Начинает сюжет про окровавленный кинжал Рылеев, тогда же в марте, на вопросы о том, кто убивал Милорадовича:
"Смертельную рану Графу Милорадовичу нанес Каховский. Он сам об этом рассказывал после происшествия 14 декабря у меня в квартире при Б. Штейнгеле, при чем вынув окровавленный кинжал говорил, что он ранил им какого-то свитского офицера..."
Соответственно, в апреле Барона спрашивают про окровавленный кинжал и про что ему говорил Каховский.
С сокрушенным и болезненным сердцем сознаюсь, что об обстоятельстве, в сем пункте изображенном, я умолчал потому единственно, что самое воспоминание о нем приводило в трепет мою душу. Теперь открываю по чистой совести случившееся, сколько то могу упомнить. Когда ввечеру 14 числа я сошел к Рылееву, то застал Каховского, что он, сидя у круглого столика, рассказывает Рылееву и кому-то против него сидящему о случившемся в колонне. Я слышал только, что говорил, будто бы митрополиту сказал: «Полно, батюшка, не прежняя-пора нас обманывать, поди в свое место», что митрополит ему на это: «Христианин ли ты? Поцелуй хотя крест», который он и поцеловал. Еще он сказывал, что подъехал к ним генерал Сухозанет, в которого хотели стрелять, но будто бы другие закричали: «Не троньте его, это подлец Сухозанет». Затем, обращаясь ко мне, он сказал: «Гр[афа] Милорадовича я убил, я дал ему раз, вот и кровь»,- тут вынул он вполовину кинжал, железом оправленный, который держал в руках. Рассказ этот потряс весь мой состав, особливо то наружное равнодушие, с каким он рассказывал. Итак, была ли кровь действительно, я не видал. О том, чтобы он ранил офицера, я не помню, но то сохранилось твердо в моей памяти, что он мне сказал наконец: «Полковник,- так он меня назвал,- вы спасетесь, а мы погибнем, возьмите на память обо мне этот кинжал и сохраните его». Когда я его взял, взошел Пущин и начал свой рассказ. Все обратили на него внимание, в это время я положил кинжал на стол. Каховский, заметя это, сказал мне значительным топом: «Так вы не хотите взять мой кинжал?» Сказав: «Нет возьму»,- я взял и, пожав ему руку, поцеловал в щеку. Оставаясь после того в чрезмерном волнении духа и в крайнем беспокойстве, я воспользовался минутою появления Батенкова и ускользнул в коридор. По тому-то самому приход Батенкова был мне столько памятен. Взбежав на лестницу, я тотчас удалился в ретираду и бросил этот ужасный кинжал. Вот все, что о сем случае по чистой совести объявить могу.
2 мая спрашивают о том же Каховского. Для Каховского этот день крайне тяжел, да и все эти две недели, со 2-го мая по финальное 16-е - это просто натуральный ад, и состояние у него соответствующее.
Итак, Каховского запрашивают про митрополита, Милорадовича и кинжал (и слава тебе Господи, о дальнейшей судьбе злополучного холодного оружия в вопросах нет - не цитируют).
"С Митрополитом я говорил.... но отюдь не делал ему подобных дерзостей, какие показывает на меня Барон Штенгель... Также сказал, что выстрелил по Графу Милорадовичу, но не говорил "я убил его, я ему дал раз, вот и кровь". Кинжал у меня был, я его положил на стол, Штенгель взял его в руки и я ему подарил его точно с сими словами как показывает Штенгель. Но он обратно его не клал на стол и я не говорил выразительным голосом "так вы не хотите взять мой кинжал". Что значут слова сии, и выразительный голос, и к чему мне было нужно, чтобы Штенгель взял кинжал - я право сего не понимаю. Но может быть Штенгель то может истолковать. Крови никакой я ему не показывал, ни на мне, ни на кинжале ее не было, и Батенков при мне не входил - это ложь.
3 числа им дают очную. Первую на этом перегоне.
Каждый при своем.
4 мая Каховскому дают очную с Рылеевым по этому же поводу (что в общем где-то и справедливо, кинжал Рылеев первый запускает). Каждый при своем.
