Реферирование статьи «Была ли аристократическая реакция в предреволюционной Франции?» (Past and Present, No 57, November 1972, Was There an Aristocratic Reaction in Pre-Revolutionary France? William Doyle, pp. 97-122; Уильям Дойл, «Прошлое и настоящее», 11.1972, сс. 97-122):
«История Революции продолжает очерчиваться с отсылками к многочисленным вехам, кажущимся столь хорошо укоренившимися, что историки принимают их как данность. Одной из таких вех является “аристократическая реакция” последних лет старого порядка».
Дойл констатирует, что «аристократическая реакция» представляет собой концепт из четырёх элементов, используемых по отдельности либо вместе.
Во-первых, политическая реакция, т.е. кампания дворянства, начавшаяся в 1715 г. и достигшая своего пика в 1787-1788 гг., направленная на восстановление власти, утраченной при Людовике XIV. Основными инструментами этого движения являлись парламенты.
Во-вторых, идеологическая реакция. Её примерами выступают работы таких авторов как Сен-Симон, Фенелон, Буленвилье и Монтескье, а также ремонстрации парламентов. Все они играли роль манифестов в пользу контроля власти дворянством.
В-третьих, социальная реакция, она же «кастовый дух» или «дворянский эксклюзивизм». В данном случае подразумевают аристократичность министров Людовика XVI, дворянскую монополию на позиции среди высшего духовенства, исключение простолюдинов из парламентов и - самый классический пример - ордонанс Сегюра 1781 г., исключавший недворян из офицерского корпуса армии.
В-четвёртых, феодальная или сеньориальная реакция. Под ней имеют в виду восстановление землевладельцами-аристократами поземельных росписей (они же уставные грамоты - terriers), а также оживление устаревших и уже отмиравших прав и сборов, имевшие место в последние два десятилетия старого порядка, что так возмущало крестьянство в 1789 г.
По сути, независимо от того, как историки используют эти элементы, сама идея реакции помогает драматизировать разрыв Революции с аристократией и всем тем, за что она выступала, она делает акцент на различии между неисправимым старом порядком и радикальным новым. (сс. 97-98).
Дальше Дойл пишет о недавно появившихся сомнениях в этой картине (на момент написания его статьи), но отмечает, что клише умирают с трудом, тем более, что немало исследователей, несмотря на изыскания, разрушающие данный концепт, в итоге предпочитают в своих выводах лишь нюансировать устоявшийся стереотип. Между тем, стоило бы задаться вопросом: а не являлась ли аристократическая реакция иллюзией? (с. 99).
Дойл начинает с политической реакции и, разбирая данный аспект, делает важнейшее методологическое наблюдение: значительная часть спора на эту тему базируется не на том, что мы знаем о XVIII в., а на том, что нам известно о предшествующем столетии. (Nota bene: аналогичное по структуре сопоставление проводится и в других частях статьи Дойла и выступает как весьма ценный критический принцип. В самом деле, об усилении каких-либо тенденций можно говорить только после углублённого изучения предшествующего периода и твёрдого установления того, что эти тенденции тогда отсутствовали или проявлялись намного слабее). Если политика Людовика XIV не являлась антиаристократической, и если при нём дворянство не было лишено всей власти, то то, что выглядело как новое развитие событий в XVIII в., может оказаться куда менее важным. Таким образом, чёткая картинка правления Людовика XVI зависит от аккуратного знания правления Людовика XIV.
Практически нет никаких сомнений в том, что Людовик XIV не испытывал враждебности к аристократии как таковой. Напротив, самый образ его жизни и окружение своей персоны сливками дворянства указывает, в какой значительной степени он принимал её и её ценности. Поиск ложных дворян не имел антиаристократической направленности, многие легитимные дворяне приветствовали его. Расширение рядов знати за счёт продажи должностей, приносивших дворянство, являлось фискальной необходимостью, а не некой враждебной политикой. Ужесточение закона об утрате привилегий дворянства (dérogeance), каким бы шокирующим оно ни было для отдельных «коммерческих дворян», не может считаться антидворянской мерой. Что бы ни утверждалось, все министры Людовика XIV были дворянами. «Его антиаристократическая репутация в действительности, как представляется, основывается на ослаблении политической власти нескольких великих дворян, крохотной горстки слишком могущественных подданных». (с. 100).
