Об авторе | Надежда Юрьевна Венедиктова - журналист, писатель, автор четырех книг стихов и прозы. Родилась в Новгороде, выросла в Абхазии. После окончания Московского института культуры вернулась в Сухум, сменила несколько профессий - от библиографа и киномеханика до начальника аналитического отдела министерства и главного редактора журнала «Гражданское общество». В настоящее время - обозреватель общественной телестудии «Асаркья» и литературный редактор литературно-публицистического альманаха «Южный Кавказ». Живет в Сухуме.
Никогда не надо бояться зайти слишком далеко,
потому что истина - еще дальше.
Марсель Пруст
Привычка жить наедине с двумя эпохами, отслеживая их аромат и выверты, сформировалась уже после сорока - развал советской империи и резкий кувырок из одной общественной формации в другую подарил редкую и драгоценную возможность сидеть сразу на двух исторических стульях.
И при этом активно ерзать, запуская нос и пальцы во многие трещины, идущие не только по фасаду.
Со временем каждую из эпох удалось приручить - во всяком случае, есть ощущение интима, и они уравновесились до равнозначных живых пространств, каждое из которых подсвечивает другое и позволяет познавать в сравнении, заодно совершенствуя мою позицию маргинала - никому не принадлежать полностью, даже себе, чтобы сохранять хотя бы гипотетическую возможность объективного восприятия жизни.
Черт его знает, достижимо ли оно на самом деле, но попробовать стоит.
Обдуманный флирт с эпохами совпал по времени с долго нарабатывавшимся умением осознавать свою жизнь почти ежесекундно - как говаривал в таких случаях Бердяев, я постоянно трансцендирую; правда, выяснилось, что это занятие требует слишком много энергии, поэтому приходится регулярно сачковать, чтобы не выпасть в осадок раньше времени.
Особенно приятно дрейфовать между собой и человечеством, утопая в его яростном многообразии.
* * *
Маргинальность была задана с детства, прошедшего в закрытом научно-техническом городке, откуда выпускали по пропускам, и в двухэтажном доме, стоявшем на краю этого технограда, спущенного директивой Государственного комитета обороны СССР (личная инициатива Лаврентия Берия сыграла не последнюю роль) в рай черноморских субтропиков спустя несколько месяцев после Второй мировой.
Это было детство почти вне национальных традиций, сдобренное юмором физиков, резвившихся в 60-х на зависть лирикам; в чувственных качелях между пляжем, роскошным парком Великого князя Александра Михайловича и отцовской библиотекой, в которой равное место занимали художественные (в основном западная литература, доступная по тем временам) и технические книги, монографии о Ватикане и исламе (книги о православии в СССР не поощрялись), истории о путешествиях и открытиях. Не вырасти гражданином мира было невозможно, тем более что запахи магнолии, гардении и цитрусовых отсылали к иным просторам с настойчивостью ловеласа.
Изначальные космополиты солнце и море ворвались в мое сознание до людей, во всяком случае, не помню отчетливо даже родных до пятилетнего возраста, а пространство и время, ощутимые на юге навязчиво-нежно, довершили полировку.
Мы жили, огражденные железным забором, за которым была другая жизнь, далекая от научно-технических проблем, - когда в 46-м году моя бабушка переехала из Москвы в Сухум с мужем-химиком, местные жители еще стояли в магазинах в двух очередях - женщины и мужчины отдельно. Только в 64-м наши жилые дома вывели из закрытой зоны, но тень секретности продолжала падать на нас - мы, дети сотрудников физтеха, даже не ходили на майские и октябрьские демонстрации с остальными школьниками. Наш отец, создававший приборы связи для космоса и атомных подводных лодок, внушал нам с братом, что на гипотетический вопрос посторонних о его работе мы должны отвечать, что он делает зубочистки.
Свободное время я проводила на пляже или в парке, где читала, уютно расположившись на ветках очередного дерева, - этот праздник безмятежности надежно отделял меня от повседневной жизни привычного образца, и в моем мире великодушие было главной ценностью, которой я щедро делилась с лягушками и вечностью. Родители могли не беспокоиться о нас, наш район был предельно безопасным, посторонних в нем практически не бывало, и мы целый день резвились на свободе среди экзотических растений и жилых домов в псевдоплантаторском стиле, украшенных полуколоннами и балкончиками.
До знакомства с советской эпохой оставалось десять-пятнадцать лет, и реально оно началось в Москве после двадцати, в студенческой вольнице. В этом чудном возрасте коммунизм казался мне естественной формой существования, и смех однокурсников, узнававших о моей политической девственности, не угнетал - они были ушлыми детьми столицы, которым предстояло в будущем убедиться в моей правоте. С годами, когда выяснилось, что правы все-таки они, роскошь восприятия, заложенная в детстве, не позволяла воспринимать всерьез социалистическую действительность - комсомол, профсоюзные собрания, генсеки и т.д. казались выморочными тенями на фоне мощного потока жизни.
