"Вот это стило, это писало, как говорили в старину"

Mar 25, 2016 15:25

СТИЛЬ - ЭТО ЧЕЛОВЕК
28-11-2010
№ 625, 28 ноября 2010 г.Владимимр Соловьев


Владимир Соловьев - русско-американский журналист, политолог, прозаик и литературный критик. Автор многих книг, сочиненных в одиночестве и совместно с женой Еленой Клепиковой и изданных на 13 языках в США, Аргентине, Бразилии, России, Японии, Китае, Германии, Великобритании, Италии, Швеции, Финляндии и других странах. Среди этих книг -«Юрий Андропов: тайный ход в Кремль» (1983), «Борьба в Кремле» (1986), «Борис Ельцин: политические метаморфозы» (1991), «Парадоксы русского фашизма» «Операция ‘Мавзолей'» (1989)- интеллектуальные детективы «Похищение Данаи» и «Матрешка» (1997, 1998 - «Довлатов вверх ногами» (2001), «PostMortem.

Запретная книга о Бродском» (2006), «Записки скорпиона. Роман с памятью» (2007).
До 1977 года Владимир Соловьев жил в Ленинграде и Москве, был членом Союза писателей и Всероссийского Театрального Общества, защитил кандидатскую диссертацию о Пушкине, как литературный критик и историк литературы регулярно печатался в «Новом мире», «Юности», «Звезде» и др журналах. После образования независимого информационного агентства «Соловьев-Клепикова-Пресс», чьи бюллетени широко публиковались в мировой прессе, был исключен из Союза писателей и вынужден был покинуть страну.
Статьи Владимира Соловьева, сольные и в соавторстве с Еленой Клепиковой, регулярно печатаются в ведущих американских газетах. Владимир Соловьев также продолжает публиковать по-русски прозу, публицистику и критику.

В настоящее время проживает в Нью-Йорке с женой и котом Бонжуром. Сын Юджин Соловьев, американский художник и поэт, владеет картинной галереей в городе Ситка, штат Аляска.

Разминулась во времени.



Если бы я писал о ней рассказ, я бы назвал его, наверное, «Дочь своего отца»: оба-два - писатели, отец - автор советской классики «Щит и меч», но я предпочитаю читать его дочь, которая ближе мне сюжетно и стилистически. Если бы я писал рецензию на ее последнюю изданную в Москве разножанровую, но по преимуществу вспоминательную книгу «Колониальный стиль», я бы, возможно, позаимствовал название у Пушкина: «Над вымыслом слезами обольюсь», потому что, хоть проза Надежды Кожевниковой вся пропитана детскими, девичьими и взрослыми воспоминаниями, это скорее лжемемуары, несмотря на всё их правдоподобие: будучи настоящим мастером, она создает на бумаге то, что не успела пережить в жизни, беря, если хотите, своего рода реванш с помощью «художки», которая у нее только притворяется «документалкой». Кстати, хоть и защитив когда-то в России пушкинскую диссертацию, до сих пор не пойму, к кому относятся приведенные слова про вымысел - к автору или к читателю?

В том и весь фокус, или, как говорят теперь, фишка тонкой и трогательной, а порой даже сентиментальной, слезоточивой прозы Надежды Кожевниковой.

Будучи знаком с ней лично, но все-таки недостаточно близко, я не уверен, к какому типу по жизни принадлежит она сама: сухоглазых как саксаул, или плаксивых, плакучих, как ива. Мне кажется, что расчет - или, если хотите, секрет - ее художества в том и состоит, чтобы вызвать у читателя чувства, писателю в данный момент, а то и вовсе, не свойственные. Или - скажу более остраненно и политкорректно, сославшись на фразу из «Дневника» Жюля Ренара: «Плачь, но берегись, чтобы хоть одна слеза скатилась по острию пера и примешалась к чернилам». А как насчет компьютера?

