СТАРУХА
Этим утром Анита приняла решение - зарезать старую свинницу Морену.
Она толкала тяжелую тачку с кормом, нога поехала на глине, мокрой и скользкой от вчерашнего дождя, Анита не удержала равновесия, плюхнулась прямо в густую грязь. Сидела, уронив ноющие от тяжелого усилия руки, чувствуя боль в растянутой ноге, металлический привкус усталости во рту и тяжелое, глухое отчаяние. Оно висело над ее внутренним горизонтом, как черное солнце. В его неверном свете все - двор, хлев, двухэтажный дом, видавший лучшие дни, большой сарай с техникой, кукурузное поле - все выглядело восьмым кругом ада, самым глубоким, откуда нет выхода душам грешников, уставшим от греха.
Анита с трудом поднялась, пошла в дом переодеваться, скользя сапогами по грязи. Морена недоуменно защебетала в хлеву, защелкала клювом, завздыхала - утренний ход событий нарушен, еда не дошла, Анита не дошла, не сказала "ну как ты сегодня, старушка?", не почесала свинницу по толстому гребню.
Морена была последней из своей кладки, самым проблемным свинком, ветеринар пожимал плечами и говорил "кормить не имеет смысла". Но Анита была упряма, тогда еще довольно молода и приучена назло судьбе делать вещи, которые не имели смысла.
Вышла замуж за Джонаса, хотя родители ворчали, да и у самой были сомнения - что вчерашний польский студент, книгочей, занесенный в их сельский край жестоким ветром истории, может понимать в фермерском земледелии. Да и младше он был на целых семь лет.
Вопреки здравому смыслу, сразу начала пытаться родить - попытка за попыткой, через боль, через недоброе любопытство соседей, через черное горе. Тяжелела и сбрасывала, недонашивала, рыдала на груди у Джонаса, истекала кровью, ковыляла с трудом. А потом вытирала слезы, распрямлялась, смотрела Джонасу в серые глаза, кивала и улыбалась. Он качал головой, гладил ее по щеке.
- Ты хорошо подумала, Звёздочка? Может, так проживем? Мне тебя достаточно.
И родила же - троих, здоровых, красивых, чудных. Как радовался Джонас, как у него глаза светились, как он целовал ее и плакал от благодарности - Анита все помнит, хранит каждую драгоценную жемчужину воспоминаний в отдельной шкатулке на мысленной полке.
Вот и с Мореной не сдалась, не прирезала свинка. Биодобавки заказала из города. Ночами год вставала по будильнику кормить маленькую. Потом и дети подключились, тоже помогали. Выкормили, выходили Морену, выросла свинница - заглядение. Чешуйка к синей чешуйке, гребень тугой, нос под рогом влажный, глаза умные. Нестись начала рано и яйца были всегда первый сорт и крупные, с Анитину голову. Каждое утро Анита поднимала с соломы большое кожистое яйцо, чесала Морену по гребню, ласково благодарила.
- Кормилица ты моя хорошая, - говорила Анита. Морена лизала ее руку жестким тёплым языком, довольно щурилась от ласки и любви.
Вот уже тридцать лет Анита варила супы из яиц, пекла пироги, делала вкусный терпкий сыр. Теперь и готовить все это некому - Джонас чахнет с каждым месяцем, ест все меньше, да и то всё овощей просит, фруктов, ягод. Дети разъехались кто куда, работают, жизнь строят. Галю, младшую, сильно жизнь приложила, но теперь выправляется, работа у нее хорошая новая - пилотирует дирижабли через море.
