(no subject)

Oct 07, 2016 17:10

Предыдущее

Про наш стол, про нас и наших всех собак и кошек, про литературный круг, про Кушнера, про Лену Невзглядову, про плаванье, про Арьева, про Шифрина, про Барзаха, про "Звезду", про архивы, про Одоевцеву, про Айвазяна, про все и всяческие счета...

У нас в гостиной не совсем посредине, ближе к окну, стоит овальный деревянный стол. Когда-то Васька сам его отполировал, но давно уже лак клочьями с него слез. Ножки подгрызены Нюшей, Катей, Таней. Кажется, даже Васькина собака Роксана до отъезда в деревню зубы к нему успела приложить.

Васька иногда говорил: «Слушай, когда много людей собирается, например, в Рождество, стол нам мал. Давай купим побольше.» Я не соглашалась ни за что.

Вот стоит он, наш овальный стол, - во главе его всегда сидел Васька, только со временем он поменял главу, - ушёл с той, куда дует ветер из открытого окна в спальне, на ту, что прижалась к книжным полкам. Теперь я сижу на Васькином месте, на первом, на том, которое на сквозняке.

Я никогда не привязывалась к предметам, никогда мне чашка не рассказывала, кто из неё пил - кто ел моей большой ложкой?
Но наш стол со следами собачьих зубов нельзя заменить. Щёлкнул пальцами - снип-снап-снурре-пурре-базелюре - и вот они, тут как тут люди, которые за ним сидели…

Ругались, орали. А иногда даже - бывало! - мирно разговаривали.

Выпивали, проливали вино, опрокидывая при случае бокалы, а пару раз и бутылки со стола падали, и как-то одну даже удалось поймать налету.

Кошка Кошка по столу ходила, кошка Гриша вечно по нему бродит, хоть и пытаются злые люди её сгонять, ну, хоть на время ужина. Катя под ним лежала, ждала, что чего-нибудь ей перепадёт вкусное. Нюше Васька антипедагогично её любимый сыр со стола давал. И Кате сухарики. И Альбир Кате вечно что-нибудь из тарелки предлагал.

С двухмесячной Таней Васька прожил всего две недели и не успел приучить её попрошайничать у стола, это она освоила уже без Васьки.

Я приходила с работы, и Васька прежде всего сообщал мне, чем днём с Таней занимался, и каковы её успехи. У Тани было имущество - миски она унаследовала от Кати, а собачий коврик мы ей купили, - ведь ньюфам коврики не нужны, им и на полу тепло, - и ньюфы не сибариты. Игрушек я тоже прикупила - приятно ж покупать щенячьи игрушки. И было у Тани два мячика, разных совсем - твёрдый с погремушкой внутри и обычный резиновый. Один я, разговаривая с Таней, называла мячиком, и сказала Ваське, что неплохо б второй назвать как-то иначе. «Ну, пусть будет шарик» - пожав плечами, откликнулся он.

***
Из сидевших за нашим столом не составишь город, но деревню определённо можно…

А возвращаясь вечером с работы, я Ваську ругала за то, что он с него не убрал посуду и крошки, и Васька злился, - он ведь тоже работал и забыл про чашку, тарелку, сковородку, - и пятиминутное это дело - со стола убрать, а я ругаюсь из-за чуши, яйца выеденного не стоящей.

Ну, а мне было обидно, что вот входишь в дом и сразу видишь стол - липкий, в крошках и в пятнах… С грязной посудой. «Речь о пролитом молоке»

Васька всегда говорил, что он работает настроением, и теперь из-за того, что я его пилю, он целый день не сможет ничего делать… Работа - самое важное было слово. «Мне некогда, мне работать надо». И я тоже злилась: разве ж не имеет права человек прийти вечером домой и увидеть чистый стол…

Васька уходил в спальню, и я за ним, и тыкалась носом, и Васька ворчал, что носом в ухо - щекотно.

Иногда мы успевали до ужина поболтать - главной нашей болтовнёй - о том-о сём, в конечном счёте приводившем к его работе. Иногда Васька говорил, что хорошо б развить тему, - «запиши, пригодится» - и где-то на компе сидят какие-то клочки записей - но в основном, болтовня, как всегда бывает, просачивалась между пальцев. Иногда из неё тоже возникали стихи. И всегда Васька говорил, что ему очень важны эти разговоры, в которых часто мы ругались, часто я их комкала, стремясь уткнуться во что-то другое, и он обижался. Особенно обижался, когда сидел в кресле, а я поворачивалась к компу у противоположной стенки, оказываясь к нему спиной.