Несмотря на упомянутую разножанровость - от гаитянской повести, где странным образом сочетается гламур с убожеством, до прозы и публицистики, всё, за редкими исключениями, с уклоном в лжемемуары (забыл сослаться - так называлась книга Андре Мальро). Это, конечно, не значит, что вспоминательная проза Надежды Кожевниковой - сплошной вымысел, я уже сказал - она добирает за счет художества то, чем - она так считает - ее обделила жизнь. А будучи талантливым писателем, она с одинаковой убедительностью и трогательностью пишет о том, что было на самом деле, что было только частично и чего не было вовсе, но могло же, черт побери, случиться. Авторская абсолютная вера в Искусство, допущение, что Литература может всё, было не было - без разницы, оправдываются концептуальной верой Надежды Кожевниковой не в жизнь как таковую, которая преходяща, а многие ее частности досадны и не заслуживают даже упоминания, а - поверх жизни - в судьбу. Откуда у этой балованной переделкинско-лаврушинской дочки литературного сановника, которую саму не иначе, как судьба (а не только международная, без границ, карьера ее мужа
Андрея Киселева) забросила через океан в заснеженный Денвер, штат Колорадо, такое, на манер древних греков, представление о неизбежности как судьбе, ума не приложу. А она сама-то знает скрытые истоки ее творчества?

Или все это по наитию? При всем ее жизненном материализме, уверен, что не рацио - тайный двигатель ее творчества, а тот самый «инстинкт пророчески-слепой», на который указал Тютчев как на завязь настоящего искусства. Я думаю, что литературные удачи и неудачи прозы Кожевниковой полностью зависят от того, насколько она прислушивается и послушна этому своему инстинкту, который, переводя в поверхностный ряд, назовем вдохновением.

Лично я не верю в искусство без вдохновения и даже могу в одном и том же стихотворении отличить строки, записанные под диктовку Музы, от тех, которые написаны в ее отсутствие, - как говорила моя старая приятельница Юнна Мориц, «Муза пошла покакать». К прозе это относится в той же мере, что и к поэзии. Как же это опять-таки точно сказано нашим родоначальником:

Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.

Известно, что плох тот преступник, который не может совершить преступления в свое отсутствие. Литературных свидетельств этому парадоксальному детективному правилу я нахожу немало у Надежды Кожевниковой, пишет ли она о Кате Манн, жене Томаса, на основании вышедшего в Москве перевода ее биографии, или о Юрии Олеше, ее соседе по Лаврухе, мрачном девятиэтажном писательском доме в Лаврушинском переулке супротив Третьяковки.

Вот незадача - Наде Кожевниковой ни разу не привелось встретиться с Юрием Карловичем Олешей. Она с ним - и с Пастернаком - разминулась, хотя жила в одном доме, пользовалась одним лифтом - шанс был, а не привелось. Что естественно - и потому что она была еще девочкой, и потому что в тогдашних литературных рангах, где ее отец занимал одно из статусных мест, Пастернак был среди преследуемых и в конце концов затравленных, а Юрий Олеша - тот и вовсе нищий и спившийся попрошайка-неудачник. И это в разгар сочинения им своей великой «Книги прощания»! («Ни дня без строчки» - первое ее посмертное издание.) Можно и так сказать, пользуясь научно-фантастической терминологией, что живой, хотя и непризнанный классик Юрий Олеша и девочка Надя, дочь своего номенклатурного отца, или, как она сама пишет, «литературного генерала», разошлись во времени, но если бы судьба даже послала им случайную встречу, боюсь, как говорится в гениальном стихотворении Гейне-Лермонтова, «друг друга они не узнали» - между ними была не только возрастная, но и советско-сословная пропасть.
Как раз отношение к отцу у Надежды Кожевниковой менялось. Не помню, написала ли она это где-то или сказала мне устно - что не подала бы сейчас руки своему отцу. Но теперь, описывая свое детство, она вроде бы помягчела к нему, сравнивая его с куда большими чиновниками-монстрами от советской литературы.

Все познается из сравнения. Однако, одно из лучших в этом эссе сопоставлений - опустившегося Юрия Карловича Олеши и вкусившего при жизни советской славы друга его юности человека на все времена Валентина Петровича Катаева.

Он, действительно, начинал в Одессе вместе в Юрием Олешей и Эдуардом Багрицким, но потом рванулся в свою советскую судьбу - «Время, вперед!», «Белеет парус одинокий», «Я, сын трудового народа…», «За власть Советов», «Сын полка». Успел вкусить славу в «оттепель», когда стал главредом «Юности» и печатал там стихи и прозу шестидесятников, которая, на мой взгляд, не прошла проверки временем. Как раз фигурально, будучи гением метафоры, Олеша легко обыгрывал - и разыгрывал - Катаева: присев к нему как-то за стол в «Национале» и увидев у него на тарелке эклер, который тот как раз собирался надкусить.