Летит махина под облаками - вверху сфера с водородом, внизу гондола с людьми. А впереди - упряжка лешадей, восемь пар, огромные крылья бьют воздух, длинные шеи вытянуты в полете, тянут дирижабль через небо. На передней лешади сидит Галя в комбинезоне из рьвиной кожи, в очках, в термомаске, в ухе - пуговица связи с гондолой. Вместе с диспетчером Галя решает, как лететь, на какой высоте, стоит ли опуститься вниз, ближе к воде, переждать шторм, или подпрячь резервных лешадей, поднажать, быстрее вырваться из опасной зоны. Каждые три часа - смена упряжки и кормчего, усталые лешади отдыхают на нижней палубе, заглатывают мясной комбикорм, а Галя пьет горячий чай, греет фарфоровой чашкой озябшие ладони. Наверное, думает о доме и карие глаза блестят. Наверное, думает о Митеньке - Анита надеялась, что да.
Мальчик сидел на ступенях с книжкой (опять "Три мушкетера"), рядом - неизменный альбом с марками, обложка уже затерлась совсем, везде ведь с собой таскает.
- Баб, ты чего, упала? - сразу вскочил Митенька. - Не ушиблась? Ой, какая ж ты грязная!
Анита улыбнулась внуку, захотелось потрепать его по волосам, но руки были в грязи. Ей показалось, что мальчик был бледноват, но, наверное, просто волновался, прилетит ли сегодня мама.
- Упала, - сказала она. - Не довезла Морене завтрак. Тачка тяжёлая, я уже старая. Будь другом, возьми ведёрко на кухне и лопатку, наложи из тачки и ей отнеси пару ведер. Если снеслась уже, то яйцо притащи на кухню, ага? Только сетку возьми, в руках тяжело нести, а уронишь - лопнет.
Мальчик кивнул, вскочил с готовностью, повернулся бежать за ведром, потом вспомнил, медленно обернулся к ней.
- Дедушка Джонас снова во сне стонал, - сказал он. - Надо ему опять дозу повышать, как доктор велел. Ему больно.
Анита закусила губу, кивнула. Митенька побежал в дом. Она шла за ним медленно, тяжело поднимаясь по каменным ступеням. Переоделась в чистое, умылась. Поставила на зарядку паралитический пистолет - давно не пользовалась, свинниц на мясо и шкуры они только первые года три разводили, потом была одна Морена, а ферма переключилась на кукурузу. Джонас купил трактор посевной и комбайн - самый современный, на масле. Тягловых оксенов, огромных, многотонных, выше дома, они держать не смогли бы - слишком большие, слишком много мороки, слишком дорогие в прокорме - окупаются только в самых гигантских хозяйствах. Джонас управлялся с фермой очень хорошо - ели не на золоте, но вдоволь, троих детей подняли и выучили, на чёрный день отложили - не так уж много, но, казалось, хватит.
Чёрный день пришёл откуда не ждали, пророс из Джонаса неоперабельной опухолью, сдавил ему позвоночник, отнял ноги, отравил кровь. Работать на ферме стало некому, урожай этого лета было не собрать - Джонас не поднимался уже третий месяц. Кукуруза выросла крепкая, литая, сладкая - Анита вручную обрывала сколько могла початков, варила и жарила семье, сквашивала Морене. Но как собрать пять гектаров, а если нанять тракториста, то куда девать урожай? Сил у Аниты уже совсем не было, денег тоже, а чёрный день все длился, длился и длился. Каждое утро таскать Морене тачку еды, а после выгребать и чистить хлев Анита больше не могла. Если позвонить мяснику и продать целую тушу свинницы, то Джонасу хватит на морфий еще на пару месяцев. А дольше, вероятно, и не надо будет - доктор на последнем осмотре кивал грустно и сурово. Можно было бы и живьём продать Морену мяснику, проститься с ней у грузовика, но она была умным животным, она бы все поняла, отчаялась, провела последние пару часов жизни в дикой, безвыходной панике.
Анита ее выходила, Анита ее любила, Анита приняла решение. Забить нужно было самой.
Она посмотрела в зеркало на старую женщину с поджатым ртом и отчаянием в глазах. Усилием воли расслабила лицо, помассировала виски. Улыбнуться естественно ей удалось с третьей попытки. Она глубоко вздохнула, поправила платье и открыла дверь в спальню.
Джонас улыбнулся ей бледными губами, лицо было одного цвета с подушкой.
