(no subject)

Jun 10, 2015 12:21

Когда собирались у нас, Васька, или куда чаще мы вдвоём, собственно, если никаких гостей у нас не было, то всегда вдвоём, Синявских привозили и отвозили.

А когда гости у нас были, иногда Васька и один ездил, но я этого не любила - ужасно беспокоилась, когда он один ездил, даже на пять километров между нами и Синявскими.

Однажды жарким летним вечером, когда у нас гостила Наташка, Васька повёз Синявских домой, а мы с Наташкой остались трепаться. Из-за жары разделись до полуголости. И вдруг через полчаса звонок - я всегда открываю дверь, не осведомляясь, кто за ней, и тут была совершенно уверена, что это вернулся забывший ключи Васька - а за дверью стоял полицейский. Ухнувшее сердце - но он всего лишь пришёл удостовериться, что у нас никого не бьют - уж не знаю, какому соседу и в какой квартире померещились вопли - мы сидели тихо. На мой малопристойный вид (в одних трусах) полицейский внимания не обратил, но попросил разрешения заглянуть во все комнаты, чтоб точно убедиться, что никого не насилуют, и трупы не валяются. Увидел только полуголую Наташку, вежливо попрощался и отправился восвояси. И Васька тут же пришёл.

Довольно скоро после первой встречи с Марьей случилась вторая - опять у нас, и третья - и на третий раз, когда мы приехали за Марьей, вдруг со второго этажа спустился Синявский... И тоже поехал к нам в гости.

Думаю, что не только Марья защищала своего Синявского от возможных обид, но и Андрею Донатовичу было прощать кого-нибудь куда трудней, чем Марье.

И мне кажется, что сразу, вот с того самого дня, когда они оба поехали к нам в гости, старые ссоры и обиды были забыты, честно забыты, без камней за пазухами. Марья только иногда дразнила Ваську, напоминая ему ту чушь, которую он когда-то написал про «Прогулки с Пушкиным», но это было не обидно.

Мы виделись раза по два в неделю - обычно раз у них, раз у нас, и иногда вместе куда-нибудь ходили, или на машине катались - ведь Марья обожала кататься, а Васька катать.

А ещё Марья ужасно гордилась своей готовкой - говорила, что статьи останутся, и ювелирка - и надо сказать, изумительной красоты у неё украшения под старину, благородные... Во Франции она это дело забросила - ну, одновременно держать типографию и ювелирную мастерскую - это никак, а типография в подвале - это ж для её Синявского! Чтоб «Синтаксис» издавать и его там печатать! Ну, и ювелирка - тяжеленный труд физический, типография, впрочем, тоже. Кстати, Марья говорила, что с вреднейшим асбестом, из-за которого сейчас немало домов перестраивают, ювелиры постоянно работали... И она тоже. Никто ж не знал.

А готовка - это сиюминутное, сожрали - и нету - поэтому Марья с удовольствием не только кормила, но и тщательно хвасталась!

Ещё совсем недавно, год назад, она делала свою баклажанную икру - без помидоров - с чисто баклажанным вкусом. У нас в доме делали с перцами и с помидорами, говорили, что это одесская икра, - так делали в семье деда. А марьину икру Васька, не очень большой её поклонник, называл сырой - говорил, что так в Ростове звали икру, которую не тушили на сковородке с помидорами.

А ещё и Васька, и Марья солили сёмгу, - Васька утверждал, что он этому научился на Белом море. Где научилась Марья, я не знаю. Все ужасно любили эту солёную сёмгу, кроме меня, - мне она казалось какой-то неправильно сырой, и всегда куда больше нравилась копчёная сёмга из магазина.

Однажды огромный кусок сырого лосося, который Марья собиралась засолить, утерялся в нашей машине. Дело в том, что Васька возил Марью в огромный Ашан в двух шагах от нас, и они там оба закупали тонны жратвы. Васька на Марью ворчал, потому что она имела обыкновение зависать в писчебумажном отделе - ну, там много всяких папок, в которых можно хранить, к примеру, старые газеты от сотворения мира, или от приезда Синявских в Париж.

