Конкурсный текст: Сны белошвейки (начало)

Mar 10, 2016 09:10

Автор: somesin

Цалька вздрогнула и отдернула руку от полотна, стиснув подушечки пальцев щепотью. Близоруко сощурившись, посмотрела на шитье: не капнуло ли кровью, не замарало ли. Кровь отчистить не так-то просто, ну да и боженьки с ней, Цальку матушка не белоручкой какой вырастила, а путной швеей. Кисточки да скляночки с порошочками всегда рядышком стоят, мерцают в сумрачном свечении лампад, поблескивают в дневном свете; протяни руку да и начинай смешивать… Вот только времени на чистку уходит ой как много, а минуты лишней у нее и не было - один заказ подпирал другой да поторапливал.

Цалька пососала проколотый палец, щурясь в подслеповатое окошко, затянутое стареньким линялым тюлем. Окно напоминало неброскую простецкую картиночку вроде тех, что пытаются всучить на Собольем рынке: каменная лавка с высокой спинкой, за ней добротный забор, потом краснокирпичная стена с тремя рядами окон и полусколовшейся уже защитной резьбой, немножко неба, уколотого шпилем храма, ну и деревья еще справа и слева ограничивают пространство, это пожилая дородная липа и расчехранный после случайного колдовского заряда тополь, в кроне которого все время идет бурная, насыщенная и неразличимая глазом жизнь.
Вот и нынешние серые предрассветные сумерки запутались в хищных и цепких ветвях и медлили вливаться во двор, оставив на сучьях сывороточно-белые клочья тумана.
Утро, подумала Цалька, куда же девалась ночь?
Вздрогнув, она попыталась встать и чуть не завалилась на пол, так, оказывается, окостенела за время кропотливой работы. Едва слышно пискнула - сведенное то ли от голода, то ли от подкравшейся простуды горло не позволило застонать как следует. И все же медленно, с хрустом выпрямилась, пережидая колкую россыпь мурашек.
Завозился в кроватке, закурлыкал Пен: наверное, замерз. Цалька лишь теперь заметила, что комната давно уже простыла, от давкого жара накормленной с вечера печурки не осталось и следа. Синеватая лампа в пять ундин, доставшаяся от матушки, щадила не только глаза - и чувство времени, обманутое теплым, ровным и удобным светом, не возмущалось и не мешало шить, не покладая рук.
За лампу Цалька до сих пор была благодарна матушке. За лампу - да.
Матушка с первого дня Цалькиной жизни хорошо знала, что дочь удалась в нее и станет швеей. Если крепко повезет, то дорогой и мастеровитой белошвейкой, но даже если и нет - всяко работа швеи хлебна и почетна… Будучи прикованной привычкой и страхом неведомого почище цепей, матушка Цальки все же подозревала, что бывает судьба и поласковей, чем у обреченных сутки напролет сшивать из колдовских тканей бесценными нитями судеб броские и роскошные наряды для богатеев.
Потому, покряхтев и поднапрягши умишко, матушка выкупила Цальку от удела домовой швеи, выправив документы чин по чину и честь по чести. Пришла к дочке, светясь от неизъяснимого словами удовольствия и гордости, вручила в тоненькие мерцающие жилками ладошки новенький, с хрустящей кожаной обложкой эмансипэ, обняла, прижала к сердцу и даже запела, негромко, однако мелодично, какую-то вовсе уж давнишнюю деревенскую песню.
С непривычки Цалька позволила себя тискать, широко распахнутыми глазами глядя на странную книжицу в непонятных узорах, перевитых надписями и гербовыми тамгами. Вот сейчас, думала она, мама успокоится и объяснит, и я тоже так обрадуюсь, и день получится светлый, все равно как рождество.
И мама рассказала, что теперь дочка свободна полностью, может ехать в большой город и работать там по своему уму, открыть дело и преуспеть в жизни, стать состоятельной женщиной, а не то, что мамка евонная бестолковая. Рады ей будут каждый, потому как у Цальки уже сейчас семидесяти и семи нитяные узоры выходят, да и ткани сшиваются ровно и насупротив одна другой не тянут. А мамка тут останется, куды ж мамке уже.
Попробовала, конечно, Цалька швырнуть прочь эмансипэ и пасть матушке в ножки, чтобы не гнала от себя, не казнила, не бросала в пасть недоле лютой… Губы разбитые, да щека напухшая зажили, конечно. А простить матушку Цалька как-то и не собралась никогда.
