Продолжение.
Начало см.:
http://naiwen.livejournal.com/1399059.htmlhttp://naiwen.livejournal.com/1399521.html …Чемоданович все-таки приходит и говорит совсем не то, что от него ожидали. А именно:
- Господа, тут господин комендант просил, чтобы молодым супругам Ивашевым освободить отдельный каземат. Для этого нужно, чтобы кто-то из холостяков потеснился и согласился принять к себе одного лишнего. Вы тут подумайте…
А что думать?
- Эжен, пойдешь к нам жить? Как раз тебя нам тут не хватало.
- С радостью пойду!
Теперь Эжен у нас на законных правах. А наша камера на законных основаниях называется княжеской.
В камере после отбоя снова продолжаем разговор о стихах, Эжен рассказывает о том, как во время следствия они сумели наладить контакт с Рылеевым с помощью караульных и вместо того, чтобы договариваться об общих показаниях, вместо этого - писали друг другу стихи… и вот эти, последние стихи Рылеева - он теперь хранит, как зеницу ока. Я очень хорошо понимаю, когда он говорит про стихи друга. У меня ведь тоже стихи Адама всегда при себе. Никогда больше не встретиться - это почти то же, что быть мертвым. Зато за Рылеева уже можно не бояться. Не бояться того, что он напишет верноподданные стихи… такие… как в той книжке. Может быть, в этом его особенное везение?
- А знаешь, Эжен, я ведь заочно знаком с Рылеевым. Когда Адама… когда друзей выслали из Литвы и они оказались сначала в Петербурге - растерянные литовские юноши, дезориентированные, подавленные величием незнакомой столицы империи, ошеломленные обрушившейся на них несправедливостью, плохо знающие поначалу русский язык - один из первых, с кем они встретились, кто пришел им на помощь, был именно Рылеев. Рылеев их приласкал, обогрел, рекомендовал, ввел в литературные круги… В те, первые годы - они еще писали письма и рассказывали о новых встречах… Так что и я до некоторой степени должен Рылееву - только теперь уже не расплатиться…
И я рассказываю Эжену про Франца Малевского, который вместе с Адамом был выслан из Литвы. Отец Франца, бывший ректор университета, подавленный всем случившемся в Вильне, настаивал на том, что сын обязан приспособиться. Делать карьеру. Стать настоящим верноподданным слугой и патриотом империи. Потому что другого выхода нет, а больших денег в семье тоже нет, а жить - надо. «Смирись, сын мой, - так писал отец Францу, - у тебя больше нет другой родины». И Франц послушал отца или голоса собственного сердца - кто знает? Он приспособился. Удачно устроился на службу в Министерство юстиции и делает, как говорят, прекрасную карьеру. Лоялен, успешен, осторожен. Его вольнодумное прошлое уже почти не тяготеет над ним. Что же, у каждого есть право на свой собственный выбор - так, Эжен?
Эжен читает:
…И плоть и кровь преграды вам поставит,
Вас будут гнать и предавать,
Осмеивать и дерзостно бесславить,
Торжественно вас будут убивать,
Но тщетный страх не должен вас тревожить.
И страшны ль те, кто властен жизнь отнять
И этим зла вам причинить не может…
…И в этот момент кто-то из товарищей заходит, чтобы предупредить о возможном обыске. Это пан Воронин, ревизор из Петербурга, все пытается найти у нас что-нибудь неположенное. Говорят, уже был обыск в лазарете, а тем временем запрещенный херес успел благополучно перекочевать к священнику, отцу Капитону. Который немедленно употребил ценный продукт по назначению.
Что делает Эжен, услышав об обыске? Что он делает, безумный негодяй? Он рвет стихи. Они не должны попасть в руки Воронина - но как можно взять и порвать самого себя?
- Отдайте же… Отдай мне, Эжен. Я сохраню.
- Нет, ни за что, не могу, а вдруг у вас найдут, а вдруг вы из-за меня пострадаете - и все прочие благоглупости, которые может произнести только Эжен. Несколько минут препираемся, но я настаиваю, и разорванные обрывки стихов Рылеева оказываются у меня в кармане. Эжен смотрит с тревогой и благодарностью.