- Привет, Звёздочка, - сказал он ей, как говорил каждое утро в последние сорок лет. - Что нового в мире за пределами этой комнаты?
СТАРИК
Джонас открыл глаза и долго, не двигаясь, смотрел на темнеющее небо за большим окном. Дни сливались в сплошную череду, размеченную приступами боли, время перестало что-либо значить. Когда он уставал, то закрывал глаза и спал. Когда он просыпался, то читал, смотрел в окно, думал. Несколько раз в день заходила Анита, сидела с ним, шутила, пела ему, улыбалась сквозь отчаяние. Он знал ее лицо лучше, чем своё, узнавал ее чувства, реакции и мысли прежде, чем она сама их понимала. Она падала в пропасть горя уже много недель. Достигнет ли она дна прежде, чем он умрёт?
Рядом раздался лёгкий храп. Джонас приподнялся, щелкнул лампой. В большом кресле у кровати спал Митенька, глубоко, как спят только дети - разметавшись, приоткрыв рот, разбросав по гредушкам руки-ноги. Лоб у него был в испарине, к животу прижат синий кожаный альбом с марками. Джонас улыбнулся, в груди защемило от нежности. Он любил всех своих детей, но Галя всегда была особенной девочкой - нежной, умной, любопытной и очень доброй. Мальчик пошел в неё. И, как и у матери, с животными у него был особенный завет. Галю всегда слушали даже самые норовистые и упрямые лешади, умильно щёлкали длинными зубастыми клювами, покорно поджимали когти, распластывали по земле мощные хвосты. А у Митеньки с Мореной была большая любовь, старая свинница все делала, как мальчик её просил, сопела довольно, руки ему норовила лизнуть - никогда она так с детьми себя не вела, строгая всегда была до суровости.
Джонас попытался подложить под плечи подушку, рука сорвалась, тело пронзило болью. Он не удержал громкого стона, разбудил Митеньку. Тот сел в кресле, моргая на лампу.
- Привет, внучек, - сказал Джонас, избыточной бодростью пытаясь загладить в памяти свою слабость.
- Ты как, деда? - спросил Митенька, подбирая с полу подушку и подсовывая ее Джонасу под спину. Джонас пожал плечами. Как-как. Чего уж теперь.
- Мама не прилетела, - грустно протянул Митя. - Я думал, сегодня уже точно. А стемнело уже. Ночью-то она вряд ли, лешади в темноте плохо видят.
Джонас похлопал по кровати рядом, Митенька тут же залез, прижался лёгким телом.
- Ты, Митя, что-то горячий очень, - обеспокоенно заметил Джонас. - Ты не заболел?
- Это ты, деда, холодный совсем, - сказал Митя. - Вот тебе и кажется. Разница температур большая.
Джонас улыбнулся.
- Деда.. - начал Митя, но остановился, не закончил вопроса. Джонас пихнул его локтем. Начал, так договаривай. Мальчик вздохнул.
- Деда, а когда ты умрёшь, ты папу увидишь?
- Не знаю, - выдохнул Джонас, тут же ухнув мыслями в пропасть, к которой неотвратимо, как безумная покалеченная лешадь, неслось его тело. - Хорошо бы. Если увижу, что ему сказать-то?
Митя подумал.
- Скажи ему спасибо, - серьёзно сказал он. - И скажи, что я его каждый день помню. И за марки еще...
Глаза у Джонаса защипало, он заторопился перевести тему, не хотел плакать при внуке. Потянулся, достал со столика свой складной телескоп - латунный, старой немецкой работы. Он помнил, как совсем юным сидел с ним на тёплой черепице крыши университета, внизу блестела Висла, пахло асфальтом и яблоками, а над спящим миром сияли яркие довоенные звёзды.
Сегодня ночь была тихой, уже по-осеннему прохладной, а в самом центре окна взошла круглая луна, очень большая.
- Суперлуние, - сказал Джонас. - Луна полная и в самой близкой к нам точке своей орбиты. Посмотри-ка, Митя.
