(no subject)

Feb 23, 2015 22:51

Предыдущее

Про Берлин в 91-м, про Питер в девяностых, про дядю Додика и его жену Таню, про Топорова, про родителей, про нас, про Яшу Коцака и Галю Полонскую, про котёнка, про Дружка, про кошку Пушу, про разбитый нос, про стихи...

В ноябре 91-го мы поехали дней на десять в Россию - сначала в Питер, потом в Москву.

Продолжались удивительные времена дешёвых поездов - мы отправились по билетам, купленным за рубли, пользуясь горделивым советским обменным курсом, по которому в рубле умещалось аж десять франков. Это была последняя наша поездка в Россию на поезде.

С пересадкой в Берлине, причём у нас там был целый день. Мы приехали в Берлин рано утром, сдали рюкзаки с чемоданами в камеру хранения и отправились гулять до вечера.

Мы прошли через весь город пешком - с востока на запад... Этот день комом в горле. Нескончаемый ноябрьский дождь, мелкий тусклый. В восточном Берлине облезлые грязные лишённые цвета стены, Александр платц - бесприютная, с какими-то вульгарными рекламными плакатами.

Иногда, чтоб посидеть в тепле, мы куда-нибудь заходили. Где-то в полутёмной и полупустой пивнушке съели суп из бычьих хвостов, которым любитель немецкой еды Васька давно меня накормить хотел.

Через музейный квартал - в западный Берлин - там стекло и бетон, кофе с пирожными в забегаловке на втором этаже, капли ползут по оконному стеклу.

И в какой-то перерыв в дожде мы сидели на скамейке в Трептов-парке возле Алёши, - люди гуляли с собаками, кто-то мимо нас пробегал, а мы сидели, прижавшись друг к другу, охваченные бездомностью чужого города возле громадного солдатищи.

Потом вокзал, советские военные с семьями уезжают на родину - похоже было на эвакуацию - напряжённые неулыбающиеся лица, баулы, сундуки какие-то, плачущие дети...

Тащим чемоданы по ступенькам, и ночной поезд в Питер.

У родителей мы бы и не заметили, что мы приехали во время, когда в магазинах не было еды. У них всё как всегда - центром трапез блюда из припасённого летом - грибы солёные, грибы маринованные, кислая капуста, суп из сушёных белых, варенье, закатанные в банки компоты - всё это главная и любимая еда моего детства - август - месяц трудовой добычливости.

Встретили нас грибным супом, в котором лишь слегка накренившись стояла ложка.

И только как-то в гостях, когда на ужин было полкурицы на четверых, мы ощутили, что еды-таки нет.

Потом в Париже нам рассказывала Лена Баевская, как в городе Ренне, куда её и Мишу Яснова пригласил выпестованный Эткиндом прекрасный поэтический переводчик с русского на французский Андрей Маркович, они обомлели, увидев в квартире, в которой их поселили, на столе вазу с сияющими апельсинами...

Зашёл к родителям что-то передать в Париж бегемочий дядя Додик, младший брат его отца. Очень расположенный, весёлый, довольный. У него шёл самый счастливый кусок жизни - он только недавно сошёлся со своей новой женой, генеральской вдовой Таней, - мягкой уютной женщиной, которая во время войны была снайпером. Дядя Додик за несколько лет до того потерял жену, очень жёсткую тётку, державшую его в повиновении, и случилась с ним счастливая любовь, когда обоим было за шестьдесят. Сюжет для небольшого рассказа. Таня - всю жизнь советский человек - легко перетекла в несоветскую жизнь, сменив у себя в комнате ленинский уголок на красный угол с иконами.

Познакомились они с дядей Додиком в товарищеском суде, где оба предавались общественной работе - они ещё и жили в одном доме. А когда дядя Додик умер (она надолго его пережила), Таня всем желающим слушать с удовольствием рассказывала, как «всё» у них начиналось.

Дядя Додик за ней ухаживал, как положено, с цветами и кино. И вот один раз они в кино собрались, а сначала чаю решили выпить у неё дома. Она пошла на кухню чай ставить, приходит с чайником, - а дядя Додик уже в её кровати лежит.