Синявский дом - натуральное дворянское гнездо, про которое поверить невозможно, что нет, не жили тут поколениями, а всего лишь сорок лет... Эти папочки помогали Марье, когда находил на неё стих, хоть немного уменьшить клубящуюся энтропию. Лучше уж стол, на котором громоздятся папки, чем стол, заваленный бумажками...

Так о лососе - однажды его купили в Ашане и потеряли. Искали-искали - не нашли. Всю машину перерыли, что было непросто - ведь они покупали еду в два дома - Васька отвозил домой Марью, и надо было извлечь из горы плохо разделённых пакетов относящиеся к ней.

Нашёлся этот лосось через неделю - по запаху - он затолкался глубоко под сиденье.

Но особо Марья гордилась не солёным лососём, не баклажанной сырой икрой и даже не запечённым бараном по имени «бараньи крылышки» - главным её блюдом была чечевичная похлёбка. Её раскладывали по большим мискам, и была она с бараниной, - и Марья, задрав нос, говорила: «Ну?! Ведь согласитесь, за такую похлёбку что хочешь продашь!».

Кстати, Марья, услышав от человека что-нибудь такое в грудь бьющее, - «я не продавался!!!» - не могла удержаться от вопроса: «А вас покупали?»

У Васьки и у Марьи были свойства enfant terrible - они оба любили дразнить гусей.

Васька умел прикинуться приличным - были люди (немного), при которых он не матерился - вот, скажем, Кушнер - Васька говорил, что это, как при невинном младенце материться, - впрочем, заставить его не материться при младенцах как раз не получалось. Или ещё с Андреем Дмитричем Михайловым - но это у них с Васькой игра такая была. «Анрей Дмитрич», «Василий Палыч» - а в глазах черти.

Марья не удостаивала менять регистры в зависимости от аудитории. Кому хочешь говорила в ответ на какой-нибудь дурацкий совет - «не учи отца ебаться».

Марья, которая сейчас практически не ходит (по дому с ходунком) до сих пор умеет потрясающе держать удар.

У неё был самый лучший на свете Синявский - и вот его нету уже почти двадцать лет.

Когда он умер, она нацепила ему на глаз пиратскую повязку.

После трёх месяцев ремиссии Синявскому стало разом очень плохо - три месяца нам всем казалось - не может быть, что он умирает, - он наоборот воскрес - умом мы как бы знали, понимали, что нет врачебной ошибки - но в марьин день рожденья в конце декабря он сидел за столом и пил вино, а в конце января - вдруг в одно утро не встал...

Мы приехали, сидели за столом, чай пили - Марья всхлипнула - «за что ему, ничего он плохого не сделал никому» - банальнейшая из фраз... Встряхнулась, как собака, выходя из воды, - и стала деятельна!

Марья вечно говорит, любимое у неё: «Знаете, в чём разница между жизнью и хуем? Жизнь жёстче!»

Кошка Каспарка, пока Синявский болел, почти безвылазно с ним сидела у него в комнате. И когда ремиссия была, и он вниз спускался, у него подмышкой, как водится, и спускалась.

Она уже немолодая кошка была, но и не очень старая...

Через год, наверно, после смерти Синявского она заболела. Почти не двигалась, почти не ела. Ветеринар сказал, - «ну дескать, что поделать, кошка немолодая». А мы предложили свезти её к нашей ветеринарке для второго мнения. И наша ветеринарка посмотрела её - пока она Каспарку смотрела, у Марьи слёзы выступили - пробормотала «кошка Синявского» - а ветеринарка сделала анализ крови, за лапы подёргала и говорит, что у Каспарки ужасные боли в суставах, артроз, оттого и не ест. И облегчить можно - и поживёт ещё кошка... С год, наверно, пожила.