Мальчик приник глазом к телескопу, жадно рассматривая лунные горы и долины.
- А большой кратер в центре тёмного пятна - это что, деда?
Джонас откинул голову на подушку, прикрыл глаза. Лунную поверхность он знал так же хорошо, как свою ферму, мог рассказать о любом участке в любой год, о любом известном происшествии.
- Это Море Случайности, Митя. Так давно, как ты и представить себе не можешь, десятки миллионов лет назад, как полагают астрономы, к Земле летел огромный астероид. Чуть не попал, ударился в Луну, разбил в пыль кусок поверхности размером с Чёрное море.
- А если бы долетел до Земли?
- Не знаю, внучек. На Земле тогда уже кишела жизнь. Здесь вода, атмосфера, почва, тонкая кора над горячей магмой. Баланс тонок. Жизнь хрупка. Может быть, астероид пробил бы кору, поколебал планету, запустил бы цепь катаклизмов. Окно, в котором жизнь возможна, закрылось бы навсегда. А может, закрылось бы не совсем - оставило бы щёлочку для жизни. И уж она бы в эту щёлочку пролезла - ростками, щупальцами, ложноножками, зубами и когтями. Жизнь хрупка, но истребима с трудом. И был бы мир совсем другой. С другими растениями. С другими животными. Не было бы, например, ни свинниц, ни рьвов, ни лешедей. Были бы какие-то другие виды. Может, похожие, а может и совсем для нас невероятные. Например с длинной-длинной шеей, как у оксена, телом как у рьва, хвостом как у окулы.
- А мы? - спросил Митенька, все еще не отрывая глаза от окуляра телескопа. Слова Джонаса входили в него вместе с белым лунным светом, открывали в душе волшебные окна в другие миры, в иные реальности, в бесконечность мира.
- Не знаю, - сказал Джонас устало. - Учёные говорят, что приматы, а затем и люди эволюционировали в особой экологической нише, которая не была задействована другими видами. На деревьях, между небом и землей, среди ветвей и листьев. Это могло случиться при любом раскладе вероятностей на поверхности... Священники всех религий говорят, что людей сотворил бог. Некоторые добавляют, что сделал он это по своему образу и подобию. На седьмой день. На третью ночь. Из глины, из праха, из собственной слюны, из теста, из крови, из семени, из звёздного света. Со всем нашим благородством и ничтожеством, любовью и ненавистью, самопожертвованием и стремлением убивать себе подобных. Такова была его воля, и вот - мы здесь. И были бы при любом варианте мира. Краса вселенной, венец всего живущего, квинтэссенция праха...
Его голос сорвался, усталый, Митенька тут же вскочил с кровати, налил воды из графина, подал Джонасу.
- Ты устал, деда, - констатировал он.
- Да, Митенька, - сказал Джонас. - Я очень устал. Позови бабушку, мне нужен укол. И скажи ей, что я велел достать тебе трехтомник Шексорда с верхней полки, почитай. Даже если трудно, непонятно ещё, ты все равно читай. Оно потом догонит.
Мальчик кивнул, заторопился, уронил свой драгоценный синий альбом, а когда поднялся с ним, покачнулся.
- Что такое? - забеспокоился Джонас.
- Ничего, просто голова закружилась, - беспечно ответил Митя. - Спокойной ночи, деда.
Он выскользнул за дверь юрким мишонком, в комнате стало очень тихо. Лунный свет, заливавший ее, тоже казался частью тишины. Джонас смотрел на луну - огромную, белую, круглую, и думал, что уже никогда больше не увидит ее такой.
Что пыль к пыли и прах к праху. Что каждая молекула его, Джонаса, когда-то горела в звезде, потом немыслимые эоны лет претерпевала бесчисленные изменения, чтобы сейчас взглянуть вверх, обратно на звёзды, будучи им, Джонасом. И вот-вот начнёт изменяться опять. Звёзды к звёздам.
Он застонал от внезапной резкой боли. Вошла Анита, его любимая звезда, положила на лоб тёплую руку.
