1
Я не знаю что такое искусство. Иногда, особенно когда пьяным пытаюсь уйти в дзен, мне кажется, что это разновидность магии, бережно сохраненной Трисмегистом после гибели Атлантиды. Но когда я трезвый и смотрю на мир злым и изломанным научным материализмом взглядом - я вижу только обработанный кусок камня, измазанный красками холст, колебания воздуха и черные буквы на бумаги. И эта неспособность найти золотую середину меня охренеть как бесит. Проще всего перевести стрелки на то, что любое искусство это мысль, одновременно в материальной и нематериальной форме, но это заводит в такие дебри, что можно изойти говном и мистикой, прежде чем выберешься. Хуже всего то, что с этим искусством приходится жить. Как бы кому не хотелось, но оставаться в границах человеческой цивилизации, и не испачкаться в этом не возможно. Поневоле позавидуешь темным и непросвещенным древним грекам, которые еще думали, что вытесать из камня бога - это мастерство и не знали еще, что это скованная вечность. Сейчас все гораздо сложней. Вот возьмем, например меня.
В первый раз я столкнулся с искусством в шесть лет. Произошло это случайно. Во двор кто-то вынес альбом репродукций Рубенса. Тогда я впервые понял, что голые тетки - главный смысл искусства. И главное оправдание времени, потраченного художником. Мясистые тела рубенсовских красавиц взволновали меня и заставили по-другому посмотреть на пыльные книжные полки. Когда никого не было дома, я тщательно прошелся по всем книгам, в которых заподозрил существование картинок. Наша семья не была богата, чтобы скупать редкие и дорогие репродукции массово, поэтому улов был небольшим, но был - набралось около десяти альбомов. Я внимательно страницу за страницей изучил их. Баб без одежды обнаружилось много. И на целый год я стал поклонником живописи, страстным её фанатам, изучающим даже вставки в журнал юность, с комсомолками в блузах, которые обтягивали крепкие рабоче-крестьянские груди.
Как вы уже поняли, ребенком я был нудным. Очень нудным. Я и сейчас-то нуден, но тогда я еще не научился скрывать этот свой недостаток под маской веселого похуиста. Выдержать мои допросы о смысле вывесок на магазинах и не прибить мог только папа, который морозил меня своим ледяным спокойствиям, умело пропуская мои слова сквозь свое сознание, и мама, которая умела заражать оптимизмом и желанием заняться чем-то абсолютно бесполезным, переводя мое внимание на безопасные кубики. Именно мама первой заметила мой, хоть и поблекший, но, тем не менее, все еще живой интерес к наследию великих художников. Очень деликатно меня застукали за перелистыванием почти бессмысленного Рембрандта и, осторожно прижав фактами, начали расспрашивать, что же меня так заинтересовало в нем. У меня потели ладошки и горели уши, но я нудно попытался рассказать о том, что все эти хмурые кривые домики и застывшие парусники мне нравятся. Я лгал, как последний продажный рецензент в женском гламурном журнале, по малолетству заменяя восторженные метафоры и сравнения универсальным Э-э-э-э… Может быть папа, внимательно разглядывающий меня, что-то понял, но маме возражать не стал и отправился я в кружок изобразительного искусства.
Вначале идея научиться рисовать самому меня восхитила. Возможность изображать голых женщин не в тех тупых позах, что на картинах, и, самое главное, любых баб, а не только привычно уродливых, просто взорвала мне мозг. На первое занятие я буквально летел.
- Рисуем палку, - обрадовала нас хрупкая женщина в скромном сером платье, черных башмаках и безумной беретке малинового цвета.
Мы сидели перед ней, разложив на парты альбомы, резинки, наборы карандашей и неуемный детский энтузиазм. Кружок располагался в «Доме пионеров», который был на самом деле обыкновенной хрущевкой, на первом этаже которой и разместили отрыжки детско-юношеского воспитания. Родители завели нас в класс, умилились и исчезли на полтора часа. Знакомые парты, привычная доска лично меня разочаровали. Прибитые кнопками рисунки на стенах не спасали. Голых там не было, только какие-то ужасы.