Марья писала статьи, стояла у типографского станка - выпускала «Синтаксис» и печатала графоманов, чтоб на издание «Синтаксиса» заработать, шила себе и некоторым корпулентным подругам платья-балахоны, варила чечевичную похлёбку, работала с Синявским - обсуждала написанное, редактировала, а некоторые статьи Синявского в большой мере написала Марья... И на стареньком компьютере, на макинтошике с крошечным экраном кое-как научилась... И Синявскому, который умел только печатать, показывала высший пилотаж - переставляла абзацы, когда было нужно!

Они относительно много времени проводили в России, общались с уймой народу. В девяностые, когда была жадность к информации, когда ещё все были живы - и свидетели времени, и участники борьбы, те, кто посмели, - Синявского с Марьей много приглашали, интервьюировали. Нужно всё это было, конечно, Марье - бурное общение, общественный интерес - публичность, - и главное, - чтоб любили и помнили Синявского...

А Андрею Донатычу - ему был нужен собственный стол с компом. Как и у Васьки, у него всё время в голове вертелось - работать, работать, успеть...

После ужина у нас, часов в 11 он напоминал Марье, что наутро рано вставать - садиться за тот самый письменный - «вас положат на обеденный, а меня на письменный».

И при всём при том был у него очевидный интерес к людям, в каком-то смысле больший, чем у Марьи. Синявский задавал вопросы о самых невероятных вещах, то есть о вещах, про которые было совсем непонятно, почему они вообще его интересуют.

Если бы к примеру, мы не подняли его насмех с вопросом о перестановке руля при переезде в Англию, ему вполне можно было бы впарить историю о том, как это делается, и он бы слушал с вниманием. И если б и не верил, - ему было б интересно слушать это очевидное враньё.

Разговоры с Синявским - сродни «Голосу из хора», «Мыслям врасплох» - промелькам, фразам. И я перекатываю, вспоминаю, наслаждаясь, эти разговоры в тёмной машине на этих пяти километрах от нас до них на заднем сиденье, - Марья на переднем.

- Больше всего я люблю запах мокрой псины и старых книг.

Каспарка однажды заболела, - какое-то воспаление во рту, кажется. Котов-кошек в большинстве случаев ужасно мучительно лечить - собаке легче дать лекарство, а кошку один держит, другой запихивает таблетку. Каспарка шипела, не давалась... Синявский жалел её очень.

- Человек заболеет, в больницу попадёт - он знает, что либо выздоровеет, либо помрёт, а кошка не знает...

Рассказывал, как в одном из их путешествий на север в какой-то деревне спаниель Осечка забежал на поле, где лошади паслись, и местные закричали, что очень опасно, что лошади могут затоптать его, приняв за медвежонка.

Вообще рассказы про Осечку были совершенно удивительные, и вот - пустые руки… Я помню обрывки, ошмётки, и Марья многое позабыла, и успела ли записать в книжке «Абрам да Марья», с которой точно при жизни не расстанется… Егору потом разбираться…

Про спаниэля Осечку утверждалась, что через маму-суку приходился он родственником товарищу Сталину, его суке.

Осечка был дьвольски умён, он умел останавливать на улице такси, и однажды принёс домой найденные на Гоголевском бульваре сто рублей. Вот и всё, что я помню… А подробности - просочились между пальцами, в одно ухо вошли, в другое вышли…

Любил Синявский оставаться один дома - Марья уедет куда-нибудь, а он в кафе на уголок - на их собственной улице - выпить и с мужиками попиздеть. Потом после смерти Синявского Марье местный цветочник продал розовый куст за полцены - полрозы для месьё.

Думаю, разговаривать с местными мужиками, или с совершенно незнакомыми людьми из России, которые принадлежали другому миру, чем он, было ему интересней, чем с людьми из наизусть знакомого круга.

С ним переглядываться было очень хорошо - искусством разговора без слов он владел в огромной мере, так что даже такая бездарь как я, понимала.