И вот этот самый дядя Додик забежал к родителям на минутку, - мама, конечно же, предложила ему чая с вареньем, он отказался, и тут мама вкрадчивым насмешливым голосом говорит - «с земляничным!». Дядя Додик тут же взял свои слова назад - ну кто ж отказывается от чая с земляничным вареньем!

Сходили мы с Васькой в издательство «Северо-Запад», которое тогда помещалось в каком-то дворе-колодце на Шестой линии - там, где я в детстве жила, где мы на мостовой в классики играли, потому что практически не было машин на Шестой между Малым и Средним из-того, что там уместились две школы и детский сад. В издетельстве в полутёмной комнате на прилавке лежали стопки васькиных тонких бумажных грязно-сиреневых книжек, они только-только приехали из типографии - «В граде Китеже». Много тогда выходило очень некрасивых книг почти что на обёрточной бумаге.

Ещё из Парижа Васька договорился о вечере в ленинградском Доме Писателей. Расположен этот писательский особняк прямо напротив управления КГБ, именуемого в народе Большим Домом, и по этому поводу вечно в Питере веселились - говорили, что есть тайный подземный ход прямо из ГБ в дом писателей, чтоб тёпленькими этих писателей брать. Потом этот бедный дом (писателей) сгорел, говорили, что от чьей-то сигареты.

Васька очень радовался, что на его вечер пришёл Дмитрий Сергеич Лихачёв. И вообще много было народу.

Я злилась, что васькин вечер вёл Топоров. У него тогда была своя литературная страничка в не помню какой из питерских газет - и в каждой статейке Топоров о ком-нибудь говорил гадость - причём как-то исподтишка, как в яслях - ущипнёт побольней и потом руки потирает, потому что обиженный не пытается защититься, чтоб не выглядеть смешным. Я тогда на примере Топорова поняла, как легко клеветать безнаказанно. Потом когда я читала книжку Воронелихи, по сути посвящённую клевете на Марью Синявскую, я вспоминала как раз топоровские статейки.

Кстати, Топорова я помнила с юности, со времён Сайгона, где он вечно сидел за чашкой кофе и ждал собеседников, и небось тогда уже мечтал, что всем отомстит при случае.

А к Ваське Топоров как раз хорошо относился, что было весьма стыдно, хоть Васька тут и вовсе ни при чём. И при хорошем отношении он тоже ухитрялся писать мерзко, и ещё неизвестно, когда гаже. Скажем, где-то он написал, что Ваську бедного довели до отъезда злые люди из Союза писателей, а если б не довели, то русский человек ни за что не стал бы уезжать по израильской визе. Прочтёшь такое - и не знаешь, как отмыться.

В следующие наши приезды, к счастью, васькины вечера вёл Яша Гордин, хотя прямой ссоры с Топоровым не было.

В Москве мы с Васькой ходили в гости к его любимым друзьям Яше Коцаку и Гале Полонской - людям, которые раздобыли нам Нюшу.

Этот огромный мир, где столько миллиардов людей, на самом деле, оказывается всё же пазлом, где отдельные кусочки входят на свои места, связываются - и будто так и надо. И через много лет выяснилось, что Яша проектировал те самые газопроводы, вдоль которых шёл по пустыне Альбир, ища в трубах утечки.

А Галя учила в школе детей литературе и до сих пор учит. И ведёт литературный кружок, где её дети читают стихи.

Васька всегда с гордостью говорил, что Галя - из тех самых учителей-шестидесятников, из которых Наталья Долинина, Лия Евсеевна Ковалёва (любимая в жж Ликуша) - из тех, кто не только учил читать книжки, но пытался в советской жизни учить достоинству, внутреннему сопротивлению, тем свойствам, которые описываются высокими словами, заграбастанными и бесконечно опошленными советской властью.

А ещё Галя с Яшей - собачьи люди. У них было в тот момент, кажется, четверо маленьких пуделей и персидский кот впридачу. Яша говорил, что самый старший пудель, стариком он его называл, стал с возрастом сердит, ему палец в рот не клади... А Галя, пока мы были в гостях, консультировала по телефону своих знакомых, у которых пуделиха в тот вечер рожала.

Пудели с удобством разлеглись на диване, и Яша, устроившись там тоже, сказал: «вот оно преимущество маленьких собачек. Эрдель наш занимал весь диван, а тут они вчетвером умещаются, и ещё мне место оставили».

