Шокировать
и скандализовать публику провокационной картиной - дело легче лёгкого, на
поприще кино такое происходит время от времени с закономерным постоянством,
когда в львиных, когда в гомеопатических дозах. Слагаемые саботажной ленты
всегда едины: открытое, почти не закамуфлированное насилие, показ половых
органов, ну и умелое нарушения всяческих табу, если, конечно, последнее не
включает в себя первые два. Эффект будет тем сильнее, чем больше весь этот
набор будет вписан в рамки не самого ординарного сюжета. Если сюжет вообще
неисчерпаем в силу внутренней компрессии смысловых ходов, то лента может уже
метить в классику. Идеальным примером тут является «Антихрист» Триера - фильм
со всех сторон (смысловой, изобразительной) окружённый ореолом неоднозначности,
где вышеупомянутые атрибуты, словно, спасательный круг: критикам можно списать
всё к слову «скандальный». Собственно, критики и интеллектуалы от кино только и
обладают таким правом, поскольку остальных зрителей уже ничего не заводит и не
шокирует. Но и как таковых, критиков в классическом понимании этого слова
сейчас нет. Критик теперь каждый зритель, а стало быть, и никто. Царит полная
дисперсия привилегий и упразднение того самого эстетического чувства, которое
наравне с органом зрения споспешествует просмотру фильма.
Сейчас
ненужно и невозможно снимать скандальное кино, поскольку внезапно упразднилось
то, в оппозицию к чему оно могло встать. Дисперсия скандального превратила каждый
фильм в саботаж и теперь тот, кто удивляется некоторым сценам - безнадёжно
отстал от жизни. Это не определенная стадия развития кино, это, скорее выпускание
его на волю из клетки, за пределы эстетических границ, структурных карт и
интерпретационных рубежей, где каждый фильм раньше находил себе место. Вместе с
тем, это и смерть кино (если угодно, анабиоз) как это было, скажем, с поэзией
времён футуристов, когда они начали расщеплять слова на уже незначащие элементы
и занялись комбинаторикой.
Это
длинное предисловие было сделано для того, чтобы лишить картины французского
режиссёра Гаспара Ноэ их уже устоявшейся характеристики. На наш взгляд, не имеет
смысла маркировать там, где всё и так промаркировано. В отличие от Триера Ноэ -
примитивист, он стоит гораздо ближе Линчу, совершенно не афористичному, но
такому же громоздкому и синтаксически неудобоваримому режиссёру.
Итак,
о чём же снимает Ноэ? Его последнее детище - «Вход в пустоту», ста шестидесяти
минутная лента про первые часы жизни после смерти. Светорезонирующий и
люминесцентный Токио. Юный драгдилер идёт в клуб под названием «Пустота», где
становится жертвой полицейской облавы. Он запирается в туалете, через дверь в
него стреляют и убивают. После чего он покидает своё бренное тело и духом
пускается в путешествие по давним и близким событиям своей прошлой жизни, летая
то вперед, то назад над ночным Токио. События после выхода из тела идут
согласно Тибетской книге мёртвых - её наш герой Оскар слушал в пересказе своего
дружка и даже успел немного почитать сам.
Ноэ
прекрасно справляется с задачей средствами изобразительности поставить зрителя
на место героя: до убийства камера смотрит как бы глазами Оскара (вплоть до
галлюциногенного трипа и оборачиваний на улице), после - мы становимся уже
сторонними наблюдателями, но, вместе с тем, не перестаём быть бесплотным духом
Оскара. Дух молчалив, неосязаем, словно животное безразличен к тому, что он с притворным любопытством созерцает. Камере отдана удивительная свобода, но, вместе с тем,
и щемящая теснота, поскольку изображение, передаваемое от первого лица,
безальтернативно.
Как
режиссёр, Ноэ не свидетель, не оператор, не герой, а тоже некий дух с
отрезанным языком, заглядывающий иногда под юбки. Как и в «Необратимости» во «Входе
в пустоту» он исследует мифологию притонов, подсобок и подпольных помещений с достаточным
пространством для того, чтобы там уместился левитирующий у потолка наблюдатель.