И шло от него густое тепло, как мало от кого. Во Франции при встречах целуются - щеками друг друга касаются, или ещё как - физическое прикосновение - часть танца, кода, знаковой системы. Очень часто, впрочем, лишено содержания.

Марья, которой целоваться вовсе не свойственно, говорила, что Синявский очень любит это дело. И обняться при встрече с Синявским - был в этом смысл и разговор - да просто попадание в его мощный тепловой поток.

В последнее его лето 21 июня 1997-го шли мы от их дома к электричке, чтоб ехать в город на праздник музыки - праздник самого длинного дня в году, когда на всех углах всю ночь играют, поют, танцуют. Мы с Васькой, Синявские, родители.

Мы с мамой и Андрей Донатычем замыкающими. Синявский расспрашивал маму про деревню Корвалу, где родители за двести рублей купили избу. Шли-болтали тёплым вечером, щурясь на косое вечернее солнце.

А когда вернулись ночью, народ у станции танцевал танго, - чёрной летней тёплой ночью.

Как-то мы с Васькой возили Синявских кататься на север от Парижа, в наш любимый Мориенваль, заезжая во все дырки по дороге. Такой день был долгий лёгкий, так он длился, не хотелось, чтоб кончался, не хотелось выезжать на обратном пути на автостраду - а всё крутиться по маленьким дорожкам, по городкам-деревням.

Иногда Марья вечером тащила нас в ресторан - в любимый китайский - очень неудачно расположенный, возле какой-то пригородной индустриальной дороги. В неказистом барачного типа доме. Мы там бывали часто совсем одни. А вкусно было очень - мы с Марьей заказывали разное, креветок всяких, и прочих гадов, Васька всё ж какое-нибудь мясо и у китайцев предпочитал, а Синявский всегда одно и то же - голубцы. В полутьме сидели, над Синявским посмеивались за его вечных голубчиков, на рыбок краснохвостых в аквариуме глядели.

Потом чай пить ехали к Синявским.

Когда Синявский заболел, естественно, к китайцам ездить перестали.

В вечер после похорон Марья им позвонила, чтоб пойти туда самой ближней компанией. А они закрылись. С концами. И пошли мы тогда «на уголок», вот туда, куда Синявский бегал выпить и с мужиками потрепаться в марьино отсутствие. Сидели тесно, в полутьме.

Я тогда приехала прямо к Синявским из Фонтенбло, на похоронах не была, потому что целый день преподавала. Это был мой день в техническом университете в Фонтенбло. Васька меня, естественно, не повёз, поехал на похороны, и я единственный раз съездила туда на поезде. Был самый конец февраля, ранняя весна, я ходила взад-вперёд по платформе под лёгким вечерним солнцем, зацветало всё. Горло сжималось. К Синявским приехала уже в темноте.

Потом шла солнечная весна, обсуждали, что лучше посадить на поселковом кладбище городка Фонтене - Марья первая разорвала этот обычай хоронить на «русском» кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, где Тарковский, Галич, Нуриев… И какие-то казаки… Целый казачий батальон…

Жирные лиловые гиацинты…


ЗАМЕТКИ К БИОГРАФИИ АБРАМА ТЕРЦА

25 февраля 1997

Все биографии - враньё чужих столетий -

С Гомера повелось такое,

а затем -

Хайям, Вийон, Шекспир...

Их не было на свете?

Тогда уж Терца, точ-

но, не было совсем!

А кто же был?

Да Пхенц, и - запер дверь...

...Гуляй в подшитых валенках теперь,

А рядом - Пушкин с тросточкой и в шляпе

(Или в цилиндре? Разницы тут нет!)

«В запасе вечность», как сказал поэт...

(Ну, тот, что паспортину держит в лапе).

Един в трёх лицах - Пхенц, Абрам, Андрей,

«Спокойной ночи» буркнув из дверей,

Опять за старенький компьютер сел,

Опять, наверно, чем-то новым занят...

Но как теперь узнать! Пхенц улетел...

И что ещё он там нахулиганит?