Дальше разворачивается довольно много всякого душераздирающего. Дело Каховского на перегоне между 2 и 16 маем читать сложно и затратно для психики. И сюжетов там возникает много, и многие продолжаются.
10 мая им дают вторую очную со Штейгелем - уже вот о том диалоге про филантропов.
Каждый при своем.
Примерно после этого Каховский пишет два жутковатых письма в следственный комитет ("Милостивому государю" - Левашеву, видимо?) и видно, что он в мягко говоря, плохом состоянии, а говоря откровенно - в истерике и крыша у него не в порядке. Рассказывает он про всю жизнь свою и все отношения с Рылеевым, читать это невозможно. Барону тоже достается своя порция счастья:
Все рассказы Барона Штенгеля вздор! Он переделывал мои слова по своему и сам себя называл филантропом. Я докажу какой он филантроп" и дальше следует интереснейшее показание:
"Предполагалось в первых днях при известии о кончине Императора, если Цесаревич не откажется от престола или если здесь не успеют, то истребить Царствующую Фамилию в Москве в день Коронации, сие также говорил Рылеев, а Барон Штенгель сказал: лучше прет тем днем захватить их всех, у всенощной в церкви Спаса за Золотой решеткой". Рылеев подхватил: Славно" Опять народ закричит Любо, любо! В Петербурге все перевороты происходили тайно, ночью."
Рылееву, Александру и Николаю Бестужеву и Штейнгелю прилетают вопросы по поводу этого письма. Бестужевы и Рылеев хором отрицают все и Рылеев резюмирует: "Вообще все здесь показанное Каховским преисполнено несправедливости и клеветы и видно явное намерение мстить мне за сделанные на него показания".
А вот Штейнгель начинает снова говорить что-то кажется явно лишнее:
По чистой совести, как пред богом, должен сознаться, что слова: «у Спаса за золотой решеткой приводят меня у самого себя в подозрение. Приемля в соображение, что в первых днях по получении известия о кончине гос¬даря я душевно радовался восшествию на престол цесаревича по личным моим видам, что о истреблении царствующей фамилии я до последнего времени никакого разговора не слыхал и что слова: «Любо! Любо! В Петербурге все перевороты происходили тайно ночью» и пр. для меня вовсе новы, я смею к обвинению своему сказать, что может быть я говорил с Рылеевым об арестовании царской фамилии и о удобности исполнить сие в Москве; но только разве пред последним временем, а не в первых днях, ибо мне то очень памятно, что мне крайне хотелось отклонить Рылеева от последнего их предприятия, особливо после того, как мысли мои о возведении на престол императрицы Елисаветы Алексеевны остались без уважения. Но чтобы о сем говорено было в собрании как о предположении общества еще клятвенно подтверждаю, что того никак не помню. Если бы это был предмет такого рода, то я верно не забыл бы, что о нем было говорено; но по совести думаю, что если Рылеев сказал при Каховском об арестовании царствующей фамилии во время коронации и если я примолвил: «Лучим захватить всех у Спаса за золотой решеткой», то это были слова и мысли скоропреходящие, принадлежащие к числу, может е быть, многих, которые во время взаимных бесед и пылких мечтаний были произнесены и на другой же день забыты. Умоляю Комитет поверить моему чистосердечию, что я никак не дозволил бы себе запираться. Самое важнейшее для меня и труднейшее обстоятельство было сознание о последней сцене с Каховским, ибо, клянусь, не могу без содрогания вспомнить, что убийца подарил мне кинжал на память!! Это приводит всю душу мою в трепет, но я тотчас сказал, не видя даже, чтобы Комитету обстоятельство это было открыто. Итак, пред богом, никак не помню и не помнил обстоятельства, из которого Каховский, вероятно, озлобившийся на меня, написал теперь целую сцену.
…Убейте меня, но кажется он единственный из четырех признается в том, что какой-то эдакий разговор про арестование в Москве и правда вполне себе был.
Далее следует финал - 16 мая Каховский получает свои 4 очные ставки по итогам написанного. «На очных ставках все утверждают несправедливость показаний Каховского».
Финал, господа. Если с Рылеевым Каховский еще успел встретиться и примириться, то со Штейнгелем шансов не было.
Я не знаю, как это комментировать. Просто люди. Просто - следствие.