета только вторая стадия развития первоначальной (но в значительной степени бессознательной) потребности любить кого-нибудь - наш любовный голод позволил придать его или ее чертам определенную форму, наше желание сосредоточилось вокруг него или вокруг нее.

Могла ли это действительно быть любовь? Говорить о любви после того, как мы лишь провели вместе утро, означало навлечь на себя обвинение в романтических иллюзиях и в том, что я бросаюсь словами. А ведь мы только тогда и можем влюбиться, когда не знаем, кто этот человек, разделивший с нами чувство. Движение в самом начале обязательно основывается на незнании.

Немного есть вещей, которые могут одновременно наполнить вас таким ликованием и таким ужасом, как осознание того, что вы - объект чьей-то любви, поскольку, если человек не пребывает в полной уверенности относительно своей способности внушать любовь, то в этом случае принятие чьей-то привязанности может ощущаться как получение великих почестей, когда так и не понимаешь до конца, что ты такого сделал, чтобы их заслужить.

Одно из проявлений иронии любви состоит в том, что нам легче легкого уверенно сближаться с теми, кто нам меньше всего нравится, тогда как серьезное желание лишает нас необходимой доли непосредственности, а привлекательность предмета рождает чувство неполноценности по сравнению с тем совершенством, которым мы сами наделяем объект своей любви.

Из сознания неполноценности выросла необходимость на время превратиться в того, кем я на самом деле не был, привлекательную личность, которая отвечала бы запросам высшего существа и подходила ему. Не означало ли это, что любовь осудила меня не быть собой? Возможно, не навсегда, но если говорить серьезно, то на теперешнем этапе сближения - да, поскольку мое положение желающего приблизиться к Хлое толкало меня на то, чтобы я в первую очередь задавался вопросом: «Что понравилось бы ей?», и уже потом - «Что нравится мне?». Я спрашивал себя: «Как бы она оценила мой галстук?», а не «Как я нахожу его?». Любовь заставляла меня смотреть на самого себя как бы ее глазами. Не «Кто я?», а «Кто я для нее?». И в этом смещении в постановке вопроса мою личность все больше тяготили своего рода муки совести и ощущение собственной неаутентичности.

Я в очередной раз солгал. У меня, сколько я себя помню, всегда было что-то вроде аллергии на шоколад. Но как я мог быть честным и признаться в своих желаниях, если любовь к шоколаду оказалась явно важнейшим критерием совместимости с Хлоей?
И несмотря ни на что, моя ложь была неоправданной: в ней я исходил из ложной предпосылки, что мои вкусы и привычки заведомо уступают вкусам и привычкам Хлои и что расхождение наших вкусов она будет рассматривать как непоправимую обиду.

"Когда мы смотрим на кого-то (на ангела) с позиции неразделенной любви и рисуем себе удовольствия, которые сулило бы нам пребывание на небесах вместе с ним, мы склонны закрывать глаза на одну серьезную опасность: насколько быстро его или ее достоинства могут потерять блеск, если он (она), в свою очередь, начнет любить нас."

Мы влюбляемся, потому что стремимся убежать от самих себя с кем-то настолько же прекрасным, умным и обаятельным, насколько сами мы безобразны, глупы и скучны. Но что, если такое совершенное существо в один прекрасный день совершит поворот на сто восемьдесят градусов и решится ответить нам взаимностью? Единственное, что мы сможем, это испытать подобие шока - а действительно ли он или она так прекрасны, как нам хотелось думать, если у него (у нее) оказался настолько плохой вкус, чтобы снизойти до меня? Если для того, чтобы любить, мы должны верить, что наш предмет в чем-то выше нас, разве не сталкиваемся мы с жестоким парадоксом, когда на нашу любовь отвечают любовью? Мы тогда вынуждены спросить: «Если он (она) действительно такой замечательный, как могло случиться, что он (она) полюбил такого, как я?»

