Колченогий.
"С отрубленной кистью левой руки, культяпку которой он тщательно прятал в глубине пустого рукава, с перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной, несколько заикающийся от контузии, высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом..."
"Неровный ветер страшен песней,
звенящей в дутое стекло.
Куда брести, октябрь, тебе с ней,
коль небо кровью затекло?
Сутулый и подслеповатый,
дорогу щупая клюкой,
какой зажмешь ты рану ватой,
водой опрыскаешь какой?
В шинелях - вши, и в сердце - вера,
ухабами раздолблен путь.
Не от штыка - от револьвера
в пути погибнуть: как-нибудь.
Но страшен ветер. Он в окошко
дудит протяжно и звенит,
и, не мигая глазом, кошка
ворочает пустой зенит.
Очки поправив аккуратно
и аккуратно сгладив прядь,
вздохнув над тем, что безвозвратно
ушло, что надо потерять, -
ты сажу вдруг стряхнул дремоты
с трахомных вывернутых век
и (Зингер злится!) - пулеметы
иглой застрачивают век.
В дыму померкло: "Мира!" - "Хлеба!"
Дни распахнулись - два крыла.
И Радость радугу в полнеба,
как бровь тугую, подняла.
Что стало с песней безголосой,
звеневшей в мерзлое стекло?
Бубнят грудастые матросы,
что весело-развесело:
и день и ночь пылает Смольный.
Подкатывает броневик,
и держит речь с него крамольный
чуть-чуть раскосый большевик...
И, старина, под флагом алым -
за партией своею - ты
идешь с Интернационалом,
декретов разнося листы". 1918 (1922)
"И день грядет - и молний трепетных
распластанные веера
на труп укажут за совдепами,
на околевшее Вчера.
И Завтра... веки чуть приподняты,
но мглою даль заметена.
Ах, с розой девушка - Сегодня! - Ты
обетованна страна".
"Россия" (1918)
"России синяя роса,
крупитчатый, железный порох,
и тонких сабель полоса,
сквозь вихрь свистящая в просторах, -
кочуйте, Мор, Огонь и Глад, -
бичующее Лихолетье:
отяжелевших век огляд
на борозды годины третьей.
· · · · · · · · · · · · · · ·
Взрывайся, пороха крупа!
Свисти, разящий полумесяц!
Россия - дочь!
Жена!
Ступай
и мертвому скажи: "Воскресе". (1919)
" Пропела тоненько пуля,
махнула сабля сплеча...
О теплая ночь июля,
широкий плащ палача!
· · · · · · · · · · · ·
Ах, эти черные раны
на шее и на груди!
Лети, жеребец буланый,
все пропадом пропади!"
"В огне" (1920)
" - Матушка!
Тяжко от ран?
- Дети-то, дети какие:
Врангель - не ангел, а вран!
Снова, и снова, и снова
Тело терзают мое...
"Кровью исходит Россия" (20-е годы)
"Пролетарий... Бьется в слове
Радость мира с желтой злобой.
И не розы - сгустки крови
Облепили гладкий глобус.
"Развернулось сердце розой..." (1920)
"Родина-ласточка, косые крылышки,
С кровью и мясом и меня возьми!"
(1936)
Точных сведений о его смерти нет, есть только рассказ некоего Казарновского, который приводит в своих воспоминаниях Н. Мандельштам, вдова Осипа Мандельштама: «Про него говорят, что в пересыльном [лагере] он был ассенизатором, то есть чистил выгребные ямы, и погиб с другими инвалидами на взорванной барже. Баржу взорвали, чтобы освободить лагерь от инвалидов. Для разгрузки...»
По свидетельству очевидцев, весной 1938 года непригодных к физическому труду заключенных погрузили в Магадане на баржу и сбросили в море.
Ключик, Дружочек и Колченогий.
Переживши рядом с ключиком лучшую часть нашей жизни, я имел возможность не только наблюдать, но и участвовать в постоянных изменениях его гения, все время толкавшего его в пропасть.
Я был так душевно с ним близок, что нанесенная ему некогда рана оставила шрам и в моем сердце.
Я был свидетелем его любовной драмы, как бы незримой для окружающих: ключик был скрытен и самолюбив; он ничем не выдал своего отчаяния.
Идеалом женщины для него всегда была Настасья Филипповна из «Идиота» с ее странной, неустроенной судьбой, с ее прекрасным, несколько скуластым лицом мещанской красавицы, с ее чисто русской сумасшедшинкой.