* * *
Однажды мой ялтинский приятель Сергей Новиков, бывший в советское время первым городским поэтом, рассказал о своем киевском знакомом, история которого осталась во мне мировоззренческой занозой. Окончив Литинститут в Москве, приятель вернулся в Киев в начале 90-х, когда империя уже рухнула и найти среди ее обломков свою судьбу было непросто.
В конце концов он сменил кайф безработного на работу хохлом в Этнографическом музее - отрастил висячие усы, напялил расшитую сорочку и, когда появлялись редкие посетители, выходил из украинской хаты с дымящейся трубкой в руках. Эта непыльная работенка оставляла много свободного времени, и он увлекся каббалой - его русская кровь потребовала чего-то запредельного.
Киевские евреи оценили его увлеченность и послали учиться в Израиль, в один из хедеров. Довольно быстро он изучил иврит и древнееврейский, успешно сдал экзамены и стал добропорядочным иудеем - не знаю, получил ли он гражданство, следы его затерялись в кипящем пространстве Иерусалима.
Пластичность его сознания цепляет меня до сих пор, жаль, что невозможно проследить его путь дальше - остался ли он ортодоксальным иудеем, не зажигающим свет в субботу, или продолжает прыгать и успел побывать вечным студентом в Германии, удачливым бизнесменом в Штатах и дауншифтером в Гоа, бреющим над водами дзен-буддизма.
* * *
В конце 80-х я коллекционировала все опубликованные тексты Аверинцева, его «Поэтика ранневизантийской литературы» несколько раз спасала меня от приступов жестокой тоски - обаяние его ума, освещающего изучаемый предмет с нежной пытливостью утреннего солнца, нравственная мощь и утягивающая вглубь энциклопедичность познаний завораживали.
Влюбленность в его фразу «Античное стояние на площадях заменило тихое парение в воздухе» соперничала с увлечением кем-либо - то же ощущение прелести и личного ракурса.
Одна из самых притягательных способностей человечества - сохранение чужого света в своем пространстве.
* * *
Мне было полтора года, когда меня перевезли к бабушке из северного Новгорода в субтропический Сухум - мама, впервые приехавшая на юг, была сражена асфальтом, вечной зеленью, морем и чистотой и, вспоминая о болоте, которое пересекала ежедневно по дороге на работу в разрушенном войной городе, охотно согласилась на предложение бабушки оставить меня в этом раю.
Наш городской район, названный в конце XIX века Синопом в честь оглушительной победы русского флота над турками при Синопе, находится на окраине, отделенный от центра километровой кипарисовой аллеей и огромным дендропарком. Наши дома ютятся в окружении зелени, слева и справа старинные парки, сзади высокие, поросшие лесом холмы, а спереди, в ста метрах, теплое море. Слегка уединенный рай, в котором преимущества городской жизни органично переплетены с глубинным ощущением природы, открытого неба над головой и морского воздуха.
В утверждении Сиорана, что при соприкосновении с раем «я» разрушается, наверное, есть цимес, хотя в моем случае опасность в другом - становишься пленником рая, и изгнание невозможно.
Видимо, мое детское сознание, резко перемещенное с севера на юг, было навсегда потрясено ослепительным летним солнцем и глубокими провалами теней, взгляд из которых на карнавальные подробности местного быта - сине-фиолетовый инжир на белой тарелке, загорелый торс юнца, падающие в смеющееся море капли с лодочного весла - был подобен долгому, чувственно насыщенному процессу всплывания из вечности к мгновению.
С тех пор неистребимая праздничность восприятия сопутствует мне во всем - даже катастрофы, боль потерь, тоска и измены освещаются мрачным великолепием трагедии, превращающим действо в черную радугу.
Мигрень, способная долбануть в любой момент, доводя до полного изнеможения, тоже действует с размахом древнегреческого хора, намекая на гулкую сцену за своей спиной - боль пульсирует, наполняя пространство энергией смутного узнавания: в эти минуты общность сущего на микроуровне убедительна до радостного всхлипа.
* * *
Этой осенью ездили в Боровск с московской подругой и журналисткой из мадридской «Эль Паис» - два часа в переполненной электричке и минут двадцать на автобусе. Небольшой старинный городишко, еще не выползший из советской дремоты, но с вкраплениями рыночной экономики; в кафе, где мы пили чай с роскошными пирожками почти домашней выпечки, обедала школьная экскурсия - видимо, несколько классов сразу, от второклашек до почти барышень с нежными прыщиками и яркими мобильными телефонами в худых пальцах. Верещали неугомонно, не обращая внимания на учительниц, изображавших светских дам, слегка стесняющихся шума. Так повеяло советским уютом, стабильной жизнью, которую неожиданно всплывшая ностальгическая оптика вдруг сделала ароматной, сродни полузабытому детскому празднику.
В небольшом скверике неподалеку от центральной площади памятник Циолковскому - городской сумасшедший в валенках и куцем пальтишке сидит и запрокинув голову смотрит в небо, мечты о котором обессмертили его имя. Хорошо сделано, без слюней и обывательской жалости.
Он жил в провинции, напоминающей своей необъятной глухотой звездное небо, и ощущал космос как родной дом. Завораживающая ирония - нищий провинциал подарил ХХ веку реальную перспективу космических полетов.