Мне бы хотелось, чтобы ты скорее восхищалась моим умом, чем лицом, но если это неизбежно, то пусть лучше твои комплименты относятся к моей улыбке (контролируется при помощи лицевых мышц и нервов), чем к форме моего носа (статичен и полностью зависит от хрящей, кожи и других тканей). Хочется быть любимым, даже если я потеряю всё, если у меня останется только моё «я», это таинственное «я»,мыслящееся как личность в самом уязвимом своем состоянии, в минуту наибольшей слабости. Достаточно ли ты любишь меня для того, чтобы я мог быть с тобой слабым? Всем нравится сила, но любишь ли ты меня за мою слабость? В этом и заключается настоящая проверка. Любишь ли ты меня, если я потеряю всё, чего можно лишиться, за одно то, что всегда пребудет со мной?

Возможно, правильно будет сказать, что легче всего влюбиться в людей, которые очень мало рассказывают нам о себе помимо того, что мы можем прочесть на их лице или в голосе. В воображении человек бесконечно, замечательно податлив.

Как могло случиться, что, после того как я захотел, чтобы Хлоя полюбила меня, я рассердился на нее, когда она сделала это?

Возможно, в конечном итоге нам нужна была вовсе не любовь, - возможно, это всего лишь был кто-то, в кого нам хотелось верить, но как мы можем продолжать верить в возлюбленного теперь, когда он сам поверил в нас?

Быть любимым кем-то - значит осознать, насколько этот человек зависим, насколько он разделяет ту же самую потребность в зависимости, удовлетворения которой мы искали в нем прежде всего. Мы не полюбили бы, если бы внутри нас не было пустоты, но парадоксальным образом нас задевает, когда мы обнаруживаем такую же пустоту в другом. Рассчитывая найти ответ, мы находим лишь точное повторение нашей собственной проблемы. Мы осознаем, насколько он или она тоже нуждается в божестве, мы видим, что нашему предмету, как и нам, не удалось избежать ощущения беспомощности и, следовательно, искушения стать по-детски пассивным, спрятаться за обожанием богоподобного существа и поклонением, и теперь нам предстоит взять на себя ответственность за то, чтобы нести и одновременно быть несомым.

В западной философии уже много веков продолжает существовать одно безрадостное направление мысли, согласно которому любовь в конечном итоге может мыслиться только как неразделенная, «марксистское» упражнение в обожании, когда желание подогревается невозможностью когда-либо рассчитывать на взаимность. Эта точка зрения предполагает, что любовь - это не более чем направление, а не место, и что она сжигает самое себя, коль скоро достигнута ее цель - обладание (в постели или иным образом) любимым существом. Вся поэзия трубадуров в средневековом Провансе возникла на почве отсрочки совокупления, поэт неустанно повторяет свои жалобы перед женщиной, которая раз за разом отвергает его отчаянную мольбу. Четыре века спустя Монтень высказал ту же самую мысль о том, что побуждает любовь расти. Он писал: «В любви нет ничего, кроме безумного желания догнать ускользающее от нас». Ему вторит афоризм Анатоля Франса: «У людей не в обычае любить то, что имеешь». Стендаль полагал, что любовь питается исключительно страхом потерять любимого человека, а Ролан Барт сводил желание к стремлению достичь того, что по определению недостижимо.

Если это так, любовникам ничего не остается, кроме как качаться между двумя полюсами: тоской по и скукой с. У любви нет остановок посередине, она лишь направление, она не может желать так, чтобы не схватить. Поэтому любовь должна сгореть одновременно с достижением цели, обладание желаемым гасит желание. Была опасность, что мы с Хлоей попадемся как раз в такую «марксистскую» спираль, когда нарастание желания с одной стороны означало бы ослабление его в другой, пока оно постепенно не перешло бы в забвение.