Он так и не нашел в жизни своею литературного идеала. В жизни обычно все складывается вопреки мечтам. Подругой ключика стала молоденькая, едва ли не семнадцатилетняя, веселая девушка, хорошенькая и голубоглазая.
Откуда она взялась, не имеет значения.
Ее появление было предопределено.
Только что, более чем с двухлетним опозданием, у нас окончательно установилась советская власть, и мы оказались в магнитном поле победившей революции, так решительно изменившей всю нашу жизнь.
Впервые мы почувствовали себя освобожденными от всех тягот и предрассудков старого мира, от обязательств семейных, религиозных, даже моральных; мы опьянели от воздуха свободы: только права и никаких обязанностей. Мы не капиталисты, не помещики, не фабриканты, не кулаки. Мы дети мелких служащих, учителей, акцизных чиновников, ремесленников.
Мы - разночинцы.
Нам нечего терять, даже цепей, которых у нас тоже не было. Революция открыла для нас неограниченные возможности.
Может быть, мы излишне идеализировали революцию, не понимая, что и революция накладывает на человека обязательства, а полная, химически чистая свобода настанет в мире еще не так-то скоро, лишь после того, когда на земном шаре разрушится последнее государство и «все народы, распри позабыв, в единую семью соединятся».
Но тогда нам казалось, что мы уже шагнули в этот отдаленный мир всеобщего счастья. Некоторые из нас ушли из своих семейств и поселились в отдельных комнатах по ордерам губжилотдела.
Мы были ближе к Фурье, чем к Марксу.
Образовалась коммуна поэтов.
В реквизированном особняке при свете масляных и сальных коптилок мы читали по вечерам стихи в то время как в темных переулках города, лишенного электрического тока, возле некоторых домов останавливались автомобили ЧК с погашенными фарами и над всем мертвым и черным городом светился лишь один ярко горевший электричеством семиэтажный дом губчека, где решались судьбы последних организаций, оставленных в подполье бежавшей из города контрреволюцией, а утром на стенах домов и на афишных тумбах расклеивались списки расстрелянных.
Я даже не заметил, с чего и как начался роман ключика. Просто однажды рядом с ним появилась девушка, как нельзя более соответствующая стихам из «Руслана и Людмилы»: «…есть волшебницы другие, которых ненавижу я: улыбка, очи голубые и голос милый - о друзья! Не верьте им: они лукавы! Страшитесь, подражая мне, их упоительной отравы». «…улыбка, очи голубые и голос милый…»
Такова была подруга ключика - его первая любовь! - а то, что «она лукава», выяснилось позже и нанесло ключику незаживающую рану, что оставила неизгладимый след на всем его творчестве, сделала его гениальным и привела в конце концов к медленному самоуничтожению.
Это стало вполне ясно только теперь, когда ключика уже давно не существует на свете и только его тень неотступно следует за мною.
Мне кажется, что я постиг еще не обнаруженную трагедию ключика.
Ах, как они любили друг друга - ключик и его дружок, дружочек, как он ее называл в минуты нежности.
Они были неразлучны, как дети, крепко держащиеся за руки.
Их любовь, не скрытая никакими условностями, была на виду у всех, и мы не без зависти наблюдали за этой четой, окруженной облаком счастья.
Не связанные друг с другом никакими обязательствами, нищие. молодые, нередко голодные, веселые, нежные, они способны были вдруг поцеловаться среди бела дня прямо на улице, среди революционных плакатов и списков расстрелянных.
Они осыпали друг друга самыми ласковыми прозвищами, и ключик, великий мастер слова, столь изобретательный в своих литературных произведениях, ничего не мог придумать более оригинального, чем «дружочек, друзик».
Он бесконечно спрашивал:
- Скажи, ведь ты мой верный дружок, дружочек, друзик? На что она также, беспечно смеясь, отвечала:
- А ты ведь мой слоненок, слоник?
Тогда я еще не читал роман аббата Прево и не понял, что дружочек - разновидность Манон Леско и что тут уж ничего не поделаешь.
Через некоторое время, уже в Москве, в моей комнате в Мыльниковом переулке раздался телефонный звонок и оживленный женский голос сказал:
- Здравствуй. Как поживаешь? Я узнал голос дружочка.
- Можешь меня поздравить, я уже в Москве, - сказала она.
- А ключик? - спросил я.
- Остался в Харькове.
- Как! Ты приехала одна?
