В пятницу утром мне снится огромный белый конвейер, по которому едут люди, и он каким-то образом искусственно создает толпу; люди едут на выдачу дипломов, и я в их числе. Я причем знаю, что диплома мне не дадут, потому что у меня [censored] хвостов и я как-то в общем даже о том, что надо быть сегодня в универе, узнала случайно; но мало ли, думаю я, моя жизнь и логика две вещи несовместные, как гений, правильно, дети, и злодейство.
Внизу у конвейера обнаруживается человек, отчисленный еще два года назад, и он тоже пришел за дипломом, и я вдруг отмечаю два момента: что он заметно сдал и что я люблю его по-прежнему; и мы уже едем куда-то вместе, какая-то полупустая квартира, и...
- Верочка, ты не забыла, куда ты сегодня приглашена? -
у Чуковской с утра по телефону душераздирающе счастливый голос, и я не могу сказать ей, что она вот только что опять разрушила мое личное счастье, поэтому бурчу невнятное, кладу трубку и выдыхаю в подушку протяжный стон.
***
Через полтора часа лихорадочных сборов я пишу
lyosh108 смску, что безнадежно опаздываю; мы встречаемся на эскалаторе станции метро "Баррикадная", "ты вниз - я вверх", как в песне Бучч.
Леха взмывает ко мне, круглый, сияющий, тяжело дышит, кричит "Полозкова, ты божественна! Мы еще успеваем!" и, топая и матерясь, мы влетаем на "Уоллеса и Громита" в "Баррикады" минут через десять после начала сеанса.
Вот тут бессмысленно что-либо пересказывать; мы веселились до визга, переходившего в ультразвук; надо сказать, что люди в кинозале зачастую смеялись даже не столько глядя на экран, сколько слыша сидящего по левую руку от меня буддиста с ямочками, который вопит, ухает, стучит себя по коленям и еще долго переводит дух, отхохотавшись, как заглушенная самолетная турбина; Леха умеет все делать со смаком.
Потом еще "Пингвины из Мадагаскара в операции "С Новым Годом!", мы выходим из кинозала, я устраиваю Лехе короткое дефиле на улице, презентуя свои новые, феерические джинсы Fishbone, распущенные волосы, ну и общую неотразимость, и Леха провожает меня на предстоящую вечеринку с таким лицом, с каким заботливые продюсеры выталкивают на сцену подающих надежды дебютанток.
***
Через полчаса у метро "Проспект Вернадского" меня встречает Костя
arstaki, и мы садимся в машину к Илье Львовичу; у Львовича "Ока" с номером "у[цифры] ру", за что в народе она заботливо прозвана Крошкой Ру; Крошку Ру, как-то в момент бурной ссоры с Львовичем, я пыталась у него похитить: в нее загрузились уже Чуковская и
unsudden, когда я, оттеснив Львовича, - "Все, милый, надоел ты мне, как горькая редька", села на водительское место и попыталась эффектно захлопнуть дверцу перед его лицом - и вдруг обнаружила, что упираюсь макушкой в крышу, колени над рулем, а дверца не закрывается из-за трети меня, которая просто не поместилась (- Почему в "Оку" не ставят магнитол? - Так все равно колени уши закрывают); я замираю, ужасаюсь тому, как глупо поступила и тихо думаю:
- Львович. Скажи мне, зачем ты сдул мою машину?
- так вот, в Крошке Ру лежит гора воздушных шаров, и Костя только формально садится на переднее сиденье, а фактически - на колени мне; в таких машинах любые большие друзья неизменно становятся прямо ближайшими.
Оо, и мы надуваем шары, громко подпеваем песням, делаем из Кости богему; на Рублево-Успенском шоссе биллборды через каждые пять метров, бутики Armani и Ermenegildo Zegna и, кажется, бриллианты вмонтированы прямо в дорожные знаки.
- Да, обычная такая русская деревенька. - вздыхает прекрасный Львович, мы кружим в поисках нужного поворота минут сорок и приезжаем к Чуковской в глубокой тьме.
***
Это потрясающий дом: там террасы, полузанесенные листьями, с плетеным креслом и пледом, и ночью фонарь, сигаретный дым и пар от дыхания, а утром солнце, набегавшееся и наследившее повсюду, полосами, пятнами, отпечатком ладони на пыльной поверхности; там портреты Шостаковича, его старинный инструмент, синтезатор середины века, его метроном, его гостиная, его книги; там камин, старые кресла, пузатые диваны, огромные гулкие комнаты и...
- Мы вчера обнаружили дырку в потолке, на кухне, и решили, что там живет привидение и смотрит на нас в глазок.
- Нет, это его женщина оступилась и пробила шпилькой.
Там натурально есть привидения, хуже того, петли в реальности: в пролете широкой дубовой лестницы, ведущей на второй этаж, стуктурно меняется время и пространство, наверху даже остановились огромные часы с маятником; мы провели там в общей сложности часа два, кто-то приходил, уходил, говорил, приносил, уносил, спрашивал, гас и зажигался свет, звуки, голоса; но это все какими-то размытыми бликами вспоминается, как от проехавшей в ночи машины; мы просто стояли там, слушали, как дышим, и мысли прибоем таким накатывали и отбегали по галечке - шшшшш.
