На большой кровати лежал тигр, уткнувшись мордой в прутья спинки, как в клетке. Тигр изредка морщил кожу на спине и рычал хрипло, глухо и коротко. Комната была просторна и роскошна - со статуэтками, с зеркалами, с копрами и мраморным камином. Но прозрачный холод январского дня вливался в комнату сквозь огромные стекла, на паровой грелке под окнами лежал иней, и каждая металлическая и мраморная вещь была враждебна человеку. Она впитывала в себя этот холод и хранила его в себе, и стылый воздух комнаты был еще более жесток и безнадежен от присутствия этих предметов, созданных для тепла и уюта. Все вещи были враждебны человеку: даже кресла, ковры и вышитые шелком подушки, по природе своей мягкие и теплые, были насквозь пропитаны холодом и казались твердыми. Фаянсовый голубой умывальник в ногах кровати затянулся тонкой пленкой льда, как осенний пруд в утреннем заморозке. Термометр у камина на стене показывал два градуса ниже нуля.
Телефон зазвонил резко и долго. Тигр на кровати коротко и зло всхрапнул, выгнул спину и закинул к морде задние лапы, показав их зеленое суконное нутро. Из-за лап тигра высунулась голова с растрепанным пробором и оглянулась вокруг. Теплый воздух, накопленный под одеялом, быстро убегал в ясный холод комнаты, и Юрий Ливитин нырнул обратно, потом вытянул руку и, ухватив тигра за заднюю лапу, вновь натянул его на голову.
Наверное, давно пора вставать, и звонили, очевидно, из школы рулевых и сигнальщиков, где Ливитин служит ротным командиром и куда он не мог пойти вот уже третий день. В конце концов пойти придется, тогда будет нудный разговор с бывшим кавторангом Глинским и неприятный - с новым комиссаром. Товарищ Вайлис совсем не похож на комиссара. Комиссары громкоголосы, решительны и раздражают Ливитина явным подозрением по отношению к бывшим офицерам. Вайлис - маленький, тихий, утрированно вежлив, спокоен, благорасположен. Даже дружествен ко всем, и к кавторангу Глинскому в частности. Но черт его знает, что прячется в его голубых глазах! Рот его всегда замкнут какой-то иронической складкой и если раскрывается, то для негромкой короткой фразы, построенной всегда как-то по-книжному, будто перевод с немецкого. Впрочем, он в самом деле не то латыш, не то эстонец и вдобавок всю войну проторчал в немецком плену. А Глинский начнет скулежно и тягостно добиваться: почему «товарищ Ливитин» не является на службу, когда каждый честный советский гражданин, а военный моряк тем более, должен быть всегда на посту в это тяжелое для нашей дорогой революции время... Товарищ Глинский, бывший капитан второго ранга и ротный командир Морского его императорского высочества наследника цесаревича корпуса, до чего же вы обожаете пролетариат! Сукин сын и кавалер, ныряет под комиссаров!..
А что ответишь? В школу Юрий ходит, собственно, только потому, что это единственное в Петрограде место, где кормят горячим обедом. Какая к черту может быть служба, если человек спит под двумя одеялами и одним тигром и вынужден испражняться в своей комнате, подстилая на паркет плотные листы «Столицы и усадьбы», чтобы выбросить потом это в форточку на улицу! Комплект «Столицы и усадьбы» лежит на шифоньерке черного дерева рядом с роялем, оставленный бывшими хозяевами барской квартиры, и Ливитину доставляет особое удовольствие пользовать «Журнал красивой жизни» для столь отвратительной службы. В журнале превосходные фотографии имений, гостиных, балов, свадеб и любимых собачек. Фотографии наводят на философские мысли. Был блеск, красота, легкая, бездумная жизнь, и сидел бы теперь Юрий в этой же комнате и гладил небрежно этих собачек, и жизнь была бы искристой, как шампанское. Шли бы в положенное время положенные чины, флот блистал бы медью и краской, не надо было бы ломать голову над непонятными вопросами, и белье бы пахло тонким запахом душистых саше.
Юрий втянул затхлый, теплый воздух, належанный давно не стиранными простынями, и вдруг выругался громко, напористо, но весело - в гробину, в бабушку русской революции, в столицу и в усадьбу. Потом он скомандовал сам себе:
- Делай... ать!