Выбранные Хлоей туфли послужили тревожным сигналом того, что она существовала вполне автономно (вне всех фантазий о слиянии), что ее вкусы не всегда соответствовали моим собственным, что, даже если мы и совпадали во взглядах на определенные вещи, эта совместимость не была бесконечной. Ее выбор послужил напоминанием о том, что узнать человека лучше не всегда означает узнать что-то приятное для себя, как это могло бы показаться с точки зрения здравого смысла. Ведь насколько вероятным кажется обнаружить в другом восхитительное сходство, настолько же следует считаться с вероятностью встретить серьезные различия. Глядя на новые туфли Хлои, я вдруг поймал себя на мысли, что есть некоторые вещи, которых я не хотел бы знать о ней, чтобы они не нарушали чудного образа, который, лишь только я впервые увидел ее, уже сложился в моем воображении.

Можно сколько угодно удивляться, почему между любящими нередко встречается жестокость, которая была бы трудно переносимой (и даже совершенно неприемлемой) в отношениях между другими людьми, если только это не злейшие враги. Тогда, чтобы перекинуть мост от туфель к народам, мы спросим в ответ: почему государства, где не знают таких слов, как единство или гражданственность, позволяют людям, пусть в изоляции друг от друга, но беспрепятственно существовать? И почему государства, где только и разговоров, что о единстве, любви и братстве, как правило, приходят к тому, что топят в крови свой народ?

Ни я, ни Хлоя никогда бы не позволили себе такого натиска, будь мы просто друзьями. Друзей разделяет защитная оболочка, состоящая из кода собственности и любезности, оболочка, созданная отсутствием телесного контакта, предотвращающая переход к враждебным действиям. Однако мы с Хлоей больше не практиковали безопасный секс: в том, что мы вместе спали и вместе принимали душ, смотрели друг на друга во время чистки зубов, видели слезы друг друга во время просмотра слащавого кино, - во всем этом было нечто, что привело к прорыву защитной оболочки, заразив нас не только любовью, но и ее обратной стороной - злоупотреблением. Мы приравняли свое знание друг друга к праву собственности, лицензии: Я знаю тебя, поэтому ты принадлежишь мне. Не было совпадением, что в хронологии нашей любви вежливость (дружба) закончилась после близости и наша первая ссора вспыхнула на следующее утро за завтраком.

Когда однажды вечером мы с Хлоей начали спор о достоинствах фильмов Эрика Ромера (ей они не нравились, я их любил), мы начисто забыли о возможности, что фильмы Ромера могут быть одновременно и хорошими, и плохими - весь вопрос в том, кто их смотрит. Спор сводился к попыткам заставить другого человека принять свою точку зрения, а не в том, что мы бы пришли к осознанию законности разногласий. Точно так же моя ненависть к туфлям Хлои не ограничивалась той здравой мыслью, что, хотя мне они могли не нравиться, это совсем не означало, что они в принципе не могли понравиться никому.

Этот сдвиг от личного к всеобщему и есть переход к тирании, момент, когда личное суждение приобретает статус универсального и начинает применяться к подруге или другу (или ко всем гражданам государства), - момент, когда «Я думаю, что это хорошо» трансформируется в «Я думаю, что это хорошо и для тебя».

Сравнение любви с политикой может показаться нелепым, но разве мы не встречаем на запятнанных кровью страницах истории Французской революции или фашистских и коммунистических экспериментов ту же самую схему, что и в любви? Разве не то же самое идеальное устройство противостоит здесь расходящейся с ним реальности, рождая нетерпение (нетерпение палача), когда различия растут? Влюбленная политика начинает свою бесславную историю вместе с Французской революцией, когда впервые был выдвинут тезис (наряду со всевозможными формами грабежа), что государство должно не просто управлять, а любить своих граждан, которые, как предполагается, должны отвечать ему тем же или идти на гильотину. Начало революций обнаруживает поразительную психологическую близость с началом определенных отношений - подчеркнуто большое значение единства, вера во всемогущество пары (народа), стремление к отказу от прежней самовлюбленности, к разрушению границ собственной личности, желание, чтобы не было больше секретов (боязнь противоположного, вскоре приводящая к паранойе и/или созданию секретной полиции).