А обыск тем времен проходит стороной. Стихи остаются у меня. Перед сном прячу их как можно глубже.
…Утро начинается с визита господина коменданта. Как обычно, он пришел спросить, нет ли у нас жалоб… но не только ради этого он пришел. По его растерянному лицу, по тому, что он старается не смотреть в глаза - очень хорошо видно, что вчерашние газетные новости ему тоже уже хорошо известны. Я знаю, что я должен сказать:
- Господин комендант, - сегодня голос уже не дрожит. - Позвольте лично от души поздравить вас со славной победой русского оружия…
Отшатывается. Удар попал по назначению. Для господина Лепарского у меня нет и не будет слов милосердия. Через секунду, однако, берет себя в руки, обращается ко всем, сухо:
- Извольте, господа, явиться все на молебен, посвященный победе российских войск…
Опять не выдерживаю:
- Дозволено ли инославным не присутствовать на молебне? (я не должен был этого спрашивать, так как знаю ответ).
- Нет. Все обязаны присутствовать. Пожалуйте вниз, господа.
…Рядом со мной пани Юшневская демонстративно накидывает на голову черный платок - превратим молебен в панихиду. Я так не могу. Я сам столько раз убеждал товарищей, что яркие цвета радуют глаз и потому в наших условиях нужно радоваться хотя бы малому, поэтому так и иду на молебен-панихиду, рассыпавшись на мириады узоров и цветов: яркий жилет, яркий платок, яркая рубашка. Это все, что у меня есть. Уже в церкви позади меня Артамон сочувственно шепчет - мол, если совсем невмоготу будет, падай в обморок, я тебя отсюда вытащу. Ну нет, обмороков - не дождетесь. Демонстративно прохожу в первый ряд - и стою, руки по швам, пытаюсь взглядом поймать взгляд Лепарского. Тот отворачивается. Рядом в первом ряду встали супруги Юшневские - слышно, как пан Юшневский пытается успокоить чересчур активную землячку. Двое католиков в первом ряду на православном молебне - это, конечно, интересная сцена. Стиснуть зубы.
…Выдержать. Сзади слышен плач новорожденной Сашеньки Трубецкой - слава Богу, ребенок здоров, это жизнь, она берет свое везде, и надо же, как вовремя младенец плачет - словно заглушая наиболее победные фанфары…
А тем временем отец Капитон говорит… да, говорит, кажется, совершенно не те слова, которые положено говорить в таких торжественных случаях. Еще когда обсуждали распределение Артельных денег, ко мне подходили и спрашивали, не против ли я выделять из Артельных сумм на содержание священника - мол, надо же и инославных спросить? Я тогда же ответил, что не против - все равно нужен священник в каземате - а он, кажется, хороший человек, отец Капитон, а что любит херес сверх всякой меры - так это еще не самая худшая любовь, которая приключается в жизни.
Невольно прислушиваюсь к словам батюшки, его негромкому голосу, его простой, малограмотной речи:
- Ну про победу русского оружия пусть лучше вам господин комендант расскажет, а я-то человек вовсе невоенный… Я вам лучше расскажу про то, что нынче наступает Рождество и с каким сердцем мы его должны встретить. Однажды Бог взял семена и посадил райский сад, а потом сотворил человека, чтобы тот возделывал землю и по всей земле тогда был рай. Но человек нарушил заповедь Божью, скушал плод, и вот здеся и началося, люди стали друг друга ненавидеть и начались всякие войны. Но Бог еще сказал, что от жены родится Спаситель. И вот Спаситель родился, мы сегодня это вспоминаем. Пока еще на нашей земле мира нет, войны вот все идут и идут... ну мы сегодня молились...ну вы поняли… Но когда-нибудь все же это семечко прорастет, которое Бог посадил, когда родился Спаситель, и уж когда прорастет и это все случится и настанет мир, не будет ни ссор, ни войн, и на всей земле будет рай…
… А про Рождество-то ведь и вовсе забыл. И так доходит прямо до сердца этот простодушный голос отца Капитона, что кажется уже невозможным просто так повернуться и уйти - в ненависти, в опустошении, с ожесточенным сердцем. Потому что есть вещи выше, есть то, что вечное и неизменное - Рождество вот…
- Отец Капитон, можно вас на одну минуточку?
