СИТЕЧКО

Apr 19, 2018 12:33





А не выпить ли нам с тобой, Грицацуева, за здравие нашего старца? Вот тебе гранёный стаканчик, отведай-ка там у себя на московском небе нашей кактусовой наливки! Себе же я чаю налью - ситечко своё узнаёшь? Только всего и осталось у меня из прошлой жизни, что это ситечко. Когда я чаёвничаю, бешеное аргентинское солнце катается в нём, как яйцо, а по убогой мебели, по тенётам в углах полуподвальной каморки, по сводчатому её потолку сигают зайчики. И я, совсем будто в молодости, не в силах снести восхищения, проговариваю неистребимое своё "хо-хо!"

Грицацуева, это он! Я узнала его, как ребёнка! У него одного во всём мире такие большие, синие такие глаза! Только раньше они были весёлые, как васильки, а теперь - мудрые, словно то место, где Атлантика сливается с небом. И губы его, изогнутые, как индейский лук, остались по-прежнему чувственными, как бы ни прятал он их в седую, до груди, бороду... Я ведь после того, как он за стулом ко мне пришёл, целый год ждала - а вдруг вернётся? Ну не может он, думала, не запасть на меня, на такую всю из себя Вандербильдиху, на такую в шанхайских барсах! И, Грицацуева, ей-Богу: вернись он тогда - я бы всё бросила, и - не учите меня жить, поедем в таксо, трогай меня, парниша!



А теперь до него - два часа на электричке, потом час на автобусе, потом медленным шагом часа полтора. Ты только представь: пальмы разные, олеандры, а в глубине джунглей - что ни на есть самая настоящая русская деревня! Церкви рубленые, пятистенные избы, колодезь с журавлём! А монахи так и снуют, и все по-русски лопочут! А людей - видимо-невидимо, и тоже всё по-нашему! Ты, Грицацуева, так и не узнала, поди, как много русских в мире! А на окраине монастыря - скит, окна в землю. Открыл мне послушник - где мои семнадцать? А в избе - печь, лавка, и вся стена в образах. Присядьте, говорит, отец Евстафий сейчас занят - великая княжна Анастасия у него. А мне ж интересно - какая она, великая княжна-то? Ну, вышла - ничего особенного: белые штаны, волосы крашеные, лыбится - зубы вставные, а у самой зад вот так вот отклячен, а на ногах шишки! А я запахнула декольте пёрьями, шляпку поскромнее надвинула, да и порх к нему в келью! А он смотрит так благостно, и в то же время с усмешкой, вроде как узнаёт. И я, прям как тогда, на Дальнем Востоке - хоп! - достаю из редикюля своё неразлучное ситечко, а по стенам - зайчики, зайчики! А он вот так вот крестом меня осенил, и говорит: "Молись, Елена, молись! До суда Божия доживёшь - вернёшься к себе в Варсонофьевский!" Грицацуева, если он сказал "Елена" и "Варсонофьевский", то точно узнал! Раз узнал, стало быть, помнит, а коли помнит, значит, я не совсем безразлична ему, как ты думаешь? И - хо-хо - может ведь святой старец на грешную бабку клюнуть, да? Ведь всё уже было в этом мире, а значит, бывало и не такое? И тут сажусь возле него на лавку нога на ногу и дрыг-дрыг красною туфелькой. "А вы, товарищ Бендер, - спрашиваю. - Вернётесь в Россию, если чё?" "А мне, - отвечает, - нет смысла туда возвращаться." "Я, - говорит, - давно уже дома. В Рио-де-Жанейро."

