День памяти Венички Ерофеева (24.10 1938 - 11.05 1990)
Из воспоминаний Ольги Седаковой:
«...Однажды Веничка остался ночевать, в кухне, на раскладушке. Среди ночи мы проснулись от невероятной стужи. Оказывается: балконная дверь настежь открыта (а мороз под 30°), задувает ветер, вьется снег, а Веня лежит не шевелясь.
- Почему ты не закрыл дверь?
- Я думал, у вас так принято. Проветривать ночью.
Я не вспомню другого человека среди тех, кого знаю, который бы мог в этих условиях так подумать и сделать (точнее, не сделать: не закрыть дверь без спроса и не разбудить хозяев, чтобы спросить). Это Венино свойство, нечто противоположное плебейскому «Имею право!», «Мне это нужно!» и плебейской агрессивной самозащите, - его глубокое смущение перед всем и желание оберечь все от себя - восхищало меня бесконечно. Когда он был долго трезв, рядом с ним нельзя было не почувствовать собственной грубости: контраст был впечатляющим.
<...> Отпевание в православном храме совершенно не вязалось с Веничкой и было до неприличия «в духе момента»: отпевание русского писателя, диссидента, дожившего до «победы» либеральных идей, реабилитированного народного героя в реабилитированной Церкви. «Все в порядке, пьяных нет». И так, не без смущения, смотрела я на происходящее… Но когда дошло до Заповедей Блаженства, с первого их стиха я с полной отчетливостью поняла, что если к кому это имеет отношение, то как раз к Веничке. Многие, многие из людей, несомненно, добропорядочных, вряд ли посмеют спросить себя: правда ли эти страшные блаженства и суть блаженства, которых - говоря высоким слогом - ищет их душа? Правда ли, если уж они такого блаженства не просят, то не будут спорить, если оно случится? Веничка не спорил, это точно. «Все должно идти медленно и неправильно...»
<...> Настоящей страстью Вени было горе. Он предлагал писать это слово с прописной буквы, как у Цветаевой: Горе. О чем это Горе, всегда как будто свежее, только что настигшее? Веня описывал его в «Петушках» (эпизод с вдовой из «Неутешного горя»), говорил о нем и так. Он сравнивал это с тем, что всем понятно:
- Когда человек только что похоронил отца, многое ли ему нужно и многое ли интересно? А у меня так каждый день....
Но, поскольку его Горе не было бытовым горем, он был скорее веселым человеком, и уж совсем не угрюмым. Его необыкновенно легко можно было рассмешить, и смеялся он до упаду, до слез, приговаривая: «Матушка Царица Небесная!»...
<...> И я думаю, что Венино Горе с большим основанием можно было бы назвать Русским Горем. Кошмар коммунистической эпохи был тем Горем, которое он переживал ежедневно. Он как будто не сводил глаз со всей лавины зверства, тупости, надругательства, совершенного над народом. От такого зрелища можно свихнуться серьезнее, чем Гамлет, и оставшееся время «симулировать вменяемость», как Веничка назвал собственное поведение. И страшнее всего, что это и не собиралось кончаться.
- Мы помрем, а они так и будут дышать на ладан, - говорил он, когда кто-нибудь уверял, что режим дышит на ладан. Все метаморфировало из одного безобразия в другое и обещало продолжаться вечно, до полной победы. Отщепенец тех лет (которые лукаво назвали «застоем») - а Веничка в высшей степени был отщепенцем, тем, кто в доме повешенного говорит о веревке и говорит о ней в доме вешателя, - был окружен страшным обществом. Оно было, быть может, пострашнее легендарного ГБ - как помнят все отцепенцы. В ненависти к «ненашему» и «непонятному», в готовности топить любого, кому «больше всех надо», оно опережало приказы сверху. И при этом лояльный член такого общества был убежден в собственной правоте и непогрешимости с силой необыкновенной. Сомнения были ему неведомы.
Он как-то спросил меня:
- Для тебя как будто какие-то вещи остаются серьезными. Как это возможно?
- А почему нет?
- Что может быть серьезным, если главное уже произошло - ... (у меня нет Вениной памяти на даты) лет назад?
- Но то, что ты имеешь в виду, еще не конец, - возразила я, - ты как будто дальше Пятницы не читал.
- Зато ты, - ответил Веня, - прочитала про Рождество и сразу про Пасху, а все между этим пропустила.
Навязшая у всех на устах Ницшева фраза: «Бог умер» - в Вениной редакции звучала бы так: «Бог убит».
Но таких тем мы, вообще-то, никогда не касались и в тот раз коснулись по неосмотрительности. «Пей да помалкивай» - цитатой из Блока Веня прерывал обычно любой «концептуальный» разговор. Или без Блока: «Лучше ешь свое яблоко, ешь, это тебе больше идет, чем говорить про умное». Он, кстати, очень любил кормить всех - уже с порога спрашивал: «Голодные, небось?»
Веня меньше всего был для меня писателем. Это кажется странным, но все, кто знал его достаточно хорошо, согласятся со мной. Веня сам был значительнее своих сочинений. Точнее, если они стали значительными, то как раз благодаря присутствию его личности - в тексте, за текстом, над текстом... Но присутствует там, конечно, не вся личность. Те, кто знал Веню, видели то, чего в принципе не может быть в сочинении: реакции на обстоятельства, которые приходят извне, на всякую встречную мелочь. Необязательно в словах (а у Вени, чурающегося всех высоких и прямых слов, чаще всего не в словах); в жесте, интонации, взгляде, молчании. И все эти не пересказываемые ответы жизни - живые, непредвзятые, поразительно деликатные и точные - это незабываемое в Вене. И этого не расскажешь.
И - что же бы сказал Веня, поглядев на эти записки?
- Молчи уж лучше, дуреха! - или:
- Ничегошеньки ты не поняла, - или:
- Это все ерунда, а вот у меня есть идея...
И мы бы пошли выпрашивать талон на водку...»
(1991 г.)