И вылетел из-под одеяла: есть хочется. Удивительно: вчера ел - и опять хочется.
Стылое солнце играет на бесполезной роскоши каминных часов, и их золотые стрелки показывают половину одиннадцатого. К обеду поспеть еще можно. Почему не приходил на службу? Ел, товарищ комиссар! Жрал, харчился, лопал, шамал!! Павке Канину привез отряд белую муку, подсолнечное масло, яйца, сахар. Три дня ели блины - как уйдешь от чужих блинов? Уйдешь - другие съедят. Да и какой смысл идти через весь город есть селедочный суп, когда белые блины туго набивают брюхо, дрова, выменянные на яйца, трещат в буржуйке и чай горяч, сладок и сытен?
Вода в умывальном тазу звенит льдинками и холодна до визгу, а серое мыло никак не хочет мылиться. Графиня Юмильи де Шевельи, наверное, каждое утро мылась теплой водой - два крана: «горячая» и «холодная». Горячая вода, товарищи! А вы знаете, товарищ Вайлис, что женщины моются теперь раз в месяц? Это же отвратительно и убивает всякий вкус к романам. Если вы желаете строить социализм, товарищ Вайлис, то накормите сперва тех, кто в конце концов ничего не имеет против вашего социализма и кто с удовольствием подстилает для надобности «Столицу и усадьбу». «Красивая жизнь» кончена, и, вероятно, всерьез, как бы там ни колготились дорогие союзники и одинокие белогвардейцы, и нечего о ней разговаривать. Человеческий экскремент, ляпнувший на портрет графини Инны Сергеевны Юмильи де Шевельи (недавняя свадьба), на которой сам Юрий мог бы жениться,- разве это не символ? Это символ, товарищ Вайлис! Умейте же понимать символы и кормите людей, которые могут быть вам нужны! Я хотел жрать - и жрал три дня. Стройте пока ваш пролетарский рай без меня. Поем - вернусь. Вот.
На улице, безусловно, теплее, чем в комнате, по крайней мере нет запаха стоялого холода. Улицы бесшумны, и на снегу редкие колеи. На углу Морской и Невской - огромный штабель дров, костер и сторож с винтовкой. Ливитин весело помахал ему рукой в продырявленной перчатке. Старик знакомый, уже не раз ночью отпускал он Юрию салазки дров за коробку «Зефира № 400». Школа рулевых и сигнальщиков далеко, трамваи не ходят, и Юрий пошел по мостовой, бодро напевая марш. Не надо никогда терять хорошего настроения. Все ерунда, кроме собственного спокойствия. Ах, какие блины были у Павки и как быстро слопали пуд муки!
Глинский всегда ходил с портфелем: портфель набит плотно, и желтая кожа его потерта. Он вошел в свой кабинет начальника школы и с удовольствием почуял тепло: казенная печь была накалена на совесть. Пальто у Глинского - черного добротного офицерского драпа, а штаны - синие, реденького сукна последней выдачи. Лицо красное, полное, глазки маленькие и готовые к услугам. Он снял с плеч пустую обезьянку и аккуратно сунул ее в стол: что-нибудь да будут выдавать - паек, слава богу!
На столе лежали списки учеников рулевых, подлежащих списанию на корабли; флот не имеет специалистов и требует их досрочно, пусть наполовину выученных. Глинский склонился над списком: надо воспользоваться случаем и списать самых неуспевающих. Тогда к экзамену, который будет через три месяца, останутся самые лучшие, а по экзамену будут судить о школе и о ее начальнике. Он вычеркнул пять фамилий и задумался: кто там есть похуже? В раздумье сунул руку в портфель. Там домашние бутерброды: белый хлеб, масло, сыр,- в порту у Глинского знакомства. У него везде знакомства. Надкусанный бутерброд лег рядом со списком.
Дверь открылась. Без стука, как всегда, вошел комиссар с постоянной своей трубкой во рту. Глинский встал и заулыбался. Бутерброд прикрыть не удалось.
- Здравствуйте, товарищ Вайлис! Как всегда, раненько. А я вот смотрю, кого из наших мальчуганов отдать?.. Каждого жалко.