Периодически наши разговоры уводило в раздражавшую меня до ярости тему - Васька очень мучился от отсутствия признания, и мы ходили вокруг да около, мне казалось, что по кругу. Я говорила ему, что отъезд лишил его формального места в литературе и читателя, одновременно сделав из него поэта совершенно другого масштаба, чем до того. Но ещё я ему говорила, что он платит за дурной нрав, за способность ссориться на пустом месте и обижать людей. И в каждом таком разговоре получалось, что я его ругала, тыкала ему в нос, что он сам виноват, и Васька справедливо рычал «прекрати меня воспитывать», а я, конечно же, только распалялась.

И вот теперь так мне за него обидно, да что говорить, мне ведь и тогда тоже было невероятно обидно - вся эта ругань - мой был способ бороться с обидой. Впрочем, Васька несомненно это знал.

И куда была больней другая тема - тот самый гамбургский счёт - молодой Васька был куда самоуверенней, как раз до того, как он по-настоящему состоялся. Впрочем, опять же - настоящая ли то была самоуверенность, или поза…

Так или иначе, в последние годы, может, именно из-за выпадения из литературного круга - хоть, вроде, продолжалось какое-то письменное с редкими встречами общение с Сашей Кушнером, с Андреем Арьевым, с Саней Лурье, с Яшей Гординым, но - всё-таки частью их круга он больше не был - его самоуверенность как-то пошатнулась. Признание «своими» - так помогает жить, и именно этого признания было очень мало, или ему казалось, что его мало - очень Ваське хотелось, чтоб какая-нибудь статья о нём появилась, даже спросил у Сани Лурье, не напишет ли он, и тот пообещал, но не сделал.

Мне кажется, что и круг был совсем не тот, что когда-то, давно он распался на множество кружков помельче… И наверняка обид и взаимных осуждений у людей тоже накопилось немало.

Но Васька сто лет, как жил в Париже, из питерских отношений выпав сильней, чем выпадали другие литературные эмигранты. Писем он не писал никогда, не любил этого, и только, когда появился мэйл, стал с некоторыми людьми по мэйлу общаться. Телефон стал дёшев тоже только в последние десять лет. Ездил в Россию Васька крайне редко, в отличие, скажем, от Жорки Бена, который умел и любил поддерживать отношения, и появлялся он в Питере часто, и письма писал.

Васька не хотел ездить без меня, и нам обоим совсем не хотелось тратить каникулы на такие вот «деловые поездки». Если б приглашали, как это было в начале девяностых, он бы, конечно, с удовольствием поехал. Но в середине девяностых интерес к эмигрантам угас, и чтоб в чём-то участвовать, надо было прикладывать усилия со своей стороны, чего Васька совсем не делал…

Он много печатался только в «Звезде» - это был журнал «своих» - и Гордин, и Арьев - очень давние знакомые - они никогда не были ближайшими друзьями, но безусловно - «свои».

Странным образом, люди из «Звезды» не привыкли к интернету. Я хотела, чтоб они напечатали посмертную подборку Васькиных стихов, но Андрей Арьев поставил условие - только не выкладывать в сеть, во всяком случае, до публикации. Естественно, это условие меня не устроило. Возможно, кстати, Арьеву просто не приходило в голову, что те новые стихи, которые Васька посылал в «Звезду», он, конечно же, выкладывал в интернет гораздо раньше, чем они печатались.

***
Всерьёз из старых знакомых Васька общался с Кушнером и с Арьевым - и по телефону им обоим звонил довольно регулярно, и мэйлами они перекидывались.

У Васьки есть несколько стихов, посвящённых Кушнеру. По-моему, Саша им радовался.

При всей непохожести, они всё ж одной крови - в отношении к тому, что делали.