Ограничения, направленные на исключение из государственных советов принцев, герцогов, пэров и представителей высшего духовенства, а также на лимитирование сроков полномочий провинциальных губернаторов, вместе с сосредоточением вокруг своей особы и вдали от их провинциальной политической опоры магнатов королевства, затрагивали лишь сравнительно небольшую группу нотаблей. Лишь в этом отношении после 1715 г. наблюдался пересмотр сложившейся при Людовике XIV практики, причём большая часть персонала продолжала набираться из низших эшелонов венальной иерархии (т.е. выстроенной вокруг системы продажи должностей), полностью дворянской. Исключив из процессов принятия решений упомянутые категории, Людовик XIV фактически одновременно профессионализировал свою администрацию и сделал её более эксклюзивной. В данном отношении тенденция XVIII в. состояла в том, чтобы снова расширить доступ к «кадровому резерву», а не ограничить его. В иных отношениях XVIII в. изменил очень мало. В Версале по-прежнему были сконцентрированы великие аристократы, провинциальные губернаторства находились в их руках, как и при Людовике XIV, причём их власть продолжала сокращаться. Впрочем, в ряде случаев они продолжали играть роль, например, в провинциях со штатами, где в XVIII они выполняли функцию инструмента правительства в борьбе с парламентами. Эта тенденция в отдельных местностях едва ли соответствует понятию реакции, скорее она выражает институциональный ответ на оппозицию провинциальных парламентов. (сс. 101-102).
Сами парламенты также были аристократическими институтами. Их возможности были ограничены Людовиком XIV, который с 1673 г. запретил им выносить ремонстрации до регистрации законов. Это правило было пересмотрено правительством регентства в 1715 г., что, по Дойлу, может подпадать под понятие реакции. Но была ли парламентская политика XVIII в. средством более широкой аристократической реакции? Для того, чтобы это утверждать, нужно доказать, а) что парламенты вели достаточно осознанную и успешную кампанию по усилению своей власти в государстве и б) что защищаемая ими политика была озабочена поощрением аристократической власти.
Паттерн парламентского сопротивления королевской власти в XVIII не имел характера нарастающей оппозиции. До 1750 г. провинциальные парламенты сохраняли относительное спокойствие, а парижский парламент лишь временами был активен. Не были новыми и те вопросы, которые вышли на первый план в последующие беспокойные десятилетия, - религиозный и финансовый. Первый из них был весьма «токсичным» ещё до смерти Людовика XIV и оказывался в центре кризисов и в эпоху регентства, и в начале 1730-х гг. Он не имел никакого отношения к дворянству и его чаяниям. Второй из них был источником постоянного несогласия, начиная с 1715 г. В своих протестах против усиливающегося налогообложения магистраты иногда намекали на привилегии дворянства, но гораздо чаще звучали аргументы о том, что нация в целом слишком обременена поборами (и это, отмечает Дойл, куда более поражающая черта в ремонстрациях парламентов). Сопротивление провинциальных парламентов, усиливающееся после 1750 г., было направлено не на поддержку перемен, а на сопротивление им. Если здесь и есть реакция, то не против статус-кво, сложившегося со времён Людовика XIV, а против попыток его подорвать. Наконец, последние 20 лет перед революцией, по Дойлу, были в действительности периодом величайшей слабости парламентов, с точки зрения влияния на власть вернувшихся к уровню до 1750 г. «Дворянский мятеж» лета 1788 г., таким образом, был не уверенным нокаутирующим ударом по правительству, шатающемуся после предыдущих аристократических атак, а отчаянным движением отказа от сотрудничества с правительством, показавшим своё презрение к институциональным сдержкам своей власти. (сс. 102-104).