В городе полоумной маленькой швее рады, разумеется, были - да все как-то не так. Для начала ее обнесли до нитки, забрав даже последний обрезок золотистой «удавки бесчестья», Цалька так и не поняла зачем. Может, спутали с чем-то, кто знает.
Попробовав ночевать на огромном гулком станционном плацу, швея проснулась еще до полуночи от острой вони, разившей от шершавой жесткой ладони, что закрывала ей нос и рот. Нечесаный бродяга сноровисто задрал ей юбки и через несколько болезненных, душащих минут сделал Цальку женщиной, правда, никак не улучшив ее состояния, а даже наоборот. Когда же она решила было, что вот теперь ее оставят в покое выплакивать боль, страх и отвращение, из темноты придвинулся второй бродяга, и мгновенно узкая, покрытая темным волосом лапа пришла на смену широченной ладони ее первого мужчины.
К полуночи все семеро угомонились, а Цалька тогда настолько измаялась, что уже и шевелиться не могла, так что даже грозить ей не то посовестились, не то поленились. Сказали только, что если пойдет к полицейским жаловаться, то они ее тоже все вместе попользуют в лучшем виде, пусть так и знает и не сумлевается.
Поутру Цалька протерла лицо и бедра чистеньким носовым платочком, достала не украденный, слава богу, набор иголок, выбрала ту, что с простой черной нитью «срасти плоть» да и сшила аккуратно, как умела - и темное от сажи пятно, и вонючие белесые пятна промеж собой.
Со станции она уходила тяжело, чувствуя, как болезненно стонет утроба, шагать приходилось враскорячку, держась за стену, так что просто чудо, что не напали на нее бдительные и мрачные флики и не поволокли в присутствие. Впрочем, все станционные флики заняты были с вопящей кучей человеческой плоти, которая, извиваясь и рыдая, пыталась расцепить приросшие к ногам ладони и приросшие к ладоням и один к другому причинные места. Цальке было не до диковинок города, сыта она уже была диковинками, тут бы не упасть и найти бы на другую ночь место поприличнее, а то ведь надолго с такими любвеобильными горожанами ее не хватит.
Ей тогда повезло: уже после полудня ее нашли. Вежливый человек в чистой одежде и пахнущий приторно-сладкой туалетной водой почтительно поздоровался, не пытаясь прикоснуться, и пригласил в кэб. Цалька к тому времени уже выбилась из сил, да и подозрительность ее сильно притупилась от боли и голода, так что она лишь заглянула внутрь экипажа, убедилась, что мужчина вроде бы один и влезла, решив положиться на судьбу.
Так она стала работать на Зингу Сапожника.
Даром, что прозывался Сапожником, Зингу был толковым человеком и даже отыскал утерянное эмансипэ, а может, просто устроил другое, когда ему понравилась сшитая найденышем вуаль из редкого маркандского войлока «не смотри-не бей». Цалька тогда обрадовалась книжке, но уходить не спешила, только помялась, глядя под ноги, на пышные ковры, к которым Зингу питал пристрастие, и призналась, что хотела бы и дальше шить, если можно.
Она не видела, сильно ли рассердился или огорчился неблагодарностью швеи Зингу. Просто дождалась разрешения, а потом тихонько села прямо на пол.
Вскоре у Цальки уже было собственное логово, и только спустя полгода она поняла, что просто скопировала мамин дом, мамину уютную берлогу, когда обустраивалась на новом месте. Добрый Зингу не жалел ни денег, ни времени, а поскольку сам-то не мог часто навещать Цальку, всегда присылал вежливых и заботливых юношей, никто из которых не подходил к ней, впрочем, ближе, чем на три шага.
Так что Цалька сумела свить гнездышко себе по душе - кроватка для ребеночка в заднем левом углу, у теплой стены, ее кровать за ширмой у правой стены, упираясь изножьем в добротную печку, а рабочий стол расположился прямо под окном. И стол, и обе кровати, и печка совсем не походили на простенькую утварь в доме матушки, да и славный багровый ковер с изумрудной нитью, пусть и полысевший да потершийся, все же берег ноги от холода зимних ночей, который стал еще горше, когда живот сделался явно виден.
Но жизни, хорошей, славной жизни все никак не получалось у нее, несмотря на уютность получившейся квартирки. Если бы она осталась с мамой, было бы кому, наверное, заботиться о Цальке. Вовремя заварить чай из мареники и листьев непоротника, чтобы не слабели глаза и не баловались усталые пальцы. Вовремя стряпать, не забывая про умбирь, охрицу и несмяту, позволяющие находить гармонию тканей, вышивок и узорных швов. Вовремя убирать пыль, вечного врага, что приглушала силу работы, а если проникала внутрь шитья, то могла исказить суть вышивки.