Кушнер принял участие в «Позднем кузнечике» - книжке избранного, которую издал Альбир, и в которую вошли Васькины стихи, выбранные читателями. Среди стихов, которые выбрал Саша, не было ни одного стиха, ему посвящённого, - мне кажется, он их не предложил из деликатности. Они ему нравились. И посвящены были всегда очень неслучайно.

Вот например «Стихи о прозе» :

А была ли она - благодать?
Та, простая, которую только
Можно бунинским часом назвать?
Без сомнений, без смысла, без толка
Устоялась уездная мгла.
Как щедра ты, небесная милость -
На перине купчиха томилась,
Не иначе - студента ждала.

То ли «Нивы» измятый листок,
То ли скука апухтинской блажи,
Всё впечатано в память, и даже
Из за леса дымок да свисток...
Эту глушь станционных платформ
Бунин как-то сумел - без описки:
Ямщики, паровоз, гимназистки,
Лошадиный рассыпанный корм...

И закат перед криком совы.
Эти сумерки, сад... и вопросы.
И медовы тяжёлые косы,
Что обёрнуты вкруг головы.
Эти пухлые, душные руки
Под сосной разливавшие чай...
Грань веков, ты прекрасна - прощай.
Только память - зубастее щуки.

И на год взгромождается год...
Не по щучьему что ли веленью,
Всё давно похоронено под
Лепестками вишнёвых деревьев,
Расплылись, растворились в дали
Монастырские синие главы,
И поля не сберечь от потравы,
Да и книги в усадьбах пожгли?

Видно впору твердить наизусть
Разбегающиеся приметы:
Это ровная жёлтая грусть,
Это гроздья черёмухи, это -
Одичалая, злая сирень,
И в рассветах тяжёлая мята,
И забытая где-то, когда-то
Вековая кленовая лень.

Хоть бы набережную в Крыму
Отличить от церковной ограды.
Прав Толстой: ни к чему никому
Колокольни, молитвы, обряды...
Что молиться? Уж лучше письмо
(Не забыть только марку наклеить!)
И дойдёт оно к Богу само
Покаяньем о тёмных аллеях.

Начинается, перекликаясь с Кушнером, с его классичностью, с постоянным ощущением культурной связи, крепкой нити, на которую нижется культура - и в последних двух строфах - Васькина резкость. «Одичалая злая сирень» - у Васьки не парк, а лес, дикий лес.

«Позарастали стёжки-дорожки
В тридцатилетних бетонных кварталах.
Конский каштан заслоняет окошки,
Всё, что кустилось,- поразрасталось:
Лес возвращается, лес наступает
Тонким каштаном, бледной сиренью,
Ломится в форточку гроздь тугая,
Мстит за порубленное смиренье!
....................»

В последний год Васькиной жизни Саша уже очень плохо слышал, и поэтому он не мог разговаривать по телефону, не слышал собеседника. Так что Васька разговаривал с Сашиной женой, Леной Невзглядовой.

Кушнеры каждое лето ездили в Турцию, и осенью 2012-го Лена по телефону сказала Ваське, что Саша по-прежнему уплывает очень далеко и надолго, а она сидит на берегу и волнуется. А Васька отвечал: «Вот и я так, Ленка уплывает чёрте куда, а я жду и волнуюсь».

Васька любил вспоминать, как однажды он приехал в Коктебель, где жили в «Доме творчества» Галя Усова с девчонками и, выйдя на пляж, издали увидел выходящего из воды очень крепкого спортивного человека, - и как же он удивился, узнав в человеке Кушнера.

Васька-то почти не плавал, он боялся глубины, - думаю, что этот страх глубины был сродни его страху высоты, когда крутой склон казался ему обрывом. Он соглашался плыть только там, где мог встать на ноги. Последние годы в нашем августовском раю я обычно ходила с ним купаться ближе к вечеру, после того, как сама уплавывалась в дым. Мы заходили в воду, я от Васьки отходила параллельно берегу, и он плыл ко мне, - ну, и я пыталась мухлевать, отодвигаясь, пока он, вытягивая шею, чтоб не дай бог вода не попала в рот-в нос, по-собачьи подгребал в мою сторону. Обычно Васька мой мухлёж видел, вставал на ноги и ругался…

«Я, наверно, потомок охотников и скальдов,
Тех, что длинными ножами приканчивали лося,
Делали из жил его струны для лютни
И похищали заслушавшихся женщин
У лесных родников -
Потому что
Не умея плавать, я водил яхты,
Боясь высоты, забирался в горы,
Плохо зная языки, переводил поэтов,
И всё что снилось мне - снилось легко!
.............................»