Дойл не отрицает, что правление Людовика XV спровоцировало «идеологическую реакцию» в определённых дворянских кругах, в частности, вокруг идей прекращения политики меркантилизма Кольбера, поощрения сельского хозяйства и упразднения интендантов. Лидеры соответствующей группы (Фенелон, Буленвилье и Сен-Симон) часто считаются идеологическими пророками аристократической реакции, достигшей своего пика в Монтескье. Хотя они и выступали за правление аристократии в государстве, вызывает сомнение идея, что их общая черта является более важной, чем весьма значимые различия между ними. В частности, Сен-Симон был заинтересован в претензиях пэрства, группы куда более узкой, чем дворянство как таковое. Белесба, Фенелон и Буленвилье, выступая за власть аристократии как таковой, тем не менее, представляли её себе как в сущности наследственную организацию и были враждебны к возведению в дворянство, что подразумевало осуждение социальных и политических претензий магистратов, т.е. целой категории дворянства мантии. Однако именно из этой последней группы вышел Монтескье и именно в институциональной власти парламентов он видел лучшую гарантию того, что французская монархия останется верна своей природе и будет объектом сдержек со стороны посреднических аристократических организаций. Иными словами, среди идеологов аристократии не было единства даже в отношении того, что же она собой представляла, какую власть должна иметь и как именно ей распоряжаться. (сс. 104-105).
Ещё менее очевидной представляется идея о том, что после провальной политики эпохи регентства высшая аристократия отвернулась от собственных теоретиков и стала поддерживать парламенты и их хорошо установленную конституционную позицию (см. работу Ф.Форда «Мантия и шпага: перегруппировка французской аристократии после Людовика XIV») Но говорить о том, что Монтескье стал идеологическим орудием парламентов, объединённых в интересах дворянства против короля, не приходится. На Монтескье, безусловно, ссылались, но лишь в той мере, в какой это соответствовало нуждам момента; причём оппоненты парламентов точно так же на него ссылались. Кроме того, и после Монтескье появлялись продворянские идеологические работы, совершенно перпендикулярные его мысли («феодальные фантазии де Ла Кюрн де Сент-Пале»). Более того, в ремонстрациях парламентов между 1660 и 1789 гг. прослеживается очевидный спад интереса к политической теории и нарастающий акцент на различных юридических формальностях. Наконец, ключевые идеологи аристократической реакции относятся к концу XVII - первой половине XVIII вв. Если бы «реакция» усиливалась, можно было бы ожидать появления новых влиятельных авторов, но ничего такого не наблюдалось. «У ранних учителей не было наследников». Даже Альбер Собуль вынужден признать, что после Монтескье аристократическое течение оставалось застывшим вплоть до кануна Революции. (сс. 105-106).
Идея социальной реакции является одной из самых устойчивых в историографии старого порядка. Между тем, каждодневно набираются свидетельства, способные подорвать данную картинку, но они в значительной степени игнорируются. Как и в предыдущих случаях, представление о доступности исключительно дворянству древнего или очень древнего происхождения высших постов в администрации, командовании армии и флота и руководства епископствами и аббатствами, зависит от того, что мы знаем о Людовике XIV и о тех, кто занимал должности при нём. Соответственно, Людовик XIV в выборе советников полагался на тех, кто уже имел опыт на королевской службе, но при этом был зависим в своих успехах от королевского фавора. Все они были дворянами, некоторые - во многих поколениях. Как явствует из исследования Франсуа Блюша (кстати, он умер в июне текущего года, увы), при Людовике XIV на высших постах в правительстве не было ни одного простолюдина и никаких новых людей в юридическом смысле слова. «Людовик XIV правил без обращения к сотрудничеству хоть одного буржуа». Возникает вопрос, насколько ситуация изменилась в XVIII в.? Факт в том, что в эту эпоху в числе министров и статс-секретарей был ряд принцев, герцогов и пэров, а также представителей высшего духовенства, люди наподобие Шуазёля, д’Эгийона, Бриенна, Но верно и то, что подобных высот могли достигнуть и люди очень скромного происхождения - как Сартин или Дюбуа. При Людовике XVI, как и при Людовике XIV, министров продолжали подбирать из числа членов государственного совета. Различие в том, что при Людовике XVI большее число людей рекрутировались за пределами этой группы, что включало в себя как некоторое количество более знатных аристократов, так и некоторых других аутсайдеров. Совершенно невозможно себе представить, чтобы Людовик XIV нанял для управления своими финансами швейцарского банкира и недворянина, каким был Неккер. То есть в конце XVIII в. доступ к министерским постам был шире, чем в конце XVII в. То же самое верно и для должностей следующего уровня - рекетмейстеров (докладчиков по ходатайствам, Maîtres des requêtes), государственных советников, интендантов. Между эпохой Людовика XVI и Людовика XIV наблюдается преемственность, а незначительные перемены указывают на то, что среди интендантов и рекетмейстеров стало больше людей с разнообразным бэкграундом и более короткой [дворянской] родословной. (сс. 107-108).