Но если заря любви и влюбленной политики одинаково окрашены в розовые тона, то и конец может быть одинаково кровавым. Разве мы уже не сталкивались многократно с феноменом любви, оканчивающейся тиранией, когда твердое убеждение правящих в том, что они руководствуются подлинными интересами народа, заканчивается оправданием убийства всех, кто не согласен в это верить? Любовь - постольку, поскольку она является разновидностью веры (она ведь является еще много чем и помимо), - противоположна либерализму, поскольку никакая вера еще не была свободна от склонности вымещать свое разочарование на инакомыслящих и еретиках. Другими словами, когда человек во что-то верит (патриотизм, марксизм-ленинизм, национал-социализм), сила этой веры непременно сметает с пути все альтернативы.

Несколько дней спустя после истории с туфлями я пошел в ларек за газетой и пакетом молока. Мистер Пол сказал мне, что у него как раз кончилось молоко, но, если у меня есть пара минут, он сходит на склад за другим ящиком. Глядя, как он выходит и поворачивает за угол магазина, я обратил внимание на его толстые серые носки и коричневые кожаные сандалии. Их безобразие бросалось в глаза, но не оскорбляло взгляд и казалось безобидным. Почему я не мог так же отнестись к Хлоиным туфлям? Почему я не смог проявить ту же широту сердца по отношению к любимой женщине, что и к продавцу, у которого покупал свой хлеб насущный?

Сандалии продавца газет не вызвали у меня досады, потому что мне было наплевать на продавца газет, я хотел получить от него свое чтиво и молоко, и ничего больше. Я не испытывал потребности ни излить ему душу, ни выплакаться на его плече, поэтому его обувь не казалась мне оскорбительной. Но если бы я влюбился в мистера Пола, мог бы я продолжать спокойно смотреть на эти сандалии или, напротив, настал бы момент, когда (из любви) я прокашлялся бы и предложил поискать им замену?

Можно быть сколько угодно счастливым с кем-то, и любовь к нему будет служить надежной защитой (если предположить, что действие происходит в обществе, где принята моногамия) от того, чтобы решиться вступить в другую связь. Но почему это должно нас смущать, если мы по-настоящему любим его? Почему мы должны воспринимать это как потерю при условии, что наша любовь еще не подает признаков увядания? Ответ, скорее всего, содержится в той малоутешительной мысли, что, удовлетворяя свою потребность в любви, нам не всегда удается утолить свою потребность в стремлении.

Наблюдая, как Алиса говорит, как она зажигает погасшую свечу, как торопится на кухню с тарелками и смахивает со лба прядь светлых волос, я вдруг обнаружил, что ощущаю нечто вроде романтической ностальгии. Романтическая ностальгия находит на человека, когда на его пути встречается кто-то, кто мог бы стать его возлюбленным, но кого по воле судьбы он никогда не узнает. Возможность альтернативной любви заставляет вспомнить о том, что жизнь, которой живет каждый из нас, всего лишь одна из миллиарда возможных жизней - именно невозможность прожить их все, наверное, и погружает нас в печаль. В этом чувстве - стремление вернуться к временам, когда перед нами не стояла необходимость выбора, свободного от грусти при неотвратимой потере, которую неизбежно влечет за собой всякий (пусть даже самый прекрасный) выбор.

Я мог поговорить с Алисой, сидя рядом на диване после ужина, но что-то заставило меня отказаться от каких-либо действий и ограничиться мечтами. Ее лицо вызвало отклик внутри меня, заставив ощутить некую пустоту, не имевшую выраженных очертаний и направленности, которую моя любовь к Хлое каким-то образом не смогла заполнить. Неизвестное вооружено зеркалом, в котором отражаются все самые сокровенные, все самые невыразимые наши желания. Неизвестное - это роковой вызов, который лицо по ту сторону комнаты всегда будет бросать лицу знакомому. Возможно, я любил Хлою, но именно потому, что я знал ее, я не мог чувствовать влечение к ней. Влечение не может со свойственной ему неопределенностью избирать своим предметом тех, кого мы знаем. Все их достоинства и недостатки уже нанесены на карту и потому лишены необходимой таинственности.