Нет Яши, он умер за полгода до Васьки... С Галей мы иногда перебрасываемся мэйлами... У неё маленькая чёрная пуделиха Дана, чуть постарше большой белой Тани...

В поездке в Москву было для меня прикосновение к прошлой жизни - до нас - той самой, про которую мы договаривались, что я сохраню... Я собиралась встретиться с Генкой - вполне невинно погулять по улицам...

И тут выяснилось, что для Васьки - это совершенно невыносимо. Мы оба знали, что настоящая ревность - она к разговорам, к той словесной жизни с кем-то, которая оказывается вдруг вне общей жизни, непрозрачной...

Мы совершенно отчётливо чуть ли не с первой нашей общей недели знали, что вне нашей общей жизни мы оба себя не представляем, что мы сплелись и проросли друг в друга практически мгновенно, - и всё-таки Ваське было трудно меня отпускать - даже с кем-нибудь встречаться после работы в кафе возле Нотр Дам, где пианист по вечерам, - ведь это кусок времени... И что сейчас локти кусать... Перед смертью не надышишься... Как мы легко это произносили, пытаясь в сессию за последнюю перед экзаменом ночь выучить какую-нибудь очередную теорему...

Васька как-то удивительно выходил из прошлой жизни в новую, захлопнув дверь, вроде бы оставляя прошлое позади, я же моё прошлое таскала с собой, и оно прорастало в настоящее, тянулись толстые нити, и любовь к собственному прошлому всегда для меня была частью любви к себе...

Мы не встретились в тот наш приезд с Генкой, потому что ему не захотелось смотреть на нас вдвоём, а я в нашей с Васькой жизни, которая была в обе стороны вечной - мы вечно вместе были - и так всегда будет - в незыблемости этой жизни, всё-таки уступила, как уступают причудам.

В Питере жили мы у Машки с Яшкой в трёхкомнатной квартире, а у родителей квартира этажом выше, однокомнатная. Наш приезд возмутил машкину суровую кошку Пушу и поступила она решительно несправедливо - вместо того, чтоб открыто напасть на меня, или на Ваську, она среди ночи неожиданно разъярённой фурией бросилась на Машку, да так, что Яшке пришлось заливать машкины раны йодом. Маленький щен - доберманиха Долька ничего против нас не имела, но немного дичилась посторонних - её в детстве нельзя было водить на улицу - до прививок, а прививки как-то не сразу делали...

Две поездки переплелись у меня в голове - та в ноябре 91-го, и следующая - в сентябре 95-го. Тёмный промозглый ноябрь с солнечным сентябрём.

***
Якову Гордину
Вызывает безумную жалость
То, что жизнью когда-то считалось:
Парапеты, огни, мостовая,
В переулках поспешность объятий,
Эти ржавые скрипы трамвая
И кресты кораблей на закате...

Вызывает нелепую жалость
Этот новенький крест над собором,
Эти сборища, сборнички, сборы,
И заклеенные заборы
У метро - что ещё не распалось.

И ещё - бесполезная жалость
К тёмным сводам стеклянных вокзалов,
К тем прохожим, теряющим тени.
К одичанию их сновидений,
От которых на стенках осталась
Память кухонных в-гости-хождений...

И когда непонятным укором
По плащу шебуршит осторожно
Мелкий дождь ежедневного вздора -
Быть прохожим почти невозможно:
Так храбрится он, ветер осенний,
Так нелепо, отважно, несложно
Как с фасада подкрашенный город...
И прожектор подсветкою ложной
Разукрасит его, обесценит,
Перепутав прологи с финалами,
Бросит вниз на колючие тени
Фонарей, отражённых каналами.

1995

Вечера в доме писателей... Разговоры о политике, страшная политическая активность у людей, от которых я бы этого не ждала - хоть у наших с Машкой тёток, родной и двоюродной, - не пропускали они ни митингов, ни выборов, носы приклеивались к телевизорам во время политических дебатов. Казалось, что больше всего политика интересует тех, кому за шестьдесят, и пожалуй, удивительным образом, тёток больше, чем дядек.