К сожалению, Саша с Леной редко бывали в Париже. Но когда они приезжали, мы непременно виделись. Иногда вместе гуляли, и всегда почти они заезжали к нам в гости.

Мы очень хотели, чтоб они приехали в Париж без дела, не на конференцию, не на книжную ярмарку, просто так приехали, пожили б у нас. Но не получилось.

В начале девяностых в Париже был большой съезд на какую-то конференцию русскоязычного литературного народа из разных стран. Не помню совершенно, какая у неё была общая тема, не просто ж о русской литературе. Все тогда, или почти все, были не только живы, но ещё вполне бодры.

Не помню, о чём именно рассказывал Кушнер, но как-то его доклад касался поэтического языка. И Саша сказал, что бывают, по его мнению, слова, совершенно невозможные в стихе - например, слово «сосиска».

Мы, конечно, между собой по этому поводу посмеялись - как-то очень это был Кушнер, у которого и в самом деле в стихах невозможно представить себе «сосиску».

«Нам сосиски и горчицу -
Остальное при себе,
В жизни может все случиться -
Может "А", а может "Б".
............»

Уж не знаю, проходил ли у Кушнера Галич по ведомству поэзии, но он поддержал Васькину идею издать Галича в «Библиотеке поэта. И Васька это издание подготовил.

По-моему, совсем неплохая получилась книжка, но конечно, предисловие к ней Васькино совсем не исследовательское, а очень личное, - оно о Галиче, которого Васька любил, с которым успел поработать в Париже на «Свободе». О поэтике Галича тоже - но не кропотливое, сличающее разные варианты одного и того же стиха исследование, как некоторые предисловия в «Библиотеке поэта», а очень эмоциональная критическая статья - ну, если разделять литературную критику - то есть статьи, написанные для читателей, окрашенные личной точкой зрения, и литературоведение - исследовательские работы, предназначенные скорей для специалистов.

Редактором этого издания был Толя Барзах.

Мир, в котором мы живём, совсем крошечный. Толя был почти легендарным человеком в конце шестидесятых - в начале семидесятых. Из-за вторжения в Чехословакию он вышел из комсомола. Толя учился тогда на физфаке, и от исключения из университета его удалось спасти. В те времена на физфаке ещё вовсю жило шестидесятничество, - вера в «социализм с человеческим лицом», надежда на изменения в рамках системы, и часть физфаковских комсоргов всерьёз хотели улучшить мир. Собственно, именно Чехословакия поставила точку на всех надеждах на перемены. И уже через десять лет после того совсем другие люди в комитете комсомола вели собрания по исключению из комсомола подавших заявление на отъезд в Израиль. Чтоб спасти Толю, его выход из комсомола оформили по рубрике «неуплата членских взносов».

Я практически не была с Толей знакома, только один раз его видела, когда мы с моим тогдашним ближайшим другом Борькой Шифриным, с Толей и ещё с одним приятелем поплыли в лодке по Неве за город, за черёмухой.

Толя писал стихи, и отрывки из одного из них я до сих пор помню - из цикла «Мастер» - это ж было время, когда «Мастер и Маргарита» была самая важная книга для целого немалого круга людей, книга-пароль, книга-пропуск. «Куда ты летишь, Маргарита, в озябшие руки мои?...»

Про Толю рассказывали, что он к тому же аскет и чуть ли не на гвоздях спит.

Впрочем, Борька Шифрин, с которым Толя учился в 239-ой школе, снижал градус заочного восхищения, утверждая, что Толя гонялся за ним по школьным коридорам с воплем: «Ты убил царевича Димитрия!!!».

Борька писал и пишет стихи, и часть его стихов я до сих пор помню наизусть. Иногда его тянуло на лирику, а временами на абсурдизм:

«Бедный мухи умирает на конверте у блохи,
А в сторонке отдыхает здоровенное «Хихи»»

Разве ж такое забудешь?

«Лицо кацо на фоне жеребцо». А «кацо на фоне дворцо» назывался у нас Александр Сергеич возле Русского музея.