Для матушки этим занималась специальная женщина, а больше того - сама же Цалька. Просить у Зингу еще и прислугу, однако, она не стала, понимая, что запросто может оказаться на станции, коротая ночи под спевшимися компаниями спившихся мужланов. Поначалу у нее получалось управляться самой - заказов было не так уж и много, все достаточно простые: быстрая ложь, беглая тень, пыль в глаза, твердая рука да орлиный взор. Потом стали приходить за вышивками на боевых плащах и стеганых джеках, и требовалось вкалывать по нескольку дней кряду. Позже - позже ей приходилось шить иной раз день-деньской, хотя худо-бедно поддерживать порядок в логове удавалось.
А потом у Цальки появился еще и Пен, Зингу поначалу обрадовался новорожденному, однако узнав, что появился мальчик, мгновенно успокоился, даже охладел, одарил теплой одежкой и хорошим одеялом, и отбыл куда-то в особняк, в котором, вопреки прозвищу, обитал как полноправный хозяин. Что тут скажешь, слезы быстро высохли, а есть было надо - и к тому же не одной ей.
Пен удался слабеньким, хилым, как котенок, ему постоянно нужны были молоко и тепло, а тощей, будто замордованная кошка, Цальке ни кормить, ни согревать мальца было нечем. Приходилось надрываться, работать и по ночам, лишь бы оплатить кормилицу и топливо для печки.
Ничего, говорила она обычно, глядя в окошко, ничего, Пенс, мы перебедуем зиму, а там…
Вот и теперь сказала то же, глядя, как малыш старательно тянет молоко из бутылочки с гуттаперчевой соской. Пен глядел большими серыми глазами и, казалось, понимал в жизни куда как больше ее. По крайней мере, не надеялся на лучшую судьбу когда-то, трескал, что давали, обстоятельно и до донышка, держа обеими крошечными ладошками. И продолжал плакать, хоть и молча. Цалька вынула его из колыбельки и поднесла к столу, на котором красовалось, сверкая кармином и вайдой, платье. Даже с нескольких шагов чувствовалась пропитавшая одежду сила, уверенная, знойная, манкая. Однажды и она сама сможет красоваться в такой - надо только, чтобы Сапожник оценил ее умение, ее мастерство, чтобы не смог без нее обходиться… не смог без нее жить. Цалька встряхнулась, отвела взгляд и заметила, что сынишка не мигая уставился на едва законченную работу.
- Нравится? - спросила, шмыгнув носом и отмахнувшись от очередного выпавшего волоска. - Я и тебе, солнышко, сошью, обязательно сошью… только погоди немножко.
Совсем чуть-чуть. Может быть, все случится уже сегодня? Ее заберут из логова и почтительно назовут госпожой Цалией, а? Ведь это замечательное платье, отличная работа, оно так и кипит заключенной силой…
- Завтракаете? - спросили у нее за спиной. - Как дела?
Цалька обернулась к гостю, покраснев, ровно маков цвет. В последнее время замечала за собой странную жажду видеть юношей, приходивших от Зингу. Непонятную тягу, томление, от которого хотелось взять и сшить что-нибудь алое и золотистое… у меня же есть уже сын, я уже женщина, сколько еще можно, укоряла она себя глубокой ночью. Примирялась, наспех съедая что-нибудь сладкое, но еда будто проваливалась мимо живота, а потом, когда появлялись люди заказчика и покровителя…
- Все готово, - сказала Цалька, твердо глядя в острое, скуластое, такое нужное лицо. - Осталось только почистить…
Она попыталась отодвинуться, ступила назад и вдруг запнулась, чуть не уронив Пена, в спину хлестнуло запоздалым морозцем: растяпа, растяпа!.. Юноша смотрел на нее, мгновенно оказавшись рядом. Смотрел, медленно, слишком медленно опуская руку, поднятую не то для удара, не то чтобы поддержать.
- Устала, - сказал уверенно, с гортанным акцентом. - Конечно же, устала. Понимаю. Думаю, у хозяина найдется кому почистить одежду. Сейчас отвезем заказ, а там отдохнешь.
Цалька помотала головой: нельзя, чудной, так не делается, мало ли что успело угодить на платье, не доведи господи, сработает не так, как следует! Узор, заказанный Зингу, был и вправду сложен: без тени сомнения указать, что женщина, надевшая его, лучше всех и желанней каждой другой, а мужчине оной дамы принадлежат главенство и власть, и великая сила, требующая повиновения от прочих. За такой узор, будь он исполнен в полную силу, Цальке было бы несдобровать - только на принцессах или княжнах впору были бы эти флеры, уж никак не на супруге сапожника, даже если Сапожника Зингу. Вот только где были все принцессы и все королевишны, когда она оказалась под немытой сворой на станции? И где они были потом?