В 95-ом в пронзительный прозрачно-золотой день мы ездили в Павловск. Мама осталась дома с крошечным котёнком, за которым мы с Яшкой и с Машкой съездили по объявлению за несколько дней до того. А накануне котёнок вроде как слегка приболел, вялый был... Тогда котят брали слишком маленькими, месяца ему, наверно, не было. По Павловску мы гуляли с Володей Васильевым, васькиным товарищем по семинару Гнедич, жившим в Царском селе. А на обратном пути на вокзале ели мороженое. Оно стоили каких-то безумных денег... Мы вообще на рубли ничего не поменяли, папа платил... И так было почему-то грустно смотреть, как папа ест мороженое - каким-то предчувствием будущих потерь - папа с аппетитом уплетал детское щастье...

Когда мы вернулись домой, оказалось, что котёнок умер. Как-то враз ослабел, мама носила его за пазухой, - и умер... За два дня до того носился по квартире... И всё - комочек шерсти...

...
Возле Василеостровского рынка на улице барахолка - наверно, это тоже в 95-ом - там продают такую фигню - на платках на тротуаре лежат разрозненные предметы - какая-то старая пудреница рядом с одиноким растрескавшимся башмаком...

***
Когда всплывает Атлантида -
Всплывают вздутые колонны,
Потрескавшихся стен провалы,
Зияют двери пустотой,
И окна мёртвые, чернея,
Жрут водоросли и лилеи,
И плиты набережных склизки,
И выщерблены обелиски
Над застоявшейся водой.

Когда всплывает Атлантида -
Всплывает дымных ростров пламя,
Как мутно-рыжая хламида
Над разметёнными домами,
И пристань в ракушках пустых,
Не видя ни одной галеры
Любви, Надежды или Веры,
Глядит под чёрные мосты.

Над колченогими столами
Пиров, справлявших век чумы,
Всплывают призраки зимы,
Бренча двуглавыми орлами,
И свет не отделён от тьмы.

А в бахроме из чёрной тины -
Забытых войн чужие мины,
Как прежде, прячутся на дне,
Чтоб не ушёл из Атлантиды
Кораблик по зловонью тины,
Чтоб задохнулся в том огне,
Где корчится, шипит, дымится
Судьбы имперская страница
На подсыхающей стене.

Когда всплывает Атлантида -
Волна срывает все плотины,
А их творцов уносит в ад...
Среди всемирного базара
Над головой у Валтазара
Последние Слова горят.
В карнизы врезано их пламя
Там, где свистевший ветер стих,-
Под золотыми куполами
Над грязью бывших мостовых.

1991
И ещё в 95-ом... Мы поехали в гости к друзьям в Петергоф. Гуляли по парку радостным осенним днём, с нами - маленький отважный, и хоть совсем уже старенький, лет шестнадцать ему было, всё равно настоящий решительный мужик - беспородный пёсик Дружок. Хороший был день, и мы не рассчитали времени, а вечером у родителей были гости, которые и с нами хотели пообщаться...

Мы заспешили на вокзал, с неуютностью понимая, что приедем чуть позже, чем хотели... Ребята с Дружком отправились нас провожать. Подошла электричка из Питера - переполненная, и из неё выкатилась густая толпа - с работы люди - и они шли, я бы сказала «пёрли», почти сметая стоящих на пути. Было тепло, и у меня была расстёгнута куртка, и каким-то образом её хвост попал в молнию сумки идущего навстречу мужика, мы сцепились. А нам на электричку надо бы сесть, вот-вот она отправится...

Мужик ужасно обозлился, я растерялась, а Васька как-то стремительно рванул куртку, - вытащил хвост, но мужик, то ли испугавшись за свою сумку, то ли просто из-за разлитой в воздухе агрессии, размахнулся, дал Ваське в нос с полного размаха, и быстро пошёл дальше.

У Васьки из носу хлынула кровь. Мы застыли на секунду от полной нереальности происшедшего. Никто в торопящейся толпе и внимания на нас не обратил...

Ребята заохали, сказали, что есть медпункт на Балтийском вокзале, и надо туда зайти перед тем, как домой ехать, вскочили с нами в поезд... Мы всю дорогу стояли с Дружком в тамбуре. Васька прижимал к распухшему вдвое носу платок. Ну, на вокзале зашли в медпункт, там кровь остановили, Васька помылся, - чтоб хоть за бомжа не приняли в метро.