- Сейчас уколю, милый. Потерпи. Сейчас пройдёт...
МАЛЬЧИК
Альбом с марками достался ему от папы.
Папу он помнил смутно - вот звонкий смех, вот сильные руки поднимают его в воздух, вот он сидит на его плечах, качается - они куда-то идут, он хватается за торчащие впереди уши, чтобы удержаться, папа ойкает, снова смеётся...
Когда Митеньке исполнилось шесть лет, мама отдала ему синий кожаный альбом.
- Папа их собирал с детства, - сказала она, приседая и сжимая его плечо. Глаза у мамы были светло-карие, она смотрела на Митю грустно и строго. - Всех просил ему присылать открытки из путешествий и поездок, потом держал их над паром, снимал марки. В школе как-то раз месяц не ел в столовой, потому что собирал карманные деньги на вот эту серию, - мама показала на разворот с пятью яркими марками, самыми большими в альбоме. - Изголодался совсем, дурачок упрямый. Я тогда на него неделю смотрела, а потом стала по два бутерброда с собой приносить, чтобы его подкармливать.
Митя знал, что мама и папа учились в одном классе и любили друг друга всегда, с самого детства. А серия "Шедевры мировой живописи" и у него была самой любимой, он ее рассматривал каждый день по нескольку раз. Марки были большие, с его ладонь - не для писем, а чтобы отправлять посылки воздушной почтой. Коробки, украшенные красивой выпуклой картинкой такой марки, грузились в тёмные, пропахшие грозами и холодными надмирными ветрами трюмы дирижаблей, а потом резвые лешади били крыльями и тянули лёгкие махины вверх и вдаль...
Митенька поворочался в кровати, но сон не шёл, было душно, горло сжимало. Он слез с матраса, подошел к окну снова посмотреть на луну, прижался пылающим лбом к прохладному стеклу. По двору ходила бабушка, а ведь уже собиралась спать и с Митей попрощалась. Бабушка делала что-то странное, в свете полной луны было хорошо видно, как она расстилала у хлева тяжёлые сластиковые щиты, как ставила на валиковые колеса платформу, как будто собиралась грузить и двигать что-то тяжелое. Митя тихо выскользнул из своей комнаты, заглянул в бабушкину проверить, точно ли не морок, уж не двойник ли, оборотень, орудует во дворе. Кровать была пуста, у стены светился зелёным огоньком странной формы тёмный предмет, которого он до этого никогда не видел.
Мальчик вернулся в свою комнату. Таинственное поведение бабушки могло подождать до утра. Ноги стало странно ломить, как будто за них держал, тянул ко дну кто-то тяжёлый, а сам Митя пытался вырваться, уплыть сквозь горячую воду. Чтобы отвлечься, он включил фонарик, раскрыл альбом, нырнул в картинки, знакомые до чёрточки.
Вот "Мученичество святой Евфимии" - прекрасная бледная дева в желтой тоге полулежит на арене, крепкая в вере, а над нею склоняется свирепый бурый рев. Рев огромен и голоден, мощное тело напряжено, комично-маленькие передние лапы прижаты к груди - жить деве явно осталось с полмгновения. Рев ухватит ее огромными длинными зубами, бросит в воздух, потом встанет тяжеленными лапами на остатки мёртвого тела, станет отрывать куски и заглатывать их, отвратительно дёргая шеей.
Митя видел кормление рьва мясом в зоопарке в Краснодаре. Когда мама его везла сюда, к бабе с дедой на лето, они сначала целый день гуляли по городу, смотрели всякое интересное, мороженое ели. Почему-то вдруг воспоминания о том, как ест рев, и о мороженом показались одинаково тошнотворны, Митя бросился в угол, едва успел добежать до раковины. Когда отпустило, прополоскал рот, долго плескал на лицо холодной водой. Пожал плечами, вернулся к альбому.