Как ты думаешь, Грицацуева, сколько ему лет? Думаю, примерно как мне, а я ровесница века. Что он, интересно, в войну делал? В тридцать седьмом он в Биробиджане управдомом был. И в тридцать девятом, и в сороковом ещё был. Как Эрнестулю моего посадили, я следом поехала - кто бы мог подумать, что я - да за мужем в Сибирь? Так вот: в Биробиджане меня с поезда высадили - не положено, говорят, а мужа в Ванино этапировали, а оттуда уж - на Сахалин. Только и видела я, как он в теплушку запрыгнул и махнул кепкой: "Езжай домой, пропадёшь, дура!" А я не поехала - решила к нему поближе. Пошла на швейную фабрику, я ж рукастая! Я когда-то мужние пиджаки в дамские жакеты переиначивала, а из собаки делала мексиканского тушкана - не отличишь! А на фабрике мне говорят: идите к управдому нашему, Осип Абрамычу, он вам квартиру найдёт." Ну, пошла я, куда надо, а там дверь: "Управдом О.Бендер." Я, как вошла в кабинет, так он привстал даже: пальто на мне было знаменитое, воротник, шапка из черно-бурки - Эрнестуля хорошо зарабатывал. Потом, как узнал, в чём дело, так сел, конечно: кто он и кто теперь я? И тут я ситечко как бы невзначай вытащила - только алмазы по потолку рассыпались! Ничего не сказал парниша, лишь ухмыльнулся и на квартиру направил к каким-то местным. Сам на извозчика посадил и чемоданы донёс! Я потом целый месяц его ждала. Понятно, я тогда уж не совсем была торт, но пирожок ещё вполне сдобный, почему бы не надкусить? Ждала, ждала, потом сама пришла к домоуправлению, когда он в служебные сани садился. "Товарищ Бендер, - говорю. - А у вас вся спина белая." "Не время шутить, товарищ Щукина, - а сам смотрит так бойко. - Работайте на благо Родины и ждите супруга…" А в сороковом, когда Эрнестуля погиб в лагере, зашла я опять к Осип Абрамычу - сказать, что в Москву возвращаюсь. Так он головой покачал сочувственно и пачку чаю дал на дорогу. Я уж глазок ему не строила тогда - не по чину вдове, да и какие глазки: ни тебе помады, ни ногтей лакированных, ни причёски рыжей. Только шаль да пальтецо драное…

Был он на фронте или нет, любопытно? По возрасту так должен был быть, а вот по положению… Я, конечно, в Москве не осталась: квартиру мою какой-то поэт Ляпис с семьёю занял. И слава Богу, что Ляпис, а не Фимка Собак! Это ж она сдала Эрнеста Павловича. Она всё мне завидовала: у меня - квартира своя, а у неё с родителями - комната в коммуналке. У меня муж инженер, а у неё вообще мужа нет, одни сожители. Оказалось, Фимку один из этих сожителей и порешил по пьяни, царство небесное. Ну, я с поэтом судиться не стала, под Тулу подалась к тётке, к сестре маминой. Маман у меня в девяносто восьмом в Москву приехала шляпки мастерить, а тётка шила хорошо. Она меня и в ателье пристроила - там мы с тобою и познакомились, когда третий твой муж инженером на шахте работал, а ты у меня платья заказывала. У меня от моей любви ситечко на память осталось, у тебя - выкидыш, и всё равно, Грицацуева, ты посчастливей меня будешь. У тебя всё с ним было, а у меня - ничего!

А как немцы пришли, они меня в Германию угнали. Не одну, конечно, а целый состав бабья - вроде как в рабство. Ты не поверишь - кругом жуть, а я точно каменная. Ни о ком у меня не болит - тётка была, так её в первые дни убило на улице. Так что взяла я свои лучшие платья, туфли на каблуках, и ситечко на тесёмке промежду грудей повесила. С этим ситечком всю войну прошла, с ним, глядишь, и домой вернусь…

А что, если он до Берлина дошёл? Может, он где-то рядом со мною ходил, а я и не знала, Грицацуева, а? Хозяином моим был отставной фашист, не офицер, а так, вроде прапорщика; я и не знала, что есть отставные фашисты. Ну, убирала я в его доме, супчики варила, собачку выгуливала. Но главное было - фрау его сумасшедшую смотреть: не то Альцгеймер у неё был, не то Паркинсон, не то после удара всё в коляске головой трясла. Ну, я кормила её с ложечки, в сад вывозила, а такого, чтоб мыть или на горшок сажать, считай, почти не было: всё сам. Потом уж он ко мне начал присматриваться, руки тянуть, а я что? Известное дело, рыба ищет где глубже, а человек - где лучше. Стали жить как муж с женой, только на улицу вместе не выходили, чтоб разговоров не было. Он граммофон заводил с фашистскими песнями, потом чушь какую-то свою нёс, зигхайль и всё такое; я по-ихнему так толком и не научилась. Какой немецкий, когда я и по-русски-то еле говорю? Это в голове у меня всё хорошо складывается, а наружу всё «ого» да «угу» выскакивает. Это оттого, что мамка в детстве со мною почти не говорила, всё шляпки свои делала, а отца я, считай, и не видала: на японской войне сгинул. Я даже гимназию не закончила из-за замкнутости, такой вот мрак…