Скрыть происшествие от родителей, естественно, было никак нельзя - нос - как груша. А ещё и вечер в Доме Писателей был как раз на следующий день. Так что и там народ интересовался, как это Ваську угораздило, - Миша Глинка до начала из зала спросил, с кем Васька подрался. Мы обдумывали пиратскую повязку, но как-то не соорудили...

Поездки в Питер в первой половине 90-х, - и те, что до меня, и две наших общих - очень сильно проявлены в «Стихах 91-го - 93-го» и в «Итоге романтизма».

Однажды Васька рассказал, как его поразило по дороге в гости к Гале Усовой, в ту самую квартиру возле Сосновки, где они когда-то вместе жили, что на пятиэтажки наступает лес, - растрескались стены, и лес пошёл в атаку на слабые человечьи поселения - на окраинные куски города.

***
1990, Петербург, Сосновка.
Позарастали стёжки-дорожки
В тридцатилетних бетонных кварталах.
Конский каштан заслоняет окошки,
Всё, что кустилось,- поразрасталось:
Лес возвращается, лес наступает
Тонким каштаном, бледной сиренью,
Ломится в форточку гроздь тугая,
Мстит за порубленное смиренье!

Тут, где сгубили чужие сады,
Тут, где бульдозер царил на песках,
Буйство берёз осаждает пруды,
И не прошедшие мимо дожди
Осколками стёкол дрожат на листах.

Конский каштан над площадкой песчаной,
Над жестью ржавого гаража,
И потянулась сирень беспощадная
К стёклам четвёртого этажа.

Отвоевали у леса улицы?
Хватит, поездили тридцать лет!
И у подъездов репейники колются,
И по строителям тризну лес
Справит,
когда разнесёт по панели
Пятиэтажие карточных стен,
Чтоб лопухи с беленой забелели
Этим кровавым гераням взамен!
А на проспекте, лиловом от гроз,
Хлещут шпицрутены тонкой осины,
Хлещут, сквозь строй прогоняя машины,
Чёрные розги свистящих берёз,
И заплетает гигантская ива
Ветви в трамвайные провода,
И по глазам пешеходов - крапива,
Им открывая проход в никуда.

Брякают ставни, как брошеный щит,
И в удушающем мщенье сирени
Люди катаются от мигрени
Там, где татарник в асфальте торчит.

В доме, где солнца годами не видели,
А штукатурка - мокрей и мокрей,
Кем-то забытые чьи-то родители
У заплетённых плющом дверей...

Там, где сгоняют потоки побелок
Лес одичалый, да ливневый душ,
Всё, что настроено, всё, что наделано,
Всё одолеет зелёная глушь!

Есть ли что в мире страшнее сирени
В час, когда перешагнув Рубикон,

Пан -
разгневанной в ветре свирелью -
Свистом трясёт шпингалеты окон?!
В сизой дымящейся утром сирени
Будет утоплен последний балкон.

1992

А в 92-ом в Париже мы были на концерте Евгения Кисина, и нам страшно не понравилось. Казалось, он барабанит - с блестящей техникой и без музыки - жестоко мучает Шопена, обращает его в бездушный железный панцырь.

***
Петербург
Наступает на тени дворцов топот сумерек серых,
И вода неминуемой тенью глотает закат,
Словно слизывая с переулков и ветреных скверов,
Где последние пятна ещё на деревьях дрожат.
Их не стоит ловить -
и пускай покрываются синью,
Из которой ни люди, ни сфинксы не выловят снов!
...И упала звезда.
И звезда называлась Полынью,
И полынною горечью веяло вдоль берегов.

И никто не заметил, когда изменились стихии,
Словно звуки рояля, который накрыли тряпьём,
Серебро почернело,
как чернеют окошки пустые,
И смешалось с тяжёлой водой то, что было вином.
И совсем не листва - разложенья подсохшая пена
Засыпала булыжник, звеня на трамвайных путях,
Пианист сумасшедший играл кулаками Шопена,
И аккорды его ударяли в гранитный костяк.
1993

мы, люди, Васька, эхо, стихи, истории, пятна памяти

Previous post Next post
Up