- Не совсем, - проговорила дружочек, и я услышал ее странный смешок.
- Как это не совсем? - спросил я, предчувствуя недоброе.
- А так! - услышал я беспечный голос. - Жди нас.
И через полчаса в мою комнату вбежала нарядно одетая, в модной шляпе, с сумочкой, даже, кажется, в перчатках дружочек, а следом за ней боком, криво, как бы расталкивая воздух высоко поднятым плечом, прошел в дверь человек в новом костюме и в соломенной шляпе-канотье - высокий, с ногой, двигающейся как на шарнирах.
Это был колченогий - так я буду его называть в дальнейшем - одна из самых удивительных и, может быть, даже зловещих фигур, вдруг появившихся среди нас, странное порождение этой эпохи.
Остатки деникинских войск были сброшены в Черное море; обезумевшие толпы беглецов из Петрограда, Москвы, Киева - почти все, что осталось от российской Вандеи, - штурмовали пароходы, уходившие в Варну, Стамбул, Салоники, Марсель.
Контрразведчики, не сумевшие пробиться на пароход, стрелялись тут же на пристани, среди груды брошенных чемоданов.
Город, взятый с налета конницей Котовского и регулярной московской дивизией Красной Армии, одетой в новые оранжевые полушубки, был чист и безлюден, как бы вычищенный железной метлой от всей его белогвардейской нечисти, многочисленных ярких вывесок магазинов, медных досок консульств и банков, золотых букв гостиниц и ресторанов…
Город, приняв огненное крещение, как бы очистился от скверны, помолодел и замер в ожидании начала новой жизни.
Пароходы с эмигрантами еще чернели на горизонте как выброшенная куча дымящегося шлака, а уже новая власть занимала опустевшие особняки, размещалась в городской управе, в штабе военного округа, в Воронцовском дворце, в редакциях газет, получивших новые названия и новое содержание.
В помещении деникинского Освага возникло новое советское учреждение Одукроста, то есть Одесское бюро украинского отделения Российского телеграфного агентства, с его агитотделом, выпускавшим листовки, военные сводки, стенные газеты и плакаты, тут же изготовлявшиеся на больших картонных и фанерных листах, написанные клеевыми красками.
Плакаты эти тут же, еще не высохнув, разносились и развозились по всему городу на извозчиках и велосипедах.
На плакатах под картинками помещались агитстихи нашего сочинения.
Например: «По небу полуночи Врангель летел, и грустную песню он пел. Товарищ! Барона бери на прицел, чтоб ахнуть барон не успел».
С утра до вечера в Одукросте кипела работа, стучали пишущие машинки, печатая сводки двух последних фронтов - польского и врангелевского, крымского.
Положение новой, советской власти все еще было неопределенным, хотя окончательная победа уже явно ощущалась.
Нашей Одукростой руководил прибывший вместе с передовыми частями Красной Армии странный человек - колченогий.
Среди простых, на вид очень скромных, даже несколько серых руководящих товарищей из губревкома, так называемой партийно-революционной верхушки, колченогий резко выделялся своим видом.
Во-первых, он был калека.
С отрубленной кистью левой руки, культяпку которой он тщательно прятал в глубине пустого рукава, с перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной, несколько заикающийся от контузии, высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом, он появлялся в машинном бюро Одукросты, вселяя любовный ужас в молоденьких машинисток; при внезапном появлении колченогого они густо краснели, опуская глаза на клавиатуры своих допотопных «ундервудов» с непомерно широкими каретками.
Может быть, он даже являлся им в грешных снах.
О нем ходило множество непроверенных слухов.
Говорили, что он происходит из мелкопоместных дворян Черниговской губернии, порвал со своим классом и вступил в партию большевиков.
Говорили, что его расстреливали, но он по случайности остался жив, выбрался ночью из-под кучи трупов и сумел бежать.
Говорили, что в бою ему отрубили кисть руки.
Но кто его так покалечил - белые, красные, зеленые, петлюровцы, махновцы или гайдамаки, было покрыто мраком неизвестности.
Во всяком случае, у него был партийный билет и все. тогдашние чистки он проходил благополучно.
Он принадлежал к руководящей партийной головке города и в общественном отношении для нас, молодых беспартийных поэтов, был недосягаем, как звезда.
Между нами и им лежала пропасть, которую он сам не склонен был перейти.
У него были диктаторские замашки, и свое учреждение он держал в ежовых рукавицах...