У Фёдора Степуна в книге воспоминаний «Бывшее и несбывшееся» лучшее, что читала о Цветаевой.
Даже то, что как пишет Степун, может быть в Марине Ивановне неприятно, настолько с пониманием и вот таким чувствованием её, что... сжимается сердце от любви и сострадания к ней...
А еще - как это - быть Поэтом. А в этом редком случае Поэт - женщина...
Природный поэт...
«...Как сейчас вижу идущую рядом со мной пыльным проселком почти еще девочку с землисто-бледным лицом под желтоватою челкою и тусклыми, слюдяными глазами, в которых временами вспыхивали зеленые огни.
Одета Марина кокетливо, но неряшливо: на всех пальцах перстни с цветными камнями, но руки не холены. Кольца не женское украшение, а скорее талисманы, или так просто - красота, которую приятно иметь перед глазами.
Говорим о романтической поэзии, о Гёте, мадам де Сталь, Гёльдерлине, Новалисе и Беттине фон-Арним.
Я слушаю и не знаю, чему больше дивиться: той ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулинности.
Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное; некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений. И не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе.
Получалось, как-то так, что она девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри, что и ей, как Пушкину, Жуковский привез из Веймара гусиное перо Гёте, что она еще вчера на закате гуляла с Новалисом по парку, которого в мире, быть может, и нет, но в котором она знает и любит каждое дерево.
Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты, которых становится все меньше, живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и мало приятным законам.
Осенью 1921-го года мы шли с Цветаевой вниз по Тверскому бульвару.
На ней было легкое затрапезное платье, в котором она, вероятно, и спала.
Мужественно шагая по песку босыми ногами, она просто и точно рассказывала об ужасе своей нищей, неустроенной жизни, о трудностях как-нибудь прокормить своих двух дочерей.
Мне было страшно слушать ее, но ей было не странно рассказывать: она верила, что в Москве царствует не только Ленин в Кремле, но и Пушкин у Страстного монастыря. «О, с Пушкиным ничто не страшно».
Идя со мною к Никитским воротам, она благодарно чувствовала за собою его печально опущенные, благословляющие взоры.
Даже и зимой, несмотря на голод и холод, она ночи напролет читала и писала стихи. ... В мансарде 5 градусов Реомюра (маленькая печурка, так называемая «буржуйка», топится не дровами, а всяким мусором, иной раз и старыми рукописями).
Марина, накинув рваную леопардовую шубенку, сидит с ногами на диване; в черной от сажи руке какая-нибудь заветная книжка, страницы которой еле освещены дрожащим светом ночника