- Что? - спросила хрупкая очкастая девочка, которую хлопочущая мамаша посадила у окна, чтобы та дышала свежим воздухом.
- Палку рисуем, - чуть громче повторила женщина и скривилась.
- А как вас зовут? - спросил какой-то мальчик.
- Вот дети пошли, - вздохнула тетка, - в кружок записались, а что, где, когда не узнали. Вы имеете честь обучаться у заслуженного художника Украины Розы Ивановны Бабоянц. Запомнили? Бабоянц.
Мы все прониклись и не обоссались, видимо, только из-за природной стыдливости.
- А какую палочку? - уточнила все та же девочка в очках. - С веточками или об… обс… обструганную?
- Обос … - начала говорить Роза Ивановна, но ловко проглотив слова, взяла мел и с гордым скрипом прочертила вертикальную черту. А затем громко произнесла. - Вот такую.
Мы пораженно замерли.
- Это же не палочка? - обиженно сказала все та же девочка. - Это - черточка.
Роза Ивановна посмотрел на неё с какой-то непонятной злостью.
- Деточка, - сказала она строго. - Живопись покоиться на двух китах. Один из этих китов - творческое воображение. Поэтому в этом - она ткнула пальцем в доску, - надо учиться видеть именно палочку. А второй кит, нет, я бы сказала КИТ - это умение рисовать вот такие палочки. Все ясно.
Мне было не ясно. Мне было нехера не ясно. Но я промолчал. У меня была цель, я хотел рисовать голых баб, а у девочки в очках такой великой цели не было. Она спросила:
- Но зачем мне рисовать палочки? Я умею уже домик рисовать!
Роза Ивановна громко рассмеялась.
- Ну, иди к доске, нарисуй нам домик. Или хотя бы будку.
Девочка гордо поднялась, выпрямила спину, подошла к доске и нарисовала домик. Не плоский прямоугольный домик с крестом окна и треугольной крышей. Нет. Сейчас я понимаю, что это было намного лучше того, что можно ожидать от семилетней девочки. Домик был не настоящим, конечно, а мультипликационным, схематичным, но она умудрилась нарисовать каждое бревнышко, аккуратно изобразила крыльцо, с маленьким порожком и даже с цветком на окне.
- Тебя как зовут? - спросила заслуженный художник Украины.
- Лена.
- Ты, Лена, не домик нарисовала. Ты нарисовала иллюстрацию из учебника геометрии. Если уж ты пришла в кружок, если решила стать настоящим художником, ты должна понимать, что домик это не та фигня, что изобразила ты. Великий художник Минасян сказал, что на картине должно быть все то же самое, что в жизни, только с эмоциями. А что у тебя? Домик висит как лампочка, нет игры тени и света. Монтажная схема, а не домик. Рисунок просто ужасный. Даже для девочки. Ты, конечно, можешь еще научиться, но для этого тебе надо упорно трудиться, слушаться и не воображать, что самая умная. Так что решай сама или садишься и рисуешь палки, что я показала, или я тебя исключаю из кружка.
Девочка уже плакала. Я не знал, что такое монтажная схема, но понимал, что и такой хрени не нарисую, поэтому Розу Ивановну молча поддерживал.
- Ну, так что, Ле-но-чка? - она так и произнесла по слогам «ле-но-чка». - Будем учиться рисовать как нормальные дети?
Лена только кивнула.
- Иди на место, - разрешила Роза Ивановна.
Потом мы целый урок рисовали палочки. Упорно и самоотверженно. На следующем уроки мы учились чертить горизонтальные линии.
- Рука мастера - это рука, которая прямые линии рисует прямыми, а кривые - кривыми. Вы поймете всю важность этого упражнения, когда будите рисовать настоящие домики - объясняла нам премудрости живописи Роза Ивановна.