7 ноября 1998

Заболел Синявский летом. Мы вернулись из Бретани, сразу, ничего ещё не зная, позвонили и к ним на следующий вечер приехали. Марья с шутками-прибаутками по телефону сказала, что тут Синявский приболел, ерунда какая-то, пришлось к врачу сходить, но всё несущественно, что-то, кажется, с сосудами.

Андрей Донатыч был молчалив, вроде бы, слегка подавлен. Но никакого ощущения, что что-то не так, у нас не возникло.

Когда мы вернулись домой, в тот же вечер Марья позвонила - ну, и сказала, что хуже некуда. Метастазы. Надежд никаких.

Когда через несколько дней мы опять к ним приехали, Синявский с трудом дошёл до кухни - по стеночке.

Марья сказала, что ей удалось договориться с врачами, чтоб ему ничего не говорили.

Развила бурную деятельность. Свозила Синявского в Голландию к какому-то неконвециональному доктору. Но честному - он тоже сказал, что надежд никаких. Но что можно улучшить качество жизни, если потреблять акульи плавники, не есть мяса, и овощи есть только биологические.

Тогда ещё вся эта биологическая хрень была меньше распространена. Васька раз в неделю возил Марью в специальный магазин, где они покупали мелкие червивые яблочки.

Синявский капризничал, хотел мяса, а зелёной фасоли вовсе не хотел. Сначала сидел у себя в комнате с Каспаркой, не спускался. Мы там его навещали. Приносили ему приключенческие книжки, и он их всё время читал. Детские приключенческие книжки.

А потом вдруг ему стало лучше. Акула ли вместе с отсутствием мяса помогла, или просто такое вот временное улучшение, - бывает же. Он стал спускаться в кухню ужинать. Протестовал против фасоли, смеялся, болтал.

Однажды Марья громко поскандалила - она требовала, чтоб Синявский работал, яростно говорила, что она свою часть договора соблюдает - за продуктами в специальный магазин ездит, всякой заботой окружает - а у Андрея одна обязанность - работать!!!

Он и работал, сидел за «Макинтошем» и отчаянно дописывал «Кошкин дом».

И невозможно было поверить, что он скоро умрёт - это был бред - вот же живой Синявский, совершенно обычный. И в голове крутилось - ну, чудеса же случаются, бывает же такое.

И в конце декабря на марьином дне рожденья я с ним рядом сидела за большущим столом в рабочей комнате, где всегда его накрывали, и мы пили вино, и переглядывались, как всегда.

И был обычный ритуал марьиного дня рожденья, когда горой сваливали на маленький столик завёрнутые подарки, а потом Марья, сидя во главе стола, их торжественно разворачивала, и все ими любовались.

Всегда очень трудно было выбрать подарок - иногда летом на каком-нибудь смешном провинциальном рынке я видела что-нибудь забавное и спохватывалась - вот он, подарок Марье - какая-нибудь странная лошадка, или сова, или кот-рыболов с удочкой из парижского магазина смешной фигни...

На первый марьин день рожденья, на котором я была, мы принесли игрушечную карусель-шарманку - Марья любила шарманки, в кухне на полочке над столом они стоят - немного, штуки четыре, но разноголосые…

А у меня от неё любимая зелёная керамическая салатная миска - и ведь до сих пор не разбилась - право слово, странно. И совсем бессмысленная огромная стеклянная миска, в которой лежат разноцветные мелкие стекляшки - заливаешь их водой, и они переливаются, как когда-то оставленные в Ленинграде коктебельские камушки. Я их держала в миске с водой и радовалась. Но огромную миску со стекляшками мне деть совсем некуда, и она бессмысленно стоит на кухонном шкафу.

Синявского надо было везти на облучение, и Марья очень беспокоилась, что выпадут волосы, и борода лопатой поредеет.

Знал он всё, конечно, знал, жалел Марью и поэтому играл с ней в игру, что не знает.

А потом всё пошло быстро. Как-то ночью стало ему плохо. И наутро он не встал. Наверно, за месяц до смерти, или за три недели, это случилось.