Вайлис уставился на списки и на бутерброд: взгляд его, как обычно, ироничен и спокоен. Черт его знает, что за человек, хоть бы выругался или за наган схватился когда-нибудь. Он уже около двух недель в школе, но Глинский никак не может разгадать его поведения. Молчит и ни во что не вмешивается. Глинский засуетился и полез в портфель.
- Покушайте, товарищ комиссар. Жена, знаете, балует. Им в больнице выдают лазаретный паек, а она, знаете, мне... жалеет все-таки, она же видит, что я все силы отдаю нашей любимой школе...
- Вы имеете право сами кушать ваш сыр. У вас очень заботливая жена. Я не буду. Спасибо.
Вайлис всегда говорит с точками на конце фраз и всегда утвердительно. Он не спрашивает, а фиксирует, попыхивая трубкой.
- Скушайте, товарищ Вайлис. Вам необходимо беречь силы, вы еще очень нужны нашей дорогой республике... Масло лучшее, сливочное...
- Наша дорогая республика как-нибудь проживет после моей смерти. Но я еще не умираю с голода. Кроме того, я не машина, которую надо подмазывать маслом. Это хорошо, что вы исправляете списки. Не забудьте прислать мне потом подписать.
Глинский побагровел, пугаясь намека: что он хотел сказать - «подмазывать»? И эти списки... Вайлис с самого прихода повел очень странную линию. Прежний комиссар требовал предварительно обсудить с ним каждое распоряжение, и это было понятно и удобно. Глинский чувствовал себя при нем исполнительным адъютантом, а при всякой ошибке, за которую потом приходил сверху нагоняй, комиссар чесал затылок и добродушно говорил: «Провалили мы с вами, Николай Иванович!» Мы с вами... Что может быть спокойнее в это смутное время? Вайлис же решительно ни о чем не просил и ничего не подсказывал. Он только подписывал бумаги, держа их у себя по часу, но возвращая без поправок. Школой пришлось управлять самому, а это, кроме того, что было хлопотно, было и опасно. В спорах с прежним комиссаром всегда можно было учуять, куда подул ветер, и сообразно с этим или сворачивать занятия и мыть школу с утра до вечера, или придумать субботник в пользу охрмламлада, или, наоборот, увеличить число учебных часов и пугать нерадивых преподавателей комиссарским кнутом. От этого за Глинским окрепла слава прекрасного начальника и преданного специалиста.
В выжидательном молчании Вайлиса, как в тумане, не было никаких ориентиров; все спасительные вехи и маяки были скрыты, и плыть приходилось по собственному компасу. А компас этот вот уже три года, как потерял направляющую силу. Куда плыть - к революции или контрреволюции,- было неизвестно. Лучше всего было застопорить машины и ждать. А ждать не хотели. Его заставляли решать, учить и вести школу.
Вайлис вышел, оставив облако махорочного дыма. Глинский доел бутерброд без всякого вкуса и опять наклонился над списками. Нет, писать фамилии самому опасно. Можно сделать иначе, вот так: «Начальнику учебной части - взамен вычеркнутых отобрать наиболее подходящих»,- а каких подходящих, это уже на словах. Слова тают, чернила остаются и берегут почерк человека, их написавшего.
Гибкая формула так понравилась Глинскому, что второй бутерброд, засунутый в рот во время чтения следующей бумаги, он прожевал со вкусом, хотя бумага была кляузная: командир второй роты Ливитин пропал, он не являлся третьи сутки, не ставя в известность о причине. Такие «отлучки» кончались порой плохо. Так было месяца три назад, когда заболел прежний начальник строевой части, бывший старший лейтенант Штромберг. Тот, правда, прислал рапорт о болезни, но когда на пятый день к нему послали хлеба и сельдей, оказалось, что он в них уже не нуждался. Он уже третий день обедал в «Фении» в Гельсингфорсе, а теперь командует дивизионом катеров молодого финского флота, если, впрочем, верить Марии Эдуардовне, а у нее сын в Ревеле, остался еще при бегстве. Может быть, и Ливитин уже где-нибудь в Териоках? Здесь требовалось проявить политическое чутье и отвести от себя всякие подозрения в содействии бегству. Глинский написал наискось твердую резолюцию и позвонил рассыльного...