Олеша успел опередить своего друга-соперника: «Детский гробик с кремом».

Чуткий к метафоре Катаев, тут же с отвращением отодвинул тарелку с «детским гробиком» к оголодавшему Олеше, который мгновенно его сожрал.

«Я больше не могу писать, - говорил Олеша Эренбургу. - Если я напишу: «Была плохая погода» - мне скажут, что погода была хорошая для хлопка…». Дальше - больше: вплоть до обвинений в тайной контрреволюции.

Он мечтал забиться под лестницей гостиницы, чтобы «быть, как нигде».

Ему ничего не оставалось как побираться в «Национале», выпрашивая выпивку или на выпивку у более успешных, чем он, писателей. Его пьяные остроты расходились на следующий день по рукам, доходили до ушей карающих органов - еще странно, что ему обошлось. От арестованных Бабеля, Мейерхольда, Михаил

а Кольцова требовали на него компры.
Тем не менее, Олеша знал себе цену, хотя ошибался в сроках. Когда он пришел за гонораром, но забыл паспорт, кассирша его отчитала: «Сегодня я вам выдам гонорар без документов, а завтра придет другой Олеша и снова потребует гонорар». - «Не волнуйтесь, другой Олеша придет не раньше, чем через четыреста лет». А когда он в Одессе высунулся из окна гостиницы и крикнул продавцу принести ему газету, тот обернулся и спросил: «Откуда вы высовываетесь?» - «Я высовываюсь из вечности».

Слава к нему вернулась, как только он умер и были изданы «Ни дня без строчки». Не только с Олешей, в самом времени произошла крутая метаморфоза, и загнанные, затравленные, уничтоженные писатели возвратились в литературу, обошли «выживаго» Катаева и стали не просто классиками, но и кумирами. И тут Катаева замучила зависть к своим покойным приятелям, он взалкал реванша и один за другим пишет «Святой колодец», «Траву забвенья», «Алмазный мой венец» - о бывших друзьях по молодости, которые посмертно обогнали его на литературном поприще и в славе. Можно и так сказать: он взалкал их славы без их судьбы - даром. Это у него-то чувство недодачи! Про таких есть крепкая русская поговорка: и рыбку съесть, и на х.й сесть. Олеше, который дошел в своей верности литературе до какого-то фантастического альтруизма - «Да здравствует мир без меня!» - Катаев был чужд не только литературно и принципиально, но физиологически. Он пишет, как его прокатил в «Зиме» Катаев, и Надежда Кожевникова хорошо помнит этот «Зим» - «сама в нем ездила, когда мой отец с Валентином Петровичем, «дядей Валей», дружили не разлей вода». А Олеша, хоть и ностальгирует по юности, когда они с Катаевым вместе начинали, но раз с ним поссорившись, так больше и не сошелся: «Катаев дурной человек и любить его не надо».

Я зациклился на классном эссе Кожевниковой про Юрия Олешу, которого люблю, может быть, еще больше, чем она, хоть и не жил в Лаврухе напротив Третьяковки. Конечно, я бы мог написать о других очерках и эссе этой, безусловно, талантливой книги - про людей, которых автор знала ближе, или про события, которые коснулись ее не по касательной. Но мне как раз хотелось продемонстрировать поразившее меня ее мастерство на отдаленных от нее сюжетах. Ведь в том же эссе явлены и другие судьбы, пусть и с подсказки Катаева, но с существенным и сущностным дополнением самой Кожевниковой - про ту же «Надюсу», которую ее шепелевящий муж, Мандельштам, настигает-таки в кабаке… Кожевникова: «Цитировать теперь трудно, когда всё уже явлено, высвечено, до последних углов: труп с биркой на ноге, вдова, не простившая никому, с характером шекспировского накала - бутылками «Телиани» их кровь не смывается».
Вот это стило, это писало, как говорили в старину. А стиль - это человек, как нам известно от Бюффона, и стиль у Надежды Кожевниковой шикарный. А по какому признаку еще можно судить писателя?

http://lebed.com/2010/art5777.htm

стиль, идиостиль, писатель

Previous post Next post
Up