Марья не отдала его в больницу - больницу устроили на дому.

Привезли специальную кровать. Вечером мы поднялись к Синявскому - с Марьей вместе шумно восхищались кроватью - «вот это кровать, всем кроватям кровать, и то у неё поднимается, и это у неё опускается».

Синявский послушал нас и как начал хохотать. Он смеялся своим синявским лешим весёлым смехом: «а они про кровать!»

«Вот - говорила Марья - мой муж, мой ребёнок».

Я ей в ответ: «Марья Васильевна, но ведь всегда так было»

- Неет, - раньше я говорила - мой муж, мой любовник.

Больше я ни разу не слышала Синявского, только поднималась посмотреть на него… Почти каждый вечер… Он больше не общался. Появилась сиделка.

Я съездила на викенд к Ленке в Базель. В воскресенье вечером позвонили Марье. Было совсем плохо.

Понятно, что осталось несколько дней.

Позвонила Марья и сказала, что её позвала сиделка, и она успела, обняла, сказала «не бойся, я с тобой»…

А потом пошли дни без Синявского, сложились в годы, вот уже десять лет, и через два года будет двадцать...

И дни без Васьки сложились в недели, в месяцы, в два с лишним года...

Сад зарос совсем. Никто там больше не ужинает. И в прошлом году с дерева упало огромное осиное гнездо. Розы вьются упорно. Егор чистит пруд с рыбками и лилиями. Собирает черешню. И починили балкон, который под глицинией собирался обвалиться.

***
Марья дружила с Лунгиными. И Лиля, когда умер Лунгин - внезапно, от инфаркта - говорила Марье, что завидует ей - потому что ей удалось попрощаться…

Марья соглашалась - «человек должен перед смертью болеть»…

Чтоб оставалось время сказать ему…

После смерти Синявского мы сидели на кухне, как всегда у них сидели, и Марья читала нам вслух последний роман Синявского «Кошкин дом», - тот, что он дописывал в спешке, в болезни - успеть бы, и Марья редактировала, и последняя редактура была уже без Андрея, и она ломала голову - в какой последовательности должны идти главы.

Марья вообще любила читать вслух. Есть книги, которых я никогда не читала глазами - «Трое в лодке» - только в мамином исполнении, «Швейка» - папа с мамой читали его по очереди по вечерам. И вот «Кошкин дом» - в марьином исполнении.

Книгу о писательстве. О графомании - мании писательства, которую не отогнать.

Марья работала - подготовила и издала совершенно изумительную книжку, три тома, составленные из лагерных писем, где высекают искру перебивки, где каждое письмо - поток, где рядом с вопросами о здоровье маленького Егора, синявская проза - «мысли врасплох», и тут же куски из будущих «Прогулок с Пушкиным», и обсуждение марьиной будущей статьи, которую надо ещё написать в журнал «Прикладное искусство», и синявские дурацкие советы про то, как лечить от детских болезней, и просьба прислать зубную пасту…

«...меня раздражало и до сих пор из себя выводит - с каким шумом и тупостью люди целыми днями, годами дуются в домино или в шашки, стучат по столу, так что всё подпрыгивает, с размаха, с повторением одних и тех же формул, ругательств, обязательно стучать, приговаривая «пошёл! пошёл!», круговорот, круг Ван-Гога, его же кафе, но за всем этим вторая действительность, ибо действительностей много, и развлекающиеся в домино игроки обретают интересный сюжет существования, переживают острую драму побед и поражений, испытывают близость судьбы, - поработал на станке, поиграл в шашки для поддержания интереса, игра вообще заключает в себя схему жизни, полную приключений, событий, и за недостатком таковых их воссоздают на доске, проходя не в люди, а в дамки, такая же большая действительность, как у меня, например, чтение, когда ныряешь в книгу, как в сон, и живёшь параллельно движением речи, более интересным, чем собственная судьба, и все эти плоскости, составленные под углом друг к другу, торчащие в разные стороны, образуют огромное, запутанное бытие человека, живущего сразу в нескольких направлениях.»