Возможно, того же самого нельзя сказать о высшей церковной иерархии: какой-либо диверсификации привлечения в её ряды к концу старого порядка не наблюдалось. Но и при Людовике XIV, между 1682 и 1700 гг. дворянами были по меньшей мере 88% епископов (ссылка на N. Ravitch, Sword and Mitre: Government and Episcopate in France and England in the Age of Aristocracy (The Hague/Paris, 1966)). Но другие институты старого порядка скорее следовали паттерну государственных советов - приводится пример провинциальных академий, которые ранее как раз выделялись своим аристократическим эксклюзивизмом. (Попутно опровергаются и более важные тезисы Форда, с которым полемизирует Дойл, например, о предположительно произошедшим объединении дворянства шпаги и дворянства мантии вокруг парламентов, что якобы позволило сформировать твёрдый аристократический фронт до 1789 г.). (с. 109).
Вместе с тем, нельзя утверждать, что идея социальной реакции не базируется вообще не на каких свидетельствах. В частности, к таким свидетельствам относят решения различных парламентов по исключению из их рядов недворян и недавних дворян, а также серию военных ордонансов, ограничивавших доступ в офицерский корпус. Не отрицая их существования, можно пытаться изучить, почему были приняты такие меры, и в какой мере они соблюдались. В случае парламентов решения об исключении в Ренне, Эксе, Гренобле, Нанси и Тулузе заслуживают дополнительного исследования. Не исключено, что некоторые из них были приняты по аналогии с решением парламента Бордо в 1780 г., которое выступало как рычаг давления во внутреннем споре, направленный на отдельное лицо. В случае Ренна определённые рестриктивные правила действовали уже в XVII в., так что ситуация в XVIII не представляла собой нового развития. Если персонал парламентов в XVIII в. состоял преимущественно из дворян, то то же самое имело место и в XVII в. Между 1774 и 1789 гг. большинство принимавшихся в парламенты были дворянами, но многие из них не соответствовали критериям ограничительных правил, а сами эти правила действовали далеко не везде. Большинство новичков не имели за спиной парламентской традиции, среди них были сыновья как парвеню, так и старого дворянства. Вновь наблюдается тренд в сторону скорее большей открытости, чем наоборот. (сс. 110-111).