Из вполне лирического стиха, мне посвящённого, помню только две строчки

«Всё на десятом этаже поймут,
И спать к подушке щёку»

Все эти стихи выпечки 71-го года, - неужто я потеряла клочки бумаги, на которых они записаны были? А бледные под копирку перепечатки? Или где-нибудь они хранятся? Вывезти я никаких рукописных клочков не могла, машинописных, впрочем, тоже.

Борька не лыком был шит - про него, когда он учился в каком-то относительно младшем классе, появилась аж заметка в «Ленинских искрах». Она многообещающе называлась: «Избавьте нас от шифриных». Но речь шла не о том, о чём можно подумать - всего лишь о том, что нехорошо на уроках физкультуры взбираться на шведскую стенку и оттуда плеваться в одноклассников!

Толя всегда занимался литературоведением в стол, а в перестройку какие-то его работы были напечатаны, и ещё Толя вошёл в редколлегию «Библиотеки поэта».

Существенно позже Ваське пришло в голову, что он бы очень хотел подготовить для «Библиотеки поэта» книгу Антокольского. Васька всегда называл Антокольского своим учителем, и ему хотелось издать его так, чтоб все хорошие его стихи оказались в центре книги, чтоб их не заслоняли плохие. В общем, ему было важно отдать дань. Вроде бы, сначала Кушнер с Барзахом одобрили Васькину идею. Но дело не пошло.

Васька очень хотел выкинуть верноподданнические стихи, что, конечно, было невозможно. Кроме того, надо было сговориться с наследником авторских прав, кажется, с внуком. Один раз они списались, но потом тот как-то пропал. Впрочем, всё это неважно, существенно тут, что эта работа - подготовка издания для «Библиотеки поэта» - совсем не Васькина. Это ж не литературная критика, в которой есть огромное право на отсебятину, тут нужна была и научная статья, и научный подход к текстам, а эта кропотливость - не Васькина. Он совсем не архивный человек, не исследователь литературы. Он страстный и очень пристрастный читатель.

После того, как Васька послал Кушнеру какую-то часть подготовленного для книжки Антокольского материала, Саша написал ему очень деликатное письмо о том, что не его это дело - подготовка научных изданий, и не Кушнеровское дело тоже. Не учёные они. Васька очень легко от Саши принял это письмо. От кого-нибудь другого, может, и обиделся бы, а от Саши принял, - письмо и в самом деле было необидное.

Вообще Васька с Кушнером никогда не ссорился и никогда о нём плохо не говорил, даже в запале. То есть опять же - Кушнер был в зоне «своих», в зоне лояльности - у Васьки эта лояльность к своим была сильно выражена. Меня он часто в нелояльности упрекал, и прав - мне и в самом деле казалось, что «истина дороже», и что своим спускать можно меньше, чем чужим…

В начале девяностых Горбаневская опубликовала в «Русской мысли» крайне неприятную заметку о Кушнере, где она его упрекала в том, что он не эмигрировал, а значит, принял советские условия. Теперь, после того, как я познакомилась с Наташей, мне очень трудно понять, зачем она это написала. В личном общении Наташа не судила строго окружающих, была к ним априорно расположена. А обвинение в сотрудничестве с советской властью на основании того, что человек жил в СССР и там печатался, совершенно абсурдно. Наверно, тут Наташа поступила как раз в Васькином духе - к чужим в раздражении Васька мог быть абсолютно несправедлив, к сожалению, иногда и на письме тоже, хотя Васька, мне кажется, всегда осторожен был в письменных текстах.

После появления этой заметки Васька написал Горбаневской открытое письмо в защиту Кушнера, которое «Русская мысль», конечно же, не напечатала. Это было уже в тот период, когда Васька с редколлегией окончательно поссорился.

Когда Кушнеры приезжали в Париж уже при Путине, в начале двухтысячных, мы сильно ругались из-за политики, но удерживались на той грани, где ругань не переходит в ссору. Как нам казалось, Саше с Леной психологически невыносимо было ненавидеть постсоветскую власть. Наверно, им ещё и очень хотелось видеть историю России - не вечным Салтыковым-Щедриным, а частью европейской истории, на время прерванной советской властью.