Да ты, Грицацуева, не стесняйся! Вот тебе ещё наливочки! Это ж не я пью, это душа твоя за преподобного Астафия молится! Ведь не может быть, чтобы ты ещё землю топтала! При бомбёжке тебя убило, а если и не убило, то всё равно ты уже там: не живут такие как ты за восемьдесят… А что, если он в концлагере был, а потом, как наши пришли, в Союз не вернулся? Я вот тоже не вернулась, потому как насмотрелась в Биробиджане, как людей прямо с работы забирали ни за рупь, ни за понюх табаку. Наши в Берлин вошли, старикашка мой уговорил меня драпать - я и подпоясалась. Жили мы с полгода в Англии, в Дувре: он школу сторожил, а я полы мыла. Потом кто-то его на улице опознал, из тех, кого он ещё до войны расстреливал и недострелил. Так мы пароходом в Аргентину-то и отчалили. Здесь он пенсию себе выхлопотал как боец Вермахта, а мне - как пострадавшей от фашизма… Только я эту пенсию не скоро ещё получила, а в шестидесятом, когда возраст вышел.

А давай-ка лучше, Грицацуева, думать, что он вообще не воевал! Или воевал, но мало и неопасно, а потом вернулся в Биробиджан, а лучше - в Москву. Дождался пенсии и эмигрировал, уверовав в Бога? Я вот уверовала сегодня утром, когда его в скиту увидала. Если жизнь столкнула нас трижды, значит, там , наверху, это кому-то нужно, да? Вот через месяц я снова к нему поеду и признаюсь во всём, честное слово, признаюсь! И, как знать, может, на этот раз Богу будет угодно, чтобы мы обнялись и никогда больше не расставались? А я раньше о Боге и думать не думала. После того, как немца моего всё-таки выследили и по голове стукнули, я порт пошла мести, а какой Бог у безъязыкой портовой дворничихи? Моряки мне: «Ола, синьора!» - а я только хмыкаю. Волосы у меня отрасли чёрные с проседью, задница раздалась, лицо потемнело, в ушах кольца - чем не аргентинка? И работала я там четверть века без малого: до пенсии четырнадцать лет и потом ещё десять. А теперь вот доживаю в ничьей каморке: не сносят, не гонят… Зимы у нас, считай, нет, так что топить незачем. Одежды у меня вон сколько: и платья, и шляпки, и боа разные - всё винтаж. Старьё по-вашему. Добрые люди пропасть не дают. А вот на смерть я себе всё новое припасла, и чулки ажурные, и панталоны! Всё воображала, как Эрнестуля меня на том свете поджидает, а сегодня появилась ещё одна мечта у меня: пусть я умру, и святой старец будет читать надо мной, над такою нарядной…

Нет, дудки! Старец сказал - я в Москву поеду! Стало быть, поеду. И чтобы с почестями! Слушай, а что, если он всегда был монахом? В миру? Монастыри позакрывали, а монахи остались? И не за стулом он приходил, а за мужем моим, чтоб в шпионы завербовать? И, может, завербовал? И стулья, которые он у нас забрал, на самом деле были вовсе не стулья, а тайные знаки для посвящённых? И Эрнеста Павловича посадили не за анекдот вовсе, а за связь с антисоветской организацией?

А если он был чекистом и за нами следил, а в стульях был спрятан шрифт для нелегальной газеты, вроде как ленинской «Искры» наоборот? А когда Эрнестуля перестал быть нужным, он его сдал, а потом прикинулся биробиджанским управдомом, чтобы меня спасти? Или погубить? А если б тогда, в тридцать восьмом, я послушалась мужа, думаешь, не было бы в моей жизни аргентинской трущобы с пыльным куском серого хлеба на шатком столе, и, кушая сдобную московскую булку, я бы наконец залучила любимого в Варсонофьевский переулок и спасла от бездомных скитаний и чужедальнего старчества? А как знать, может, ещё и спасу - поди несладко ему в джунглях-то?

Вот, Грицацуева, и усидели мы с тобою бутылку-то. Утром я её сдам да пивом опохмелюсь. Вот и солнце уже зашло, и ситечка твоего на столе не видать, а электричества в этом доме уж три года как нет. И не надо нам с тобой электричества, ты только не уходи, посидим в темноте, повспоминаем о главном. Он, поди, сейчас о всех о нас молится? Говоришь, не молится, а деньги считает? Да я тоже так думаю, только что в этом плохого? Может, он на храм собирает, или на приют для русских старух? Да, он построит приют, и я буду танцевать шимми в художественной самодеятельности! Грицацуева, ты просто не знаешь, как я танцую шимми! Он приедет посмотреть наш концерт, а после, не смущаясь незримым твоим присутствием, я возьму его за руку, и мы направимся ко мне в комнату, где будем пить чай и смеяться над временем, которое властно над чем угодно, но только не над тем давним московским солнечным днём, когда родилась единственная и неповторимая, нестареющая и бессмертная, невысказанная, немая моя любовь.

рассказы

Next post
Up