Свидетельства, относящиеся к армии и флоту, кажутся более очевидными. Так, во флоте руководящее ядро (grand corps) состояло исключительно из дворян, а после 1775 г. недворянам был закрыт доступ и в кадетские школы. В армии ордонанс Сегюра 1781 г. ограничивал офицерство дворянами минимум в четвёртом поколении; он следовал за решениями 1770-х, когда поступление в военные академии было возможно только для дворян. Но всё это не было принципами новой политики. Руководящее ядро флота всегда было дворянским по определению, а Людовик XIV заявлял о желании рекрутировать морских кадетов из рядов дворянства ещё в 1683 г. Набор морских офицеров в 1781 г. был ограничен настолько же жёстко, как и в 1718 г. и в 1727 г. Морские кадетские школы никогда не были монополией по вступлению в офицерский корпус, где за пределами руководящего ядра основные требования были профессиональными, а не социальными. Ордонанс Сегюра не покрывал действующих офицеров (к 1789 г. четверть офицерского корпуса была недворянской), а также не относился к техническим подразделениям, например, артиллерии. Кроме того, его принятие было скорее следствием конкретных политических обстоятельств (связанных с настояниями графа д’Артуа), чем выражением общей политики. В действительности, ограничительные ордонансы были следствием двух долгосрочных процессов - профессионализации армии (в том числе путём устранения влияния денег) и оказания поддержки мелкому дворянству, традиционно зависимому от армии как источника средств к существованию. Эта политика не обязательно была обращена против простолюдинов: её теоретики выступали не только за набор дворян, но и за возведение в дворянство набираемых - в случае наличия у них талантов. Такой же была и официальная политика между 1751 и 1781 гг., и ордонанс Сегюра официально провозглашал продолжение данной политики. Исключив тех, кто не имел серьёзной дворянской родословной, новые правила приносили принцип профессионализации в жертву принципу поддержки мелкого дворянства. Аналогично, ограничения доступа в морские и военные кадетские школы были направлены на то, чтобы исключить оттуда богатых и дать дополнительные возможности бедному дворянству. Эта проблема была известна и в XVII в. Возможно, что в XVIII в. она приобрела более острый характер. Таким образом, обсуждаемые ограничения были направлены не столько против простолюдинов как таковых, сколько против конкуренции со стороны имевших хорошие связи версальских придворных и новых богатых, легко покупавших себе дворянство. Т.е. если это и была реакция, то реакция одной части дворянства против другой. Кроме того, часть мелких дворян, реагируя на разрыв в статусе между собой и версальскими грандами, могла дополнительно цепляться за концепции, эти различия игнорирующие и подчёркивающие единство дворянства, что побуждало их поддерживать ордонанс Сегюра и рестриктивные решения части парламентов, что со стороны могло дополнительно казаться выражением реакции. Движение в пользу большего эксклюзивизма было очень ограниченным, но, конечно, для исполненных различными амбициозными чаяниями буржуа это было слабым утешением. (сс. 111-114).
Идея о том, что последние годы старого порядка стали временем «феодальной» или «сеньориальной» реакции в деревне, кажется, относится к последним годам XIX в. Утверждается, что сеньоры или их агенты мошенническим образом или в одностороннем порядке увеличивали бремя сеньориальных прав и сборов при помощи новых оценок. Кроме того, старые права, законность которых не вызывала сомнений, но которые вышли из употребления, стали возрождать и применять на фоне усилий февдистов по переделке поземельных росписей. Эти изменения повлияли на усугубление бремени крестьянства к 1789 г., что сыграло роль в крестьянских восстаниях тем летом. (с. 114).
Утверждение о произвольном повышении сборов оказалось под атакой уже в 1902 г. (см. работу финансового историка М.Мариона Etat des classes rurales au XVIIII silcle dlans le gendraliti de Bordeaux, (Paris, 1902),). Величайший аграрный историк следующего поколения (т.е. Лефевр) оставался не убеждён [в правоте данного тезиса]. В 1946 г. даже автор самой идеи (Ф.Саньяк) был вынужден признать, что очень трудно доказать прямое и записанное увеличение. Большинство современных авторов не берутся защищать этот тезис, а ограничиваются поддержкой утверждения о переделке поземельных росписей и возрождении старых прав. Но даже и эти меры должны были означать реакцию, в ходе которой бремя крестьян увеличивалось. Однако и такое менее категоричное утверждение встречало своих критиков. Так, в 1914 г. Альфонс Олар отмечал, что наказы как источник для подобных выводов - довольно ненадёжны, они часто содержали расплывчатые или обобщённые формулировки. Он же отмечал и осложнения, связанные с использованием других данных, таких как сравнение поземельных росписей или отбор нетипичных случаев наживы и злоупотреблений со стороны февдистов (Т.е. selection bias?). Вывод Олара: «Нет определённости со степенью усугубления феодализма при Людовике XVI, если этот феодализм и в самом деле усугублялся». Несмотря на это, большинство историков не последовало за Оларом в данном вопросе. (сс. 114-115).