К тому же Кушнер всегда был оптимистом, на самом деле, вполне мне самой свойственным способом.

Когда-то, сто лет назад, в мои 17 лет, я побывала у него в гостях. На следующем витке знакомства я Саше об этом не напомнила, к слову не пришлось, а у него наверняка немало за жизнь побывало девочек и мальчиков, пришедших послушать про стихи, так что немудрено, что он меня не запомнил. Организовал этот визит Борька Шифрин - он каким-то образом напросился к Кушнеру в гости в надежде поговорить про свои стихи, и меня взял с собой для храбрости.

У Борьки Кушнер был тогда любимым поэтом, и я в 71-ом впервые услышала о нём от Борьки - он читал Кушнера на матмеховском ЛИТО.

Уже тогда вышли «Приметы», а не только «Первое впечатление» и «Ночной дозор».

Я Кушнера полюбила сразу - он был предельно естественный, родной - и олицетворял ту самую связь времён, по которой мы так тосковали. Сохранение культуры, вплетение современности в поток - всё это было важно. И стойкость в Кушнере была - в этом полном отсутствии советскости, - в его очевидном незамечании власти - и чёрт с ней, - в его стихах шла собственная жизнь внутри культуры, внутри города, в определённой знаковой системе, где вино напареули допивают после праздника, где ветер насквозь просвистывает на зимней набережной, где семнадцатый век на картинах голландцев в Эрмитаже, где «запоздалый грузовик, как лёгкий ангел, без усилья, по лужам мчится напрямик, подняв серебряные крылья». Приметы повседневности, участвующие в сложении слова «вечность».

Я больше всего люблю стихи Кушнера, написанные в конце шестидесятых - в начале семидесятых, - нет, конечно, и среди написанных сильно позже есть любимые, но старые стихи Кушнера я люблю чохом. И сейчас могу вдруг вспомнить-пробормотать из того, что легло наизусть, или открыть «Приметы» наугад, и радость нисколько не поблекла.

Когда в 72-ом мы пришли в гости к Кушнеру, причём изрядно опоздав (не опаздывать Борька просто не умел, даже и в таком важном случае), про Борькины стихи Кушнер разговаривать не стал. Он как-то легко повернул разговор в другую сторону - в конце концов, он был известный любимый поэт, а мы были, конечно, наглые, но вполне юные, мне 17, Борьке 21, и естественно, тему разговора полностью задал Кушнер.

И он нас обнадёживал вроде как - в отношении нашей будущей жизни обнадёживал - я запомнила, что он нам тогда сказал, что жизнь очень мелкими шажками, но как-то налаживается, вот Шагала на выставке показали, и кто б мог понадеяться на такое даже и в шестидесятые…

Думаю, что тогда, в начале двухтысячных, его терпимое отношение к власти было связано с тем, что его критериям сносности власть удовлетворяла - книжной цензуры практически нет, и Шагал вот в Русском музее висит, - значит, всё ничего.

Каждый раз, когда Саша приезжал в Париж, у него бывал поэтический вечер. В принципе, я не очень люблю слушать стихи, всегда поднимала на смех Васькино когдатошнее шестидесятническое - его формулировку, которой он гордился: «стихи - это партитура». И тем не менее приходить на эти вечера было очень приятно - просто потому, что прийти послушать стихи - в этом было отключение от текучки, суеты. Можно, конечно, и книжку взять, погрузиться, не отвлекаясь. Но обычно не получается. А когда приходишь на вечер, как раз и выходит, - аналог медитации что ли.

В последний раз я слышала, как Саша читает, пару лет назад, когда приезжали Кушнер с Леной, Чупринин, Олег Чухонцев. Не помню, кто их всех пригласил. Вечер был у Сорбонне, собственно, не вечер, днём дело происходило, в рабочий день.
Довольно несуразно всё это было организовано. Нигде толком не объявлено.

Очень мало народу в результате пришло. И очень как-то грустно. Саша почти не слышит, общаться с ним можно было только записками. Чупринин говорил об ощущении ненужности в нынешнем российском мире. На меня все они вместе произвели впечатление потерпевших кораблекрушение.

К сожалению, Саше с Леной надо было после вечера вместе со всеми идти куда-то на ужин, а на следующий день они уезжали, всего-то были в Париже дня три. Мы фактически только перекинулись несколькими словами, обнялись, но ощущение было родственности.