«...здешняя моя жизнь в психологическом отношении похожа на пребывание в вагоне дальнего следования, когда роль поезда исполняет ход времени, которое своим целенаправленным движением порождает иллюзию осмысленности и насыщенности самого пустого времяпрепровождения, поскольку чем бы ты ни занимался, - «срок всё равно идёт» и, значит, дни проходят недаром, а как бы работают на будущее и за счёт этого становятся содержательнее. И как в поезде, пассажиры не очень-то склонны заниматься полезным делом, потому что их существование оправдано неуклонным приближением к станции назначения. Они могут позволить себе жить в своё удовольствие, насколько это доступно, - играть, гулять, пить кофе, болтать, не угрызаясь этой растратой свободного времени: отбывание срока во всё вносит долю полезности.
Меня эта путевая психология не очень устраивает, и я тихо бешусь, слыша постоянные: «да, куда вы торопитесь», «у нас же столько-то лет впереди», «почему вы не хотите развлечься» и т.п. Жить на иждивении у будущего мне неохота. Но дело не во мне, а в парадоксальности ситуации, восполняющей отсутствие смысла жизни осмысленностью её изживания. Иногда кажется, что в таком состоянии, поджидая, когда исполнится срок, люди могут быть счастливее, чем в условиях свободы, но только не вполне сознают эту возможность.»

«Наверно, время воспринимается здесь как пространство, и в этом суть. По нему как будто идёшь, и это тем более странно, что сидишь на месте, не двигаясь, и увязают ноги, и относит как бы назад, в прошлое, так что, придя в себя, удивляешься, что прошёл уже год и опять весна. Здесь не верна пословица: жизнь прожить - не поле перейти. Нет, именно поле. И перейти.»

«От встречи с мертвецами нам сладко, нас тянет под одеяло. Замок с привидениями своим литературным успехом обязан разбуженному чувству уюта, сознанию застрахованного от непрошенных вторжений жилья»

«Предмет, удвоенный в зеркале или в воде, кажется цельнее, он не раздваивается, а удваивается, помножается сам на себя. Он замыкается на себе в этом пребывании на границе своей иллюзии.
В отражении важно, во-первых,что оно перевёрнуто, во-вторых - подёрнуто рябью, дымкой, оно струится, и дышит, и проступает из тьмы, со дна водоёма. Это как бы тот свет предмета, его психея, идея (в Платоновом смысле), заручившись которой, тот крепче стоит и красуется на берегу. Зеркало его подтверждает, удостоверяет и вместе с тем вносит долю горечи, тоски, недостижимости прекрасного далека, становясь по отношению к миру легендой о граде Китеже»

«Старичок как ребёнок. То пойдёт в зоопарк к знакомой антилопе, то в кино. И старичку весело жить, отрешившись от взрослых забот и воротясь в детство, на пенсию. Он бы прыгал на одной ножке, если бы позволило здоровье. Но и так ему хорошо, на солнышке, как котёнку, обдумывая, во что ещё поиграть в этой просторной и такой одинокой жизни.»

Издав письма, которые плохо продавались, валялись на каком-то складе по издательской нерасторопности, Марья взялась за «Абрама да Марью». И тут выяснилось, что ей это страшно непросто - непонятно, что можно писать, а что нельзя… Марья, которая любила говорить, что врагов надо душить в объятьях, когда начала писать, как-то вдруг вспомнила, что некоторые враги ведь не всегда врагами были… И вообще - наверно, сейчас всё это «про врагов и друзей» как-то оказалось неактуальным что ли… Враги-друзья - ведь все они свидетели твоей жизни, участники… А может, и не в этом дело, а просто - расстаться с книгой воспоминаний очень трудно - ведь пока вспоминаешь, оно всё с тобой, греет…

Васька, Синявский, эхо, стихи, пятна памяти

Previous post Next post
Up