Но это уже ближе к ночи, а пока мы едим, звеним бокалами, пьем сангрию, табунами уходим курить, знакомимся, танцуем, слушаем, как
starlikeshining и
unsudden в две гитары воскрешают рок-н-ролл; мы говорим Чуковской, что она прекрасна, что Бог явно придумал Чуковскую в момент большой любви к миру, и это чистая правда; Костя и Львович устраивают алкогольную таможню, и никто не имеет права пройти в комнату мимо них, не выпив бокал чего-нибудь на выбор; Алла в ноутбуке рисует по борту яхты на снимке имена своих друзей на грузинском - у них завтра свадьба - и все мы участвуем в процессе; мы беспрерывно поем, в унисон и разнобой, под гитару, под шампанское, под настроение; меня берут работать целой отдельной пресс-службой, без права на служебный роман; у нас вдруг у всех одновременно случается грусть, час на четвертый праздника, когда мы обводим взглядом окружающих и понимаем, что уже изрядно пьяны, простужены и по-прежнему влюблены не в тех, здесь частично присутствующих; наши диалоги восхитительны, как медузы, которые светятся в ночном море и кажутся большими дрожащими звездами, но стоит их вынести из контекста и попробовать застенографировать, как они меркнут и теряют весь блеск; мы красим Илью Львовича и Костю, делаем из них томных красоток кабаре, мы пинаем шарики, числом ровно девятнадцать, привезенные в Крошке Ру, мы медленно ползем по лестнице наверх, как два удава, с фотоаппаратом наперевес, пытаясь запечатлеть Чуковскую и Полескова в момент серьезной беседы; мы деремся, падаем, бьем друг друга кулаками и вениками, мы плачем, утешам, целуем в макушку, гладим по волосам; мы беззаконно, бесстыже прекрасны, натуральный передоз эйфории, кружится голова; наконец, мы едим тортик и пьем чай. Мы томно, понижая голос, бархатными низкими частотами, в шею, говорим о сангрии, напитке испанских крестьян, и об интертекстуальных связях.
Тут могла бы быть Ваша реклама.
***
Потом мы все фотографируем, стоим на лестнице; потом дом ложится спать, а я остаюсь на кухне с Львовичем и
unsudden, и мы травим анекдоты, исходим ехидством и пытаемся по типу парфюма определить, чью куртку обнаружили рядом с собой; у нас отличная память на запахи.
С Львовичем, грустным, с мировой скорбью в густо подведенных глазах, мы еще долго говорим наверху, при свете лампы в стиле 60-х; заснула я в восемь часов утра.
***
Проснулась в половине одиннадцатого - оттого, что прекрасный Ритыч, завернутый в одеяло, смотрит на меня своими круглыми глазами, исполненными ужаса.
- Слава Богу, это ты. А мы-то уж подумали.
- Что подумали? Что в комнате рядом с Вами всю ночь ворочается агонизирующий слон?
Нас очень беспокоит, что решат Костя и Львович, проснувшись и увидев друг друга в макияже, они ведь могут ничего не помнить.
Костя и Львович признавались потом, что поутру поняли: Рублевка делает с людьми действительно страшные вещи.
Мы очень долго смеемся; из окон сосны и струится бодрый морозец; я хожу в любимой маечке а-ля "моя морячка", пью кофе, доедаю тортик, исполняю ритуальные танцы; с утра, сонные, мятые, гундосые, невыносимо трогательные, мы все еще прекраснее, чем всегда.
Мы пакуемся по машинам и едем запускать змея.
Змея.
- По-моему, он у нас немножко цвета оранжевой революции.
Костя, авторитетно: Нет, это зеленый змий.
Мы носимся, тычем друг в друга палочками, прыгаем и дышим в ладошки. Там еще трава по пояс, но в ложбинках лежит снег, и ребята бегут по очереди со змеем на длинном поводке, как героические марафонцы, быстро, с одухотворенными лицами, забегая в бурьян, на ходу поправляя предательски съезжающие штаны; я ничего не могу поделать, мне хочется лечь звездой и орать в эту лазурь, совершенно неважно что.
Есть такие дни, по которым ты немедленно начинаешь скучать, еще в процессе, еще внутри них. Из них хочется связать себе большой цветастый свитер и иногда влезать в него в одинокие зимние вечера, чтобы разом надевать на себя всю эту тучу запахов, слов, жестов, дыханий. Есть такая структура времени, где сквозь пальцы сыплется не песок даже, а мелкая бриллиантовая крошка, и никак не удержать, не схватить, не упрятать горстями в карман - и тебе сладко и больно; коллективный, трехмерный сон; семеро халифов на час - и над ними хвостатое знамя.
Мы потом еще ели жареные пельмени, играли в безумные игры все вместе, долго прощались; чтобы добить, вероятно, мне поставили в машине Girl From Ipanema и еще немного пряной, мерцающей босса-новы, а под конец - старого Джексона, мой первый в жизни альбом, от которого я в девятилетнем возрасте, кассетка в обложке, огромный черный плеер, допотопный - ревела навзрыд.
Из машины меня можно было только аккуратно вылить. Даже нет - выветрить, как пар.
Что и сделали со всей возможной вежливостью.
***
И вот уже целые сутки я летаю по городу, как облако в штанах, и никак не могу вернуться в исходное состояние.
Возьмут ли меня работать теплым московским циклоном?..
UPD.:
Вещдоки!