***
С Арьевым Васька по телефону довольно часто болтал. Однажды попали мы впросак. Васька поговорил с Андреем вскоре после того, как тот вернулся с конференции в Амьене. В Париже тогда Арьев не остановился. И вот на той конференции он познакомился с каким-то тамошним поэтом, пишущем на местном языке, и Андрей то ли пообещал ему, что найдёт переводчика на русский, то ли даже не обещал, но просто очень ему захотелось найти. И он предложил Ваське этого поэта перевести.

Конечно же, Васька согласился. Мы были убеждены, что «местный язык» окажется разновидностью французского, и удивление наше было огромно, когда обнаружилось, что пикардийское патуа, на котором пишет этот поэт, язык с удивительным названием «шти», к французскому имеет очень мало отношения. Как-то происходит из латыни, но с таким влиянием старо-германского… Короче, не поняли мы нифига, и хоть с поэтом Васька поговорил, и тот предлагал сделать подстрочник по-французски, Ваське не захотелось переводить.

Один раз Андрей приезжал с женой Аней в Париж на Набоковскую конференцию. Мы тогда очень славно общались. И выступление Арьева мне очень понравилось.

Он говорил про самый любимый мой роман Набокова - про «Пнина» - совершенно русский роман, написанный по-английски. И на английском с русским усложнённым синтаксисом.

Основная идея Арьевского выступления была, что поэтесса из Пнина, подражающая Ахматовой, - это сама Ахматова, которая Набокову была отвратительна всем своим отношением к жизни. Как мог Набоков с трепетной любовью к своему окружённому вниманием матери детству принять Ахматовское отсутствие интереса к маленькому Лёве. У Арьева получилось очень убедительно. А Аня сказала мне, что он придумал это под душем, готовясь к лекции.

Однажды позвонил нам человек из ИМЛИ, скорей всего Михайлов дал ему наш телефон. Пришёл в гости. Звали его удивительно: Михаил Арамисович Айвазян. Он справедливо сказал, что забыть его отчество невозможно.

Оказался Арамисович чрезвычайно жовиальным мужиком лет пятидесяти, решительно не без обаяния.

Я уже не помню, приехал ли он ещё раз в Париж и опять зашёл к нам, или попросту в тот же самый приезд ещё раз появился, но мы радостно отдали ему для ИМЛИ кое-какие архивы.

Васька дружил с Ириной Одоевцевой - как мог он не дружить с обаятельной и остроумной женщиной, всячески подчёркивавшей свою женскую природу. И Васькина способность истинного бабника в каждой женщине видеть её женскую суть, независимо от возраста и внешнего вида - конечно же, не могла Одоевцеву не подкупить.

Васька гордился тем, что она обрадовалась его эпиграмме :

«Она спала когда-то с Гумилёвым, Но всё не вечно - он давно в аду. Потом случилась случка с Ивановым, Но дама бредит наважденьем новым
В историю войти через …..
(калитку).»

По Васькиным словам Одоевцева очень смеялась и сказала ему, что Гумилёв вызвал бы его на дуэль, а Георгий Иванов наверняка бы смеялся.

И вот Одоевцева отдала Ваське архив Иванова. Письма.

Васька никогда не испытывал никакого пристрастия к архивах, и вообще к материальным носителям информации. Книга была для него только написанным в ней текстом, поэтому он так легко перешёл на электронные.

Ну а Михаил Арамисович архивы ценил, каким-то образом навёл на них разговор, и услышав, что у Васьки есть архив Иванова, воодушевился.

Ну, мы и решили ему эти письма отдать для ИМЛИ. И какие-то редкие эмигрантские журналы тоже передать через него в ИМЛИ.
Отдали и были крайне собой довольны - не валяются наши архивы зазря в ящике, а вот в ИМЛИ попали.

Через несколько лет, когда Арьев готовил издание Георгия Иванова в библиотеке поэта, он по нашей наводке попытался связаться с Арамисовичем - и тот ему не ответил. Несколько было попыток. Сначала мы думали, что случайность.

Потом только поняли, что Ивановские письма Айвазян попросту забрал себе.