Следующая марка была редкой - картина была написана юным австрийским художником, который стал великим диктатором и чуть было не погрузил весь мир в огненно-кровавый ад своими идеями о величии немецкой нации и невозможности дышать одним воздухом с нациями менее удачными, например, славянами. Немцы опомнились и свергли художника прежде, чем ужас стал необратим, но русской, польской и чешской крови и так пролилось немало. А немецкой еще больше. Но если бы не война, дедушка бы никогда не уехал из Варшавы и не встретил бабушку... А картина была премилая - из большой дощатой коробки вылезали только что вылупившиеся крохотные кутёнки, еще мокрые, неоперившиеся, с большими темными глазками, с толстыми короткими хвостиками, которыми они потом так смешно и трогательно виляют... Митя всегда хотел себе кутёнка, чтобы играть с ним маленьким, потом надрессировать его, выучить сидеть, лежать, ловить мишей. Выводить его на прогулку на длинном поводке, бегать наперегонки, мячик бросать. А ночью чтобы спал, свернувшись клубком, в ногах его кровати...
Митя уже начал клевать носом, перевернул страницу, отметил, что вот она, самая нелюбимая из любимых марок - натюрморт Дорера, очень плотоядный. Немного фруктов и много мёртвых существ - фезаны, крылики, голуби, голова свинницы на серебряном блюде. Митя всегда представлял, как рядом с мольбертом художника целая бригада поваров ждёт, когда же он дорисует и можно будет тащить всё это кровавое разнообразие на кухню, варить-жарить-ощипывать-заливать соусом бешамель. Митя ждал, что его снова затошнит - голова свинницы смотрела на него с марки с остановившимся укором - но он был уже совсем сонный, веки упали, мальчик уснул над альбомом прямо поверх покрывала.
Снов не было, только какие-то горячие тёмные вихри, мотавшие его из стороны в сторону, из одной раскалённой реальности в другую. Митя проснулся в ту же темноту еще более уставшим, чем засыпал. Ноги ломило, но в голове была кристальная ясность, Митя понимал всё-всё во вселенной - взаимодействие сверхновых с квазарами, симметрию квадратных уравнений, структуру ДНК, неизбежность смерти - дедушкиной и всего живущего, а также - его взгляд упал на марку, над которой он заснул - что именно собиралась сделать на рассвете бабушка.
Раньше, днём, он слышал, как она разговаривала по телефону с паном Будко. Говорила ему приезжать рано утром и что все будет готово. И что-то про деньги. Будко звали мясника. Деньги были нужны на дедушкино обезболивающее. Предмет в бабушкиной комнате был парализующим пистолетом.
Митя поднялся, упал, снова поднялся, вышел в коридор. Бабушкина дверь была закрыта, он слышал ее тихий усталый храп. Он знал, что ей снилось море, плещущиеся на мелководье дети, солнце, сильные загорелые руки, обнимающие ее, младенец у тяжёлой груди.
Дедушка стонал во сне. Ему снилась ледяная белая поверхность луны, и звезды, и одна из них приближалась все быстрее, оказывалась огромным раскалённым шаром, пролетала мимо - к сине-зелёной Земле, с шипением била в океан - и вода вставала до неба, и пар и пепел закрывали солнце, и планета мертвела, кончались в страдании миллиарды больших и маленьких жизней, а потом всё начиналось снова...
Шатаясь, Митя спустился по лестнице, тихо выбрался из дома, прошёл через двор. Луна казалась уже меньше, звёздный небосвод повернулся, над горизонтом востока рождалось предчувствие скорого света. Мальчик пробрался в хлев, на ощупь нашел мягкий тёплый бок Морены, прижался, улёгся рядом. Свинница не удивилась, не забеспокоилась, как будто ожидала его все это время. Вздохнула, потёрлась об него гладким рогом, лизнула его щёку длинным шершавым языком. Митя понял, что Морена тоже всё знает о жизни, только на каком-то другом, неблизком и непостижимом для него уровне.
- Всё будет хорошо, - сказал Митя, гладя её по мягкой чешуе и проваливаясь в сонную горячку.