Человек Зингу сноровисто упаковывал платье, не обращая внимания на тягостные раздумья швеи. Розовое сияние рассвета запуталось в коротко остриженной шевелюре, наложило особенно притягательный румянец на высокие скулы.
Цалька вздрогнула, почувствовав спазм где-то в низу живота. Испуганно уложила она Пена и старательно укутала, кусая губы. Нельзя болеть, сдерживая слезы, умоляла собственное бестолковое тело, нельзя болеть!
Рванулась было к платью, потом к печи, чтобы хоть прогладить перед доставкой, но сверток уже был упакован и парень слегка насмешливо, но по-доброму глядел на копушу-мастерицу.
- Ах да, - смущенно сказала Цалька, - да, я… Я сейчас.
Она успела схватить с полки щетку и пыльцу честного цвета, а потом беззащитно и доверчиво вложила исколотые тоненькие пальчики в жесткую и мозолистую ладонь молодого человека, глядя только на полосатые штаны с небольшой вышивкой чуть пониже колен, почти не отличающейся по цвету от ткани. Заворожил меня, решила Цалька, постаралась ощутить досаду и не сумела: даже крохотная вышивка внятно говорила к ней, дыша меткостью, способностью обходиться без сна и умением переносить телесную боль, и только. Ботинки, шитые металлической нитью, менее всего походили на обувь франта. Цалька узнала несколько знакомых фигур, что красовались на сапогах гвардейцев, причем даже ей не было известно, что они значат: узоры на вычиненной коже сильно отличались от тех, что умели творить швеи.
Они спустились по ступенькам, каждая из которых отличалась и оттенком, и звуком, и, кажется, норовом. Цалька обычно любила первую и пятую, потому что скрипели они тонко, будто выздоравливающие после конца света цикады, вмещая многое, что потом хотелось и иногда получалось вышить - пусть даже совсем-совсем простыми, грубыми, узловатыми нитками, а то и джутовым шнуром. А третью терпеть не могла, причем взаимно - уже невесть сколько раз запиналась о горбатую, с неприлично топорщащимся обшарканным сучком, доску, разбивая коленку под противный, тоскливый взвизг.
Сейчас она перепорхнула третью ступеньку, а может, даже все сразу - заметить их было бы затруднительно, молодой человек двигался рядом, уверенно поддерживая под руку, а свободную держа прямо на рукояти. Готовый ко всему - не то что Цалька.
В карете она на несколько тягучих мгновений забыла, как люди дышат и счастливо менялась в цвете лица, тихо истаивая от непонятных желаний, чувствуя, как расплетается внутри тугой, засаленный колтун из тончайших нитей, никому не нужных, всем безразличных, но каждая из которых имела собственную задачу и какое-то свое место…
Юноша смотрел в сторону, бдительно глядя на улицу, а Цалька никак не могла понять смысла цветного и довольно шумного мелькания снаружи.
Зингу встретил ее в задних комнатах, в темном, сумрачном кабинете, увешанном узорчатыми коврами. На столе еще лежал металлический шприц: как многие злоупотреблявшие колдовскими вещами простецы, Сапожник давным-давно страдал от метаморфита и сам был весьма опасен для окружающих в моменты нередких приступов. Только когда на крючок к хитроумным продажным девицам попался аптекарь городского магистра, Зингу перестал бояться, что превратится в убийственное чудовище или же сдохнет внутри изломанной и извивающейся от немыслимой боли кучи плоти.
Не обращая внимания на шприц, Цалька задохнулась, глядя на ковры, на витиеватые арабески и сложные узоры из знаков, шитые металлическими нитями и проволокой из плавленого камня. Сила, дремлющая тут, не была дружественной крохотной глупой швее, да и вряд ли кому-то из людей, но ее благодетель считал нужным окружать себя этой мощью, как коконом…
- Славное платье, - сказал он спокойно, - ты хорошо справляешься, Цалия. Здорова ли ты?
Цалька судорожно кивнула, вздрагивая от нависшей грозной немоты ковров, подавляющих размахом и грандиозностью труда.
- Д-да, - выдавила она, - я здорова, благодарю… вас.
Зингу кивнул, продолжая смотреть не на нее, а на сложную вещь из ткани и нитей.