* * *
Собственный способ существования органичен для человека, как дыхание, и не подвержен изменениям даже под воздействием последовательных усилий. Можно перейти в другую религию, развить волю, усилить способности, достичь откровения или нирваны, но твое проживание жизни останется глубоко индивидуальным, даже если ты раб толпы и общественного мнения.
Когда Сократ сказал, что неосознаваемая жизнь не стоит того, чтобы ее проживать, началась эпоха вочеловечивания жизни - за два с половиной тысячелетия навыки осознаваемости слегка усовершенствовались, но в школе до сих пор не обучают самопознанию, а адаптируют к внешней среде.
Мне было пять-шесть лет, когда жизнь впервые обнажилась - мы, средняя группа детского сада, копошились в траве, в верхней части бывшего великокняжеского парка, принадлежавшего до революции Александру Романову, женатому на родной сестре Николая Второго, неподалеку стояли две воспитательницы, увлеченные разговором, позднее утро плутало между огромной магнолией и зарослями бересклета. Солнечный свет, пробиваясь сквозь густую листву, вдруг замер - происходящее отяжелело значимостью, незнакомой прежде, словно содержимое жизни умножилось и выступило за края картинки - две болтающие женщины стягивали к себе идущие из-за пределов моего взгляда невидимые нити, о которых я догадывалась не своим опытом, и стали ярким центром, играющие вокруг дети выделились в себе и своей возне, трава обрела непостижимость, пространство и время впервые обозначились самостоятельно и коснулись меня изнутри.
Самым странным было, что живые участники происходящего не замечали своей выразительности - и мне начало казаться, что я нахожусь вне всего.
В дальнейшем подобных мгновений становилось все больше, я старалась запомнить их и иногда вызывала сознательно. Это были вехи моей личной истории, о которых не знал никто, и это отвечало подростковой потребности в тайне - тогда мне не могло прийти в голову, что рассказать о себе практически невозможно.
Я долго жила между этими мгновениями, которых становилось все больше, и обычной жизнью - так было до тех пор, пока оба потока не слились в осознаваемую ежесекундно плоть жизни.
* * *
Если верить биографам Марлен Дитрих, она была равнодушна к сексу, но очень падка на восхищение своей особой - цветы, комплименты, все чувственные виды поклонения нужны были ей постоянно. Поскольку поклонники требовали секса, она спала с ними, смирившись с этой нудной потребностью человечества, но скучала в процессе.
Видимо, поэтому она не знала так называемой верности и изумлялась сценам ревности, которые устраивал очередной любовник, когда она, еще не расставшись с ним, позволяла затащить себя в следующую постель, гарантирующую необходимую порцию восхищения.
Даже всемирная слава не насытила ее чудовищного аппетита - поклонение нужно было ей, как воздух, до старости, которую она провела, валяясь в постели и читая журналы.
Антиподы - ненасытная Дитрих и скрывшаяся от славы Грета Гарбо, - о которых мечтали миллионы мужчин по всему миру, никого не любили - физиологически не были к этому способны, но оплодотворили романтическими чувствами колоссальное количество душ.
* * *
Моя внешняя жизнь лаконична.
Хотя в ней есть путешествия, походы в горы, журналистская суета и прочее, включая бесконечный ремонт, происходящее на поверхности все равно кажется мне немногословным рисунком на фоне внутреннего потока, несущегося непрерывно и с мощью водопада. Поэтому я быстро устаю - мозг работает, как сумасшедший конвейер, втягивающий все подряд. Все попытки бороться с его ненасытностью бесплодны.
Каждую ночь вижу кучу суматошных снов, в которых принимают участие толпы людей, в большинстве своем незнакомых. Как-то вычитала у психолога, что многолюдные сны - это признак страдания от одиночества. Чушь! В моем случае одиночество работает как отдушина, в которой я прихожу в себя, и лаборатория для экспериментов.
Каждый человек, как лавина, обрушивается на мое восприятие - черт его знает зачем, я начинаю думать о его детстве и взрослении, его встречах с людьми, растениями, звездами, о его привычках, пристрастиях, любовных играх, короче, морока еще та, через несколько минут я уже в обмороке и не знаю, куда бежать, а бежать некуда, человечество везде.
Отчасти выручают знакомые, общение с ними экономит энергию, стекаешь по стереотипам и не так устаешь, особенно если они немногословны.
В отрочестве, когда во время болезни менингитом врачи говорили мне, что не надо думать, я просила их объяснить, как это сделать, но они относились к моей просьбе несерьезно. В юности меня манила нирвана, но не получилось - отключить мозговую фабрику не удалось.
Выручает лишь глубокий сон, но для этого надо пройти километров пятнадцать-двадцать и устать до дурноты, что является редкой роскошью. После обычного ночного сна встаю как пьянь, надравшаяся накануне интеллигентно, с чувством меры. Только самомассаж и зарядка приводят мой организм через полтора часа в относительную бодрость.
Жаль, что нельзя снимать мозг хотя бы на ночь, как вставную челюсть.
* * *Опубликовано в журнале:
«Знамя» 2014, №1 http://magazines.russ.ru/znamia/2014/1/3v.html