Всё это выглядит одной большой метафорой и выбрано далеко не случайно: просто в
местах разврата никто не может быть уверен в том, что о его грехе никто не
узнает, всегда остаётся доля сомнения, что где-нибудь у потолка не притаился
Ноэ.
Примитивная
история разрастается в громоздкий куб, собранный из пятиминутных монтажных
кусков. Будь у режиссёра воля, он упразднил бы монтаж вовсе. Картинка не
привязана ни к местам, ни к персонажам: поскольку рамки кино исчезают, фильмом
становится всё. Исчез даже сам герой: фильм автоматически вживает зрителя в
героя, который сам себя никак не обнаруживает, что создает, надо отметить, потрясающий эффект. Исключительная
видимость и есть исключительное отсутствие. Это как с водой в кастрюле из водоотталкивающего
покрытия: контакт вещества воды с поверхностью кастрюли сведён к минимуму,
можно даже подумать, что вода вообще не касается стенок, тепло передаётся по пустоте. В итоге нарушаются все мыслимые
законы коммуникации, где актанты общаются, отвернувшись друг от друга.
Впечатляющая
отрицательная контактность зрителя с героем и персонажами - мы смотрим на них
посредством ничьих глаз; в итоге, в этом идеальном повествовательном синтезе
нет взаимодействующих персонажей и цепочек связей, которые они могут породить.
Прошлое здесь мешается с настоящим, вернее, не мешается, а взбалтывается,
поскольку куски не связаны между собой причиной и следствием. «Такая немотивированная
жизнь, - как бы говорит Ноэ, - и есть жизнь этих людей».
Люди,
населяющие ночные клубы, (да и всё население городов, где 24 часа не утихает
жизнь) насквозь примитивны. Всё, что у них осталось, так это их тела, где даже
нет дифференциаций по половым или родственным признакам: отношения сиблингов
равноценны отношению супругов, а сексуальные взаимодействия полов ни коим
образом не стеснены различием. Скажем, «Необратимость» была вообще насквозь
инцестуальна и гомосексуальна. Но такова жизнь всех урбаносов: им подарен не
дух, не душа, а тело, они насквозь вещественны, а, стало быть, и самозамкнуты
своей плотью. Эта мысль пробивается через всю «Пустоту», но своего апогея она
достигает только к самому концу, где зритель видит половой акт, снятый изнутри
женского овеществления. Вход спермы в пустоту, токи крови за мембранами,
оболочками, плёнками. Поражает даже не специфика данного зрелища (это как раз
рутинно), а та замкнутость, из которой никому уже не выбраться. Дух Оскара,
наконец, долетел до этого зачатия и сам готов вселиться в новую оболочку, но
это лишь свершение тавтологии, неустанный переход из одного тела в другое.
Собственно, ещё до смерти Оскара напрягает этот факт, который пока мыслится им как
рефлексия по Бардо Тхёдол.
Едва
ли Ноэ верит книгу мертвых или в загробные заливные луга. Это, по его собственному признанию, ностальгия
по Моуди или Грофу. Ноэ вообще снимает этот худший из миров с атеистической
верностью, хотя сам стоит, скорее, не в позиции пророка, а в позиции
антрополога, который, посмеиваясь, описывает свои досоциальные народы.
Технологичность и практичность интерьеров à la hi-tech - не более чем симуляция примитивных
орудий, раскрашенных красками гуараны, маниоки и яичного желтка. В ночных
клубах селится дописьменная или постписьменная культура, а, стало быть,
культура, не имеющая ни прошлого, ни будущего, культура, ориентированная всего
лишь на два фетиша: наркотики и сексуальность, причём сексуальность не другого
объекта, а свою: опять метафора с кастрюлей и водой - любая пара не есть со-единение
(даже в акте входа друг в друга), они всегда лишь раз-ъединение.