- Все готово? - спросил он у юноши, это был не тот, который привел Цальку, наверное, потому что кто-то же стоял позади нее с ладонью на рукояти палаша. Она беспомощно поглядела на молодого человека, почтительно склонившегося перед Сапожником: да, завтра все пройдет именно так, как надо, семьи подтвердили, - и вдруг ощутила смутный жар, почти такой же, как в ее логове, и испугалась того, что стояло рядом с ней и внутри нее, и совершенно забыла о том, что должна была почистить платье, ведь, кажется, капелька крови могла…
- Ступай домой, - сказал Зингу, словно очнувшись ото сна, - ступай, здесь холодно, ты вся дрожишь. Иди, растопи в печке, согрейся.
- Да, - покорно повесила голову Цалька, сама не своя сейчас, - согреться, там же Пенс.
Пен.
Пен.
Она ухватилась за воспоминание о Пене, Пенсе, о маленьком своем выплодке, несбывшемся наследнике, как за ветхую веревку, повешенную над трясиной, напряглась - и смогла вспомнить остальное: берлога, колыбель, печь.
- Да… Пен, - Зингу кивнул и сделал знак кому-то позади нее.
Цалька вышла в заднюю дверь дома Зингу, и даже села в экипаж. Мерно закачалась в такт движению, чувствуя, как вибрация подбирает ключик к ней, и закричала от страха, потому что обрывки, кончики нитей выпрастывались куда-то под обитую полотном и паутиной крышу кареты, сцепляясь с вовсе уж незаметными лоскутками и волоконцами, тянулись в окошки, прикасались к чернеющим ветвям деревьев, к тонущим в грязи булыжниках мостовой, к башмакам, и подолам, и капюшонам прохожих.
Она выпрыгнула вон, воя как дикий зверь, и умчалась в прозрачный до звона день, торопясь убежать, добежать, избежать жадных прикосновений мира - маленький, затравленный клубок, который все наматывал и наматывал на себя странную, грязную пряжу.
…Порог собственной берлоги Цалька перешагнула, помня себя еще нетвердо.
Был поздний вечер, в комнатке всего и свету было, что от фонаря на улице. Блеклый, усталый отсвет с трудом вламывался сквозь тюль, безошибочно и беспощадно рассыпаясь на небольшом заиндевелом стекле, указывая в выстуженный зев печки, в колыбельку, уже не сотрясавшуюся, а тихо подпевающую слабому детскому плачу. Боль, холод, голод, страх, обида - говорил тот плач, но Цалька, еще не до конца успевшая оторваться от ажурного сплетения нитей города, распознала и еще несколько нот: болезнь, отчаяние. И смерть.
Только что думала она лишь о том, как расквитаться с Зингу, как стребовать с него стократную цену истраченных сил, усталых глаз, многажды исколотых рук. Думала о многом, о разном, узоры сплетались перед глазами ядовитой паутиной. И вдруг все пропало, смерть мгновенно перестала ее манить.
Растопить печь? Накормить? Минутное дело для испуганной матери. Вскоре Пен затих, глядя ввалившимися глазенками вверх, наблюдая не то за пауками в углу, не то за тем, кто пас пауков, дожидаясь своей очереди и выплетая собственный узор.
Выдохнув, выплюнув панику, впившуюся в горло, Цалька уселась за стол, подумала с минуту и принялась шить. Несколько лоскутов осталось у нее - от весьма непохожих заказов, но это не пугало. Нитей хватало, самых разных, но больше тех, которые она принесла с собой, новые нитки приходилось вынимать из воздуха, из ушей, из кончиков глаз, из пор на носу, из согретого словами воздуха.
- Сошью тебе, - шептала она, - спасу тебя. Пенс.
Пеленка возникала из небытия, и Цалька радостно следила за ней, так и не поняв, когда иголка, нитки, да и сами усталые руки провалились из очередной бессонной ночи - в глубокий, как смерть, сон.
А потом дремотная греза встрепенулась и осторожно попробовала щупальцем нить, скользнула вдоль нее в незаконченную пеленку - и мягко потекла вдоль столешницы, заполнила комнату, налилась тугой неслышной силой, - где-то далеко уносились прочь несколько нечистых на руку и отменно коварных колдунов, почуявших недоброе, немногим ближе очнулся во дворце, приподняв голову с живота обнаженного эфеба, королевский чародей, честно попытавшийся поставить заслон против неведомой напасти и не успевший буквально на доли мгновения, - и наполнила собою город.

somesin, Конкурс

Previous post Next post
Up