Между тем, значительная часть имеющихся свидетельств оказываются неубедительными уже просто по логическим основаниям. Переделка поземельных росписей и жалобы по этому поводу доказывают существование реакции только в том случае, если такие переделки не имели место в предшествующие годы или происходили в куда меньшем масштабе. Открытие новых поземельных росписей в 1780-е годы означает куда меньше, если такие же росписи можно найти, например, в 1750-е или раньше. Однако источниковая база для анализа является столь же неадекватной, как и во времена Олара. Нужны продолжительные истории индивидуальных фьефов. Имеющиеся же свидетельства позволяют предположить, что сомнения Олара были более чем оправданы. Историки открывали «феодальную» или «сеньориальную» реакцию в предшествующие периоды: начиная со времён Столетней войны, сеньориальное администрирование становилось лучше организовано и документировалось более регулярно. Типичная «реакция» была зафиксирована после Столетней войны в Бордэле (т.е. вокруг Бордо): возобновление полузабытых обязательств, взыскания по накопившимся долгам, первоочередное право выкупа сеньоров (retrait féodal), восстановление поземельных росписей. Что более важно, аналогичный процесс имел место после Тридцатилетней войны на землях вокруг Дижона, причём в этих местностях, опустошённых войной, реакция была гораздо более суровой, чем всё, что имело место в XVIII в. Поземельные росписи обновлялись в XVII в. и там, где не было войны, например, в Бовези. Есть предположение, что то же самое происходило по всей Франции. Таким образом, при Людовике XVI не происходило ничего нового. Возможно, это происходило всё время. Из-за того, что земля переходила из рук в руки, записи о долгах быстро устаревали, а без их взимания в течение 30 лет права на них истекали. Поэтому поземельные росписи приходилось обновлять не реже, чем раз в 29 лет (а то и чаще). Иначе говоря, добавляет Дойл, каждому поколению сеньоров приходилось это делать. Если дело обстояло именно так, то основные характеристики того, что называлось «реакцией», были в действительности постоянными чертами той системы собственности, которую привычно называют «феодальной» или «сеньориальной». То есть реакция, начавшаяся около 1770 г., была лишь последней фазой вековечного процесса, всегда вызывавшего жалобы со стороны крестьян. (сс. 116-117).
Поземельные росписи переделывались и в южной Франции, где сеньориальное бремя было легче, чем на севере страны. Взыскания и реализация преимущественного права выкупа, приводимые как примеры реакции, например, в Бордэле, наблюдались в течение всего столетия. В исследовании по Тулузе примеры взыскания накопленных долгов относятся к 1750 и 1724 гг. В Оверни сравнительно лёгкое бремя в течение столетия нарастало, но лишь как доля от чистой продукции. В нижнем Провансе и Альбижуа вообще не наблюдалось никакой реакции - ни краткосрочной, ни долгосрочной. На территории будущего департамента Сарты сеньориальные права были недоходными, а очевидного усиления бремени из-за обновления поземельных росписей не наблюдалось. (сс. 117-118).
