Вот
здесь взяли интервью у нескольких писателей, живущих за границей. В том числе и у меня. Спасибо Дмитрию Бавильскому
paslen за возможность высказать вслух мои мысли по поводу литературы, языка и эмиграции. Переношу сюда весь текст своих ответов.
- Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка?
- Эмиграция - это прежде всего упражнение в мимикрии. Головоногие моллюски неотличимы от морского дна не только цветом, но и неровной формой тела. Механизм этот работает при помощи телефотографирования образа с сетчатки на кожу. То есть что вижу, тем и становлюсь.
Это происходит автоматически и без определённых усилий сопротивления, приводит к невозможности размимикрироваться обратно.
Ты становишься навсегда иностранцем. В этом смысле смещение на уровне языка есть нечто вторичное, хотя и более наглядное: ведь акцент и торможения в речи обращают на себя внимание любого неуезжавшего.
Но то, что происходит в голове, намного сложнее и неизлечимее. А в голове идёт обживание её теми «чудовищами с лазурным мозгом и чешуёй из влажных глаз», о которых писал Мандельштам.
Начинаешь сам с собой говорить на чужом языке, видеть сны на нём, подсаживаешься на заёмные структуры и, не умея выразить того же на родном, просто переводишь.
Это нормально, поскольку в каждом языке есть свои выражения, отвечающие нуждам местной реальности.
Например, испанское ojalá («дай Бог» со смешанным мусульманско-цыганским посылом) очень точно обозначает здешнюю надежду на завтрашний день, напоминающую наше «авось», но не равное ему, так же как йогурт не то же, что простокваша.
И наоборот, русское «мол» здесь отсутствует, зато оно имеется в баскском. Иногда, для меня самой неожиданным образом, это «мол» пробивается в моих фразах на каталонском. Это значит, что без него я не могу и эквивалента ему ещё не нашла.
Всё это общее рассуждение я привожу только потому, что не вижу особого интереса в собственном частном случае: я веду переписку, пишу время от времени эссе и стихи. И всякий раз чувствую эхом откликающиеся стены чужой речи.
Если на уроках русского языка, который я преподаю, я говорю осознанно чётко и ясно, чтобы быть понятной студентам, то эта чёткость звука, без педагогической интенциональности, проявляется, думаю, и в том, что я пишу.
С одной стороны, мне важно обезопасить свою речь от вторжений языка моих ежедневных обязанностей, с другой - не хочется подстраиваться под тот русский язык, на котором я уже давно не живу.
- Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле?
- Он развивается за счёт влияния чужого языка и ментальности. Я, например, стала лучше слышать рифмы на «б» и «в», типа «слава-слабо», поскольку в испанском эти звуки смяты в один.
Кроме того, язык обогащается благодаря тому, что больше тянет к исконному русскому: например, только в эмиграции я открыла для себя народную песню, которую раньше ассоциировала исключительно с Людмилой Зыкиной и Брежневым. При первых же надтреснутых бабьих голосах, идущих будто из зелёной бутылки, возникал устойчивый гул тоскливого неприятия.
В Барселоне же мне довелось познакомиться с девушкой из Сибири, профессиональной исполнительницей фольклора. От неё я услышала новые песни и, главное, в новой - человеческой и сердечной - манере исполнения. «Вьюн над водой», «Пчёлочка»... Всё это чудесное и вечное.
Или, скажем, Лескова я впервые оценила два года тому назад. А вот чего совсем не хочется перебирать из новояза - это всякие «озвучивать» и «востребовать».
Такое же сознательное сопротивление я оказываю уродованию языка в угоду политике - например, переименования бывших республик или смену предлога при «Украине».
А какие-то слова мне очень нравятся. Например, «жесть». Или «немерено». Не знаю, в чём тут дело, почему одно принимаешь, другое посылаешь подальше.
Ясно только, что диалог с родным языком не прекращается ни на день.
- Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии?
- Я более или менее слежу только за поэзией, и то сейчас меньше, чем три года назад, когда готовила антологию современной русской поэзии на испанском.
Мне кажется, ситуация для литературы сейчас что надо: произошли изменения в истории и в языке, появилась свобода высказывания и передвижения, гадостей кругом столько, что минимально совестливому писателю достаточно быть косым на один глаз и слепым на другой, чтобы найти ценный или на худой конец бодрящий сюжет.
Худо с образованностью и языком. Я с трудом себе представляю, как можно накатать гениальный роман, не читая «Мадам Бовари», «Чевенгур» и «Маятник Фуко», например.
Роман Эко - вещь литературно не великая, но интеллектуально очень значительная и полезная для сочинителя большого произведения. Ведь хороший роман - это результат усилий стиля и мысли, взаимное воздействие которых приводит к доминированию того или другого.
Вот у Эко этот маятник отлично виден, и чтение его очень поучительно для прозаика. Я старомодно считаю, что для того, чтобы хорошо писать, нужно много читать и оттачивать свой стиль.
Как человек христианского сознания, вижу несчастливость существования и сожалею о бестолковости его препровождения, как собственного, так и чужого. Способность складно высказываться создаёт и складные мысли.
Но сильной озабоченности тем, чтобы жить осмысленно и писать хорошо, я не вижу. Впрочем, это, как я сказала, домыслы. Прозу я практически не читаю. Со стихами легче - они короче, и потом знаешь, кого стоит читать.
Ещё я вижу разборки и группы и тёмные для меня несогласия и постановки проблем. Я ведь считаю, что литература создаётся именно за счёт вколачивания гвоздей в собственный гроб.
А тут возникает впечатление, что поэтизируются кирпичи в основании памятника себе нерукотворного. А если возведение памятника сопровождается полемическим задором, то тем безутешнее представляется вся эта стройка и тем доверчивее можно плюхнуться в материнские объятия классической литературы.
Из поэзии я читаю всё, что пишут Айзенберг, Цветков, Гандлевский, Веденяпин, Степанова, Гандельсман. Это для меня очень ценный опыт. Впрочем, из них двое, Цветков и Гандельсман, живут в Америке.
- Каким является ваше литературное окружение на новом месте?
- Поскольку я не мыслю о себе как о литераторе, то и окружение моё не имеет к литературе никакого отношения.
- Есть ли у вас претензии к своей литературной родине?
- Литературная родина в смысле Советский Союз? Я ему до сих пор не могу простить ничего. Гадкое, лживое образование с рифмой на бублик (из крестословицы Набокова).
Будучи псевдоморфозой, оно долго и не протянуло. В людях, которых я любила там и которые там умерли, не было ничего советского. А нынешняя Россия мне ничего не должна. И эта взаимная свобода от обязательств позволяет расстаться со многими пустыми идеологемами.
- Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно?
- На мой взгляд, это равенство и так налицо. В том смысле, что графомания не знает границ, а талант повсюду, где бы ни жил, обдирает рукава об стенки.
На каком-то этапе он будет рваться в чужие страны, на другом - обратно домой, но всюду он будет торчать на шесте, как пугало, изображающее человека.
Прибедняться и подстраиваться, тыкать в глаза человеческой одёжкой, но одежда эта с чужого плеча и это соломенное чучело, а не человек. И пока он действительно талант, корней у него никаких.