А два года назад Лейденский Лука рассказал мне, что Айвазян - вполне известный книжный вор.

Андрей Арьев появился у Васьки в стихотворении, написанном за два с половиной месяца до смерти.

ГРОЗДЬЯ ПАМЯТИ

Города стирают
Множество следов,
Пригороды - прячут их в тенях садов...
...Не в следах тут дело,
Раскопай, раскрой, -
Что происходило с миром и с тобой...

Выцветшее фото чуть не век назад -
Эти лица что-то молча говорят...
Бальмонт и Цветаева на крыльце пьют чай,
И сирень в Медоне плещет через край.

В Фонтенэ глицинии гроздьями висят,
Вот он, дом Синявских и заросший сад...

Все места - на месте, и хоть нас там нет,
Им ли отмахнуться от сбежавших лет!

Все места - на месте. Память повела
По Московской улице Царского Села:
Можно разглядеть ли? В тротуар впечатаны
Под дождями светятся восемь строк Ахматовой.
Вот ведь: «Эти липы, верно, не забыли...» -

Только днём не видно (может, из-за пыли?)
Строчек девятьсот двенадцатого года -
Им нужна дождливая тихая погода...

На Московской улице Царского Села -
В этом доме Гнедич десять лет жила,
Я в качалку бухался посреди гостиной,
Где буфет резной сердитый и старинный.
И однажды Бродский тот буфет стари-
нный украсил кличкой «Нотр Дам де Пари».
А через площадку, через 30 лет -
Вот - Андрея Арьева кабинет...

Дальше... Там громада Павловского парка -
Ворота Чугунные, и Вольер и Арка...
И дворец желтеет где-то вдалеке,
И... пустое место - ниже по реке:
Над Славянкой в соснах,
на склоне травяном
Тут торчал облезлый деревянный дом...
На крыльце скрипучем, вытянув хвосты -
«Львы сторожевые» (ну, мои коты).
Минуло полвека. Изменился вид...

Но пустое место тоже говорит...

Андрей как-то обратился ко мне за Васькиными стихами о Павловске, он тогда составлял антологию павловских стихов. Я предложила ему взять «Гроздья памяти». Андрей сомневался, - не будет ли нескромно - он же тут один из героев. Потом подумал, что зато стих из самых последних...

***
Васькины мученья от невостребованности слегка облегчал интернет, откуда тёк ручеёк читателей… И каждый раз, когда Васька жаловался на ненужность, я напоминала ему - неправда, что никто его не читает... Сама понимая, что мои возражения - очень хлипкие. Во-первых, этих читателей мало, а во-вторых, признание тем литературным миром, который составляет разные списки и выдаёт премии, - это другое, и научиться всерьёз плевать на него, верить в себя и в будущее - это вряд ли кому-нибудь доступный высший пилотаж.

Но даже признание-непризнание в литературном кругу - и это шелуха, самое серьёзное - когда приходится принять своё не-первенство по собственному счёту.

Но тут, как ни крути, общая проблема всякого, кто не первый. Васька был честный - знал и признавал, что так, как в своих вершинах может Бродский, он не может, - просто потому, что не может, - и с этим надо жить. А Васька - очень соревновательный человек. Да даже и не соревновательному в науке, в культуре - принять, что есть планка, которую не взять, - очень тяжко. Надо полагать, и в предельно чуждом мне спорте тоже так…

***
Наш стол - обеденный, а не Цветаевский письменный… Я фотографировала на нём натюрморты с фермы, - кривые помидоры, пупырчатые огурчики, охапки цветов в стеклянной прозрачной вазе. И Кошку, потом Гришу на празднике урожая, тычущую носом в яблоки - пыталась при этом, чтоб наш обычный разор - всякая хрень, неизвестно зачем на стол попавшая, не вошла в кадр - отодвигала эту хрень, убирала.

Из самых последних Васькиных фотографий - он с чашкой чая за столом. Крошки тоже, конечно же, в кадр попали…

Плывёт через время наш стол, а может и плотом по океану, - стол, за которым помещаются семь человек, а если больше, надо маленький столик приставлять.

люди, Катя, литературное, Нюша, Таня, Васька, Гриша, Горбаневская, эхо, Кошка, пятна памяти

Previous post Next post
Up