Проблема счастья состоит в его редкости, когда же оно настигает нас, тут же возникают необъяснимый ужас и беспокойство, сопряженные с его приятием.

Судя по всему, неспособность жить в настоящем вызывается страхом перед осознанием, что то, к чему стремился всю жизнь, наконец осуществилось, - страхом покинуть сравнительно безопасную позицию предвкушения и воспоминаний, - означавшем бы молчаливое признание факта, что (оставив в стороне вмешательство сверхъестественных сил) мы все проживаем свою одну-единственную жизнь.

Вопрос: «Почему ты не любишь меня?» столь же нелеп (и гораздо менее приятен), как и вопрос: «Почему ты любишь меня?». В обоих случаях мы покушаемся на недоступный сознательному (связанному с соблазнением) контролю механизм любви, сам факт, что любовь силой неких необъяснимых причин дается нам в дар, который мы никогда не бываем в состоянии ни проанализировать, ни заслужить. В каком-то смысле нам и не нужно знать ответ - он ничего не объяснит, потому что нам не дано повлиять на его откровения. Задавая такие вопросы, мы в одном случае приближаемся к позициям крайней самоуверенности, в другом - исполняемся самого крайнего унижения: «Что я сделал такого, чтобы заслужить любовь? - спрашивает излишне скромный любовник. - Я не мог сделать ничего подобного». «Что я сделал такого, что мою любовь отвергли?» - протестует обманутый, дерзко заявляя свои права на дар, который никогда никому не принадлежит. На оба вопроса тот, кто дает любовь, может ответить одно: «Потому что ты - это ты» - ответ, опасно и непредсказуемо подвешивающий возлюбленного между парением в небесах и депрессией.

Но пускай отказ любить всегда болезнен, разве мы можем всерьез приравнять любовь к самоотверженности, а ее отсутствие к жестокости? Разве можем отождествить любовь с добродетелью, а безразличие - с грехом? Была ли моя любовь к Хлое проявлением нравственности, а то, что она отвергла меня, - свидетельством ее отсутствия?

Зачем нужна жизнь, если жить предстоит без любви и без того, чтобы быть услышанным? Что значит свобода, если она означает свободу быть покинутым?
Но какая Сила способна распространить язык права на любовь, заставить людей любить из чувства долга?

Дерзкая сущность желания быть любимым явилась только теперь, когда любовь перестала быть взаимной, - я остался наедине со своим желанием, беззащитный, бесправный, по ту сторону закона, шокирующе грубый в своих требованиях: «Люби меня!» А, собственно говоря, почему? У меня было лишь одно слабое, дежурное извинение: «Потому что я люблю тебя…»

Что происходило в моей душе? Ничего, в ней только звучала песенка, которую я слышал однажды в машине Хлои, когда солнце садилось за горизонт, где с небом сливалось шоссе:

Это любовь, святая любовь.
Слушай, как я кричу твое имя, мне нечего стыдиться -
Это любовь, святая любовь.
Никогда не уходи, и так будет всегда.

Я был отравлен собственной печалью, я достиг заоблачных высот страдания - момента, когда боль вдруг превращается в ценность и переходит в комплекс Иисуса. Звуки, издаваемые парой, занимавшейся любовью, и песенка, напомнившая о временах моего счастья, слились в потоках слез, которыми я разразился при мысли о своих невзгодах. Но в первый раз это были не злые, обжигающие слезы, а горько-сладкий вкус вод, окрашенных уверенностью, что это не я, но люди заставили меня страдать, что это люди были настолько слепы. Я испытывал восторг, я достиг вершины, где страдание переносит человека в долину радости, - радости, ведомой мученикам, радости, которую дает комплекс Иисуса. Я представлял себе, как Хлоя и Уилл путешествуют по Калифорнии, я внимал требованиям «еще» и «сильнее», доносившимся из-за соседней двери, и упивался своей бедой.

цитаты, мои книги, книги, о любви

Previous post Next post
Up