Кажется, он не вполне понял, нужно еще раз попытаться вспомнить русские слова. Вот так, да. Пока собираюсь с мыслями - подходят Юшневские, тоже просят священника - они собираются заказать ту самую панихиду…
- Отец Капитон, я католик, но вы не отвергнете мою просьбу. Я должен просить у вас прощения за то, что пришел на молебен с нечистым сердцем. Нас заставили, принудили - но вы сумели найти такие слова, которые дошли до каждого сердца, которые растопили весь лед и обиду… с Рождеством и храни вас Господь…
… и слезы катятся, уже не скрываясь - но это уже совсем другие слезы, от облегчения…
… На выходе из церкви встречаю пани Муравьеву и решаюсь впервые обратиться к ней с просьбой - как бы она похлопотала за меня, чтобы мне разрешили не уезжать из Петровского на поселение? Потому что срок уже вот-вот выйдет, а мысль о том, чтобы уехать одному в неизвестность - она как-то в этом состоянии, в хрупком балансе между ненавистью и просветлением - особенно невыносима. Надо было бы попросить Юшневскую - но ее почему-то нет поблизости, а Муравьева - ангел и конечно же не откажет в помощи, и к тому же прошел слух, что Александру Муравьеву, возможно, разрешат остаться в тюрьме вместе с братом.
А вскоре после этого приходят известия о том, что пани Муравьева тяжело захворала и слегла - и говорят, что пан Вольф от нее не выходит и уже пригласили священника. Плохо. Очень плохо.
…Опять обыск. Кажется, пришли к Юшневским. Вероятно, и до меня дойдет очередь - в самом деле, кто здесь самая подозрительная личность, если не поляк? И действительно, вот уже черный цилиндр пана Воронина на пороге - и как не стукнется этим украшением о низкую притолоку. А накануне был разговор с князем Трубецким - верно ли болтают, пан Трубецкой, что пан Воронин - ваш старый приятель?
- Да, все верно. И даже в Союзе Благоденствия вместе были. А теперь - вот так… карьеру сделал.
- И как же он теперь… с вами обращается?
- Ну вот так как-то… помочь мне хочет.
И кому же тут, спрашивается, на этом месте лучше? А если бы вдруг вот так, например, Франц Малевский - и с ревизией… и помочь захотел. Нет, и об этом лучше не думать.
- Господин Рукевич, покажите, что у вас в карманах.
Старательно выворачиваю один карман, потом другой. Он, наверное, не слишком-то и усердный, пан Воронин. Два месяца все ищет, ищет - так до сих пор ничего и не нашел. Все-таки человек не где-нибудь, а в Союзе Благоденствия был - должен был научиться если не порядочности, то хотя бы деликатному обращению. Нужно же ему помочь, наконец - а то так и будет мозолить всем глаза своим цилиндром еще полгода.
- Это вот сказки, пан Воронин. Просто польские сказки, я с их помощью товарищей языку обучаю. Видите, тут даже написано: «Читал Лепарский». Ой, вам непонятно, наверное? Ну вы спросите господина коменданта, он вам переведет (если еще не забыл родной язык, конечно).
- А вот это что за листок? (рассматривает гимн Фелиньского - тот самый, который накануне читали и пели)
- Ой, что же это… дайте-ка посмотреть поближе… ааа, пан Воронин, это просто польские стихи такие. Вы ничего плохого не подумайте: они совершенно разрешенные, опубликованы во время приезда покойного еще императора Александра I при его приезде в Варшаву по поводу торжественного дарования Конституции Царству Польскому. И вот это, понимаете ли, как раз выражение верноподданических чувств и восторга…
(И ведь чистую правду говорю, между прочим. Так оно все и было. Устали от бесконечных войн, приняли, поверили, какое-то время искренне надеялись на то, что новая власть пришла с лучшими намерениями… Кто же знал пятнадцать лет назад, что оно вот так все обернется - и со стихами, и с Конституцией, и с покойным императором?..)
- Ну хорошо. А почему Лепарским не подписано?
- А это, знаете ли, наверное листочек одинокий, маленький, случайно между другими затесался - вот и забыли подписать…
- Все-таки это непорядок - нужно показать господину коменданту.
(окончание следует)