Французский
режиссёр непреклонен: лишенный (в силу особенностей сюжета) по-настоящему
эстетических сцен, он конвертирует в это измерение всю антиэстетику, от чего
идея с пустотой и овеществлением обретает свой истинный
размах. Выход из тела в ноевской трактовке это ни в коем случае не вознесение
или переход на новый уровень, это гораздо ближе к тому, как об этом
рассказывают наркотики, а не религиозные книги. В силу реальности и в то же
время эфемерности воздействия вещества не начинают отрицать тело, а наоборот,
исчерпывают все физиологические пути устройства его духа или сознания. Вещества
открывают новую функцию, но в то же время, исчерпывают пространство, в которое
можно погрузить сознание. Срабатывает нечто вроде эффекта накопительства: чем
больше замкнуть пространство, тем больше вещей в него нужно погрузить, а в
случае с функцией - тем больше её исчерпать. Вот почему акт приёма вещества
требует повторного воспроизведения. Сам герой подтверждает этот принцип: после
смерти он становится чистой бессловесной видимостью, и та пустота, в которую он
входит, вновь заполняется его же жизнью, только на этот раз ретроспекциями.
«В
эпоху сексуального освобождения провозглашался лозунг максимума сексуальности и
минимума воспроизводства. Сегодня мечтой клонического общества можно было бы
назвать обратное: максимум воспроизводства и как можно меньше секса. Прежде
тело было метафорой души, потом - метафорой пола. Сегодня оно не сопоставляется
ни с чем; оно - лишь вместилище метастазов и механистического развития всех
присущих им процессов, место, где реализуется программирование в бесконечность
без какой-либо организации или возвышенной цели. И при этом тело настолько замыкается на себе, что
становится подобным замкнутой сети или
окружности» (Ж. Бордийяр «Прозрачность Зла»).
Смерть
в этой выхолощенной, насквозь телесной оболочке, незначительна и в порядке
вещей. Структурный код этих людей даже не знает, чему себя противопоставить:
они не становятся перед драмой выбора: нормальная
жизнь/такая жизнь или жизнь/смерть
или жизнь с наркотиками/ без наркотиков.
Единственной угрозой тут является полиция, которая может нарушить возможность
реализовать свой код. Здесь нечему решаться и не о чем заботиться, сюжет такого
фильма неизбежно будет концентрическим, склонным к ретроспекции и повторению
(как это было с «Необратимостью», где он был вообще спирально вывернутым).
Сюрреалистична поэтому надпись друга Оскара, оставленная на стене где-то у
костра (!): «I want
2 die». Это несбыточно:
пустота лишь обратная сторона тотального овеществления; за пределы ни того, ни
другого не выйти; об этом и говорится в фильме. Даже книга мёртвых не соврала ни на йоту: то
же путешествие; те же сцены из жизни; вот обещанные пары, слитые (а по сути
разъединённые) воедино (!) и исторгающие из себя золотую ману (а на самом деле, исчерпывающие
свою телесную энергию); тут и переселение душ…
Дух
Оскара беспрепятственно летает по всему городу, камере предоставлена уникальная
прихоть, но эта пустота снова оказывается тесной. Стоит отметить, что Ноэ
привязан к городу, к тоннелям метро, переходам (все мы помним сцену из
«Необратимости» с Моникой Белуччи). Эти части города исключительно служебные,
они ничьи, они есть сплошная функциональность, но пусты как ценность. Вход туда
- это вход в пустоту. Недаром фильм снят в Токио, городе, расчерченном не
только сеткой кастовых дифференциаций, но и сеткой сплошной функциональности.
Надо ли упоминать про ту тесноту, которая имеется на каждом из уровней (сам
город исключительно вертикален, он есть чистое конвертирование воздуха в
тесноту). Если переложить аналогии города на тело (а ведь город - это самый
настоящий организм), то получится, что тело тоже насквозь функционально и
служебно. Поэтому как такового выхода из тела не существует и причиной тому не отсутствие
бестелесного духа, а отсутствие выхода в принципе: всегда есть только вход.
Ноэ
не снимает скандальных картин, в них нет ничего шокирующего или устроенного с
нужным умыслом оказать то или иное воздействие на зрителя (как это есть в
антиэстетике «Груза 200» или в «Просветлениях Уайта»). Его фильмы являются, скорее, пределом городского
дискурса, доведенного до крайних точек. Едва ли Ноэ снимает про злачные
окраины, напротив, он пришёл за пустотой в самый центр.