Предположительно в некоторых районах с традиционно тяжёлым сеньориальным бременем (таких как Бургундия) в последние годы старого порядка могло происходить его усугубление. В частности, в герцогстве Со-Таванн землевладелец-придворный был твёрдо намерен получить со своих прав всё до последней монеты и, воспользовавшись получением герцогского титула в 1786 г., удвоил свои требования на период одного года, ссылаясь на обычай, не использовавшийся с XIII в. В северной Бургундии в целом ближе к концу XVIII столетия наблюдался более интенсивный подход к реализации сеньориальных прав, однако, в исследовании, в котором содержится это утверждение (P. de Saint-Jacob, Les Paysans de la Bourgogne du Nord au dernier sikcle de l'Ancien Regime (Paris, 1960)), также констатируется, что обновление поземельных росписей и скрупулёзное внимание к сеньориальным правам наблюдались и в первой половине XVIII в. В Бретани особое внимание дворян к точности при сборе повинностей наблюдалось, как минимум, с конца XVII в., а возможно, и ранее. Причём в данном случае перводвигателем этого процесса выступала не столько жадность землевладельцев, сколько политика королевской администрации, желавшей лишить их прав, которые они не могли подтвердить документально, а также тактика крестьян к сведению на нет всех прав своих сеньоров, когда последние ослабляли бдительность. Историк бретонского дворянства считает понятие «сеньориальной реакции» неадекватным из-за временного периода, к которому оно прилагается, поскольку её юридические симптомы наблюдаются с конца XVI в. (J. Meyer, La Noblesse Bretonne au XVIIIe siècle, 2 vols. (Paris, 1966)). Из недавних исследований складывается впечатление, что поддержание сеньориальных прав являлось постоянным процессом, так что переделка поземельных росписей при Людовике XVI была лишь последним выражением этого процесса. (сс. 118-119).
В то же время нельзя сказать, что сеньориальный порядок в XVIII в. не переживал определённую эволюцию. Так, рост цен должен был сократить бремя денежных сборов и одновременно утяжелить его для сборов в натуре. Развивающиеся геодезические техники должны были сделать поземельные росписи более точными, а их составление становилось более дорогостоящим, что, как правило, также ложилось дополнительным бременем на крестьян. Кроме того, по-видимому, большее число сеньоров отдавали свою собственность на откуп профессиональным агентам или фермерам, которые, возможно, были более жёсткими управляющими в сравнении с самими сеньорами. В этом отношении бремя сеньориальной структуры могло усугубляться, но всё это имело весьма слабое отношение к какой-либо «реакции» среди сеньоров. Рост цен, улучшение геодезических техник, а также фискальная политика правительства не контролировались ими. Переделки поземельных росписей, сбор задолженностей и прочие поборы системы являлись процессами столь же древними, как и сама система; их не было нужды «оживлять», поскольку они никогда не отмирали. (сс. 119-120).
Дойл заключает тем, что историки, пытавшиеся выстроить синтез из элементов, рассмотренных в его статье, давно сталкиваются с разнообразной критикой. Его статья должна усилить подобные сомнения. Идея о том, что «феодальная» или «сеньориальная» реакция осуществлялась аристократами, выглядит слабее, чем когда-либо (в сноске Дойл добавляет, что в ней к тому же игнорируется тот факт, что затрагиваемые в подобных ситуациях землевладельцы или фермеры столь же часто могли оказываться буржуа, а не дворянами). Даже если полагать, что различные указанные феномены имели место, попытки их синтеза в виде некой «аристократической реакции» достигались лишь ценой замалчивания подобных проблемных сюжетов. Сомнительно и то, что сможет удержаться концепция и какой-то из локальных реакций. В политической сфере единственная безусловная реакция имела место в эпоху регентства и была недолговечной. Ничто иное в течение века не заслуживает такого названия вплоть до внезапного выхода на поверхность социального вопроса в 1787-1788 гг. (что было совершенно иной проблемой). В идеологических терминах среди теоретиков не было никакого согласия ни в чём, кроме идеи увеличения власти аристократов, которая, как представляется, по меньшей мере, стагнировала в 1750-1787 гг. В социальных терминах большая часть институтов Франции на протяжении столетия стала менее, а не более эксклюзивной в подборе кадров. И хотя среди определённых дворян распространялось враждебное осознание этого тренда, оно не оказало никакого влияния на эту тенденцию вплоть до Революции. В деревне бремя структуры сеньориальной собственности могло усиливаться, но в большинстве местностей это не имело никакого отношения к какой-либо реакции. Чрезмерное увлечение исследованиями лет, непосредственно предшествовавших Революции, кажется, породило данную иллюзию. Но этот корабль теперь пошёл ко дну. Не без следа: отдельные мачты всё ещё возвышаются над водной поверхностью, указывая на местоположение обломков. Но именно обломков; не чего-то большего. (сс. 120-121).