А потом мы чертили круги. Пять занятий, пока не научились попадать, по словам Розы Ивановны, концом круга в его начало. Мы долго рисовали квадраты, не отрывая карандаша от бумаги. Потом начались волнистые линии, эллипсы... Первой из кружка ушла Лена. Её с огромным скандалом забрала мама. Мои родители слушали о наших занатиях с огромным удивлением, но ничего не предпринимали. Из этой секты меня вытащила сама Лена. Пока она еще ходила в кружок, наши матери вели нас домой одной и той же дорогой, так как жили мы совсем рядом, и мы незаметно познакомились и даже подружились.
- Она - обманщица, - заявила как-то Лена. - И сама рисовать не умеет. И беретку носит, чтобы умной казаться.
- Да ну, - не поверил я.
- Серьезно-серьезно!
Мы сидели в моем дворе на качелях и обсуждали какие-то школьные проблемы. Школы у нас были разные, но вот проблемы оказались очень похожими. И я как-то незаметно для себя похвастался, что умею рисовать ровные кривые. Вот Лена и начала меня просвещать.
- Ты просто завидуешь, - неуверенно произнес я.
- Больно надо! Мне мама настоящего художника нашла, по выходным этому делу учит. Я уже лошадку умею рисовать.
Я восхитился. И, одновременно с этим восхищением, меня начала душить страшная, непередаваемо огромная жаба.
- А баб голых рисовать можешь? - вырвался у меня неожиданно вопрос и я почувствовал, как предательски горят уши.
Лена фыркнула и махнула рукой.
- Это вообще за нефиг делать. Смотри.
Она взяла веточку и схематично, но вполне достоверно нарисовала женщину с раздвинутыми ногами и обильной зарослью.
- Вот, а вы палочки рисуете, - с превосходством в голосе произнесла она.
Мне оставалось только согласиться и загрустить.
- Я тоже так хочу рисовать, - признался я.
- Так хорошо или голых баб? - ехидно поинтересовалась она.
Я гордо надулся и промолчал. Но она поняла меня правильно.
- Дарю! - сказала она и достала из кармана джинс колоду карт.
Вот так Лена подарила мне фотографическое искусство. Это были честно спертые у старшего брата карты, на которых голые люди были изображены намного функциональнее и откровеннее. С тех пор в живописи я разочаровался. Зачем рисовать голых женщин, если некоторые из них соглашаются фотографироваться даже в более откровенных позах? И если с репродукциями Дали я примирился, ибо его бред только нарисовать можно, то вот все то, что принято относить к живописи классической, меня раздражало. Потому что совершенно не понятно: зачем рисовать женщин уродливыми? Как на подбор. Все бабы были чудовищно толстозадыми и плоскими. Мое детское и неизмученное эрекцией тело пока еще не реагировало на их кривые груди, а вот оскорбленное чувство прекрасного уже бунтовало. Разве могут сравниться эти бабы с худыми и сисястыми женщинами на картах? Даже в семилетнем возрасте мне стало понятно, что мазать кисточками холст это откровенный маразм. Я бросил кружок и вовремя, потому что Бабоянц Роза Ивановна действительно оказалось какой-то аферисткой, выпросил у родителей фотоаппарат и даже нашел свою первую модель - Лену. Но главное другое: я своим умом уже в семь лет дошел до понимания того, что вся живопись находится в откровеннейшей жопе. Как ни крути, но на фотках получается четче.
Что еще? Вот вас не удивляется, что сейчас все еще рисуют картины? Что существуют художники, живые художники, современники, загулявшие на земле классики? А им на смену идет толпа молодых да ранних живописцев, готовых свергать, изменять и проповедовать? Что картины, как первых, так и вторых, расходятся по галереям и разлетаются на аукционах по коллекциям? Нет? А ведь технологиям, которые и сделали живопись возможной уже до сраки лет и нового, принципиально нового, ожидать бесполезно. Уже во времена ренессанса эту шахту можно было закрывать, рисунок красками на ткани перестал быть чем-то удивительным. Оставалось только заточить технику. С этим человечество благополучно справилось в веке девятнадцатом, одновременно с появлением фотографий. Символично, правда? Жаль только, что тонкий намек природы оно не поняло. Изобразительное искусство продолжило развиваться. Только куда? Уже и точечками нарисовали, и мазками. И тогда вместо простого и очевидного как член натюрморта появилась картина-концепция. О! Это дало новый импульс всему и на площадке живописи появились, как гении, оперирующие идеями и мыслями, так и откровенно ебанутые господа, умеющие хорошо подать себя к обеду. Люмпены и средний класс к такому искусству относились с подозрением, а их политические представителе вообще пытались запретить: фашисты, как дегенератисное, и коммунисты, как декадентское. Да и сейчас большинство выберет унылую кошечку или тошнотворные цветочки, вместо концептуального пятна с квадратной тенью. Это большинство смешно и отвратительно. Но и меньшинство, которое не торчит на мещанстве, точно такие же идиоты, потому, что готовы восторгаться Моно Лизой нарисованного дерьмом, только потому, что автор обошелся без красок. Есть еще те, которые даже не меньшинство - элита, единицы человечества, этих живопись как таковая не интересует. Их заставляет торчать либо сам факт обладания пачкой картин, либо количеством нулей, которые с каждым годом увеличивается. В общем, никто ни хуя не понял!
2
Но это не страшно. Я вот ничего не понимаю в музыке. У меня нет слуха, нет голоса, нет никаких музыкальных способностей. До двенадцати лет я вообще воспринимал только песни и исключительно на русском. Если звучала просто мелодия или язык был какой-то непонятный, то есть любой другой - я никак не мог заставить себя слушать эти бесполезные звуки. А потом у нас на чердаке поселился Дядя Бомж. На вид ему было лет сорок, может больше, он был худым, маленьким, трясущимся человечком с огромными синими глазами на черном лице. Он поселился в нашем доме незаметно, осенью, с самым первым затяжным дождем, который шел три дня. В эти дни мы, дети и взрослые, натянув на головы зонтики и капюшоны, смотрели под ноги на расплывающиеся в лужах дома и ничего вокруг не замечали. Но, как только дождь закончился, сразу выяснилось, что на чердаке живет бомж. Легкое общественное брожение вполне могло закончиться и легкими травмами, но случилось чудо: бомж, еще не ставший дядей попросил у старушки с пятого этажа маленький кусочек хозяйственного мыла, чтобы помыться. Среди заседающих на лавочках пенсионеров это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Торжественное изгнание было отложено, а бомж попал в тесную осаду любопытных. Что он рассказывал всем - я не знаю, но очень скоро в его праве жить на чердаке никто не сомневался, а для детей он превратился в Дядю Бомжа. Наш город ещё не пережил великое нашествие бомжей и потому позволял себе временами жалость. А еще у него была скрипка.
Каждый день, около четырёх часов он брал её закутанную в шерстяной платок с огромными дырками и шёл на главную в нашем микрорайоне площадь, там, где намного поздней воздвигнут Макдональдс. Там он играл. Стоял маленький, с прямой спиной и закрытыми глазами. Иногда, пробегая мимо, я останавливался и смотрел, как он играет. Житель большого города я в самом раннем детстве приобрёл плохую привычку - превращать людей в фон. Что есть человек, что пустое место. И большинство окружающих в моем сознании превращались в декорации. Но Дядя Бомж не растворялся почему-то в других лицах. Встретив его, я видел серый силуэт со скрипкой. Особенно к музыке я не прислушивался. Она была разная: весёлая, грустная, резкая, спокойная. Я её по-прежнему не понимал, но уже слушал. Однажды мне захотелось к нему подойти, поздороваться, но я так и не решился.
Он сам заговорил со мной. Шел снег, безобразный, маленький и колючий. Я стоял под козырьком парадного входа, прислонившись к дверному косяку, и смотрел, как ветер закручивает снег в маленькие ураганы. Это были зимние каникулы, в голове уже звенел новый год, но заняться было нечем. Дядя Бомж появился незаметно, кашлянул и пробормотал что-то невнятно, вроде «простите». Я оглянулся, увидел его и подвинулся, пропуская. Но он посмотрел на меня застенчиво и спросил:
- Ты любишь музыку?
- А? - не понял я.
- Ты любишь музыку? Ты останавливался послушать, мне даже показалось, что тебе понравилось, - торопливо начал объяснять он.
- Ну, - я отчего-то смутился. - Не знаю. Я не очень понимаю музыку без слов. Она какая-то бессмысленная.
- Да? - поразился дядя Бомж. - Ты интересный мальчик. Ты не боишься в этом признаваться.
Я только пожал плечами.
- А что вы играете? - спросил.
- Играю? - он пожал плечами. - Тут ты прав - бессмыслицу. Я играю бессмыслицу.
Он улыбнулся грустно. Я притоптал маленький сугроб. Снег хрустел, словно ломались тысячи маленьких костей.
- Мне раньше казалось, что музыка самое народное искусство. Самое-самое. Даже телевизор дальше от него. Ничего ведь не надо, чтобы слушать. Если человек не инвалид. Глухой значит. А оказалось…
Он махнул рукой.
- Что? - спросил я зачем-то.
- Да…
Он посмотрел на меня и, наверное, увидев открытое, но глуповатое лицо подростка, замер. Потом буркнул что-то и ушел. Я посмотрел ему вслед, снежинки липли к его дырявому пальто, путались в волосах и цеплялись за ноги. Мне вдруг стало нестерпимо его жалко. Словно что-то острое проткнуло меня, насквозь пригвоздив к земле. Нет, и до этого я жалел людей, собачек, кошек, птичек. Только чувство это оставалось каким-то детским, не оформившимся до конца. Ощущалось в нем какая-то смешная мимолетность, когда самые искренние слезы через мгновение сменяются смехом. Словно игра разноцветных теней в большом школьном вестибюле, куда свет проникал сквозь единственное огромное окно с витражом. А вот тогда, наверное, ко мне впервые зашла взрослая жизнь, с настоящими чувствами, которые умеют прожигать насквозь. Я решил было окликнуть его. Но мысли скакали без толку, только мешая друг другу. И просто отвернулся. Это была капитуляция детству, но ничего поделать с собой не смог. Кроме того что начал успокаивать себя: ну а что я могу сказать, переезжайте к нам, только сестру надо убить. И так далее, бред…
- Знаешь, - услышал я его голос за спиной и резко обернулся, - это на самом деле хорошо, что не пропускаешь через себя музыку. Ты мыслишь категориями, концепциями, чистыми идеями и от музыки требуешь того же. И это правильно, это, - следующее слово он благоговейно выдохнул, - по-современному, так и надо. Не вникай. Не пропускай её через себя. Я вот… - он пожал плечами. - Я вот окунулся в неё. Ты видишь результат. Но я из другого поколения, наверное, по-другому и не смог. А ты, ты - это другая эпоха, тебе этого не надо. Время музыки прошло! Тонкая игра чувств - это уже лишнее. Ты меня понимаешь?
Я, честно говоря, ничего тогда не понимал, но признаваться в этом постеснялся и кивнул.
- Вот. Ведь что такое музыка как не чувство? И требовалась она в другую эпоху, когда звук барабана, пам-пам-пам-пам-барам пам-пам, пробуждал, пробивался прямо в мозг. Тогда, когда нужны были чувства, эмоции. Когда скрипка действительно могла плакать, когда её звукам верили. А сейчас чувственная эпоха прошла, испарилась. Только вот музыка осталась. Сейчас эпоха мысли, человечеству некогда музицировать. И музыка сейчас не ла-ла-лалала-лала-лалала, а резкий выдох, удар, пульс. Она отражает мысли и требует их, а чувства. Чувства только для коллекции. Вот возьмем меня. Ленинградская филармония. Не первая скрипка. Но… Нет, надо по другому. - без остановки продолжил. - Мне было двадцать, мне казалось, что даже самый маленький листочек поет, каждый дом, человек, таракан несет свою собственную музыку. Где бы не останавливался, не замирал задумчиво на мгновение, так начинался концерт - скрипели двери, выли щели, стучали каблуки и шуршали газеты. И я мечтал соединить все в симфонию. Симфония ночного Питера - вот была моя мечта. И я даже начал создавать нечто. Магнитофоны, бобины, микрофоны, огромная масса черновой работы. И вдруг, после трех лет на пути к мечте, я услышал то, что получилось, пропустил через себя все готовые отрывки. И пустота. В том, что я делал не было музыки. Там была идея, мысль, а музыка осталась там, у Моцарта и Генделя. Понимаешь?
- Не очень, - произнес я, хотя по-честному надо было признаться, что я нихрена во всем этом не понял.
- Хриглумкла, - сказал он, - хриглумкла! Такую песню можно услышать на стройке. Но в ней нет эмоций. Это просто эхо нашего механического мира. Музыкой это эхо не станет. Ла-лала-ла-лалалалала. Вот так звучит музыка. Это эмоции. Или тум-тутумбум-ту-туту-тумбум. В этом есть музыка. А в том, что делал я, не было. Жизнь - извольте, движение - пожалуйста, энергии - целый вагон. Но все бесчувственное, нечеловеческое. Это машины. Даже если звук издает человек, они получаются мертвыми.
Он замолчал. У меня даже мыслей не возникло что-то произнести.
- Десять лет, - наконец продолжил он. - Десять лет. Я жил, с ощущением того, что мир закончился. Мир умер. Или умер я. Моя мечта оказалась глупостью, тленом. Но я жил, работал, играл на своей скрипке, женился, родил дочь, прирастал гастролями и хозяйством. Внешне эта история даже пошла мне на пользу. Я стал нормальным, солидным музыкантом, приторговывал тем, что привозил из загранки. Жил. Но это внешне. Внутри я превращался в мумию. В жалкий призрак того парня, который с горящими глазами носился по подъездам и подворотням с магнитофоном. В тридцать три года все поломалось. Моя жена сообщила за завтраком, что любит другого и уходит к нему. Что он умница, талант, гений, прекрасный музыкант и разносторонняя личность.
- Обидно, - вырвалось у меня.
Он грозно сверкнул глазами.
- Обидно?! - возмутился он. - Это не обидно. Это можно было бы пережить. Женщины… Женщины - это приятно, но переоценивать… Обидно было другое. Я заинтересовался, что же это за талант такой. Поспрашивал у знакомых, что он играет и мне принесли запись. И вот это было обидно. Это были мои композиции. Мои! Совсем чуть-чуть переделанные, но мои. Я их сразу узнал. Как? Как! - он весь задрожал. - Как они попали в его руки - не знаю. К тому моменту я давно их потерял. И вот. И самое обидное, самое смертельное - этот механический бред, этот сборник какофоний нравился. Люди его хвалили, прославляли даже. Конечно не официальная печать, но он был действительно известен в музыкальных кругах. С моими записями, которые не являются музыкой. Понимаешь, что обидно?
- Понимаю, - на этот раз вполне искренне ответил я.
Это было действительно ужасно несправедливо. Вот так по глупому из-за каких-то принципов пролететь мимо деньги, славы…
- Вот после этого я четко понял что музыка, настоящая музыка, никому не нужна. Сейчас людям нужен или какой-то оригинальный выпендреж, или какая-то легкая прокладка под слова. И тебе советую - убей её. Увидишь - убивай сразу, коли её пока она не испортила тебе жизнь…
И резко, недоговорив, развернулся и пошаркал куда-то. Наверное, торопился умереть. Через неделю он пропал, а еще через одну нашли труп. Кто-то убил. Зачем, почему, за что - никто не знал и никогда уже не узнает. Время было такое, любопытство временно атрофировалось. А я тогда молчал, я не знал что сказать. Его слова не ложились ни в сердце, ни в мозги. Это была какая-то далекая от меня абстракция. Не прошло и дня - все казалось забыл. Даже узнав о его смерти, вспоминал укутанное в снег пальто, а не то что он мне сказал тогда. Вспомнил через полгода, когда влюбился. Её звали Маша, мы учились в одном классе, когда я видел её - внутри меня барабан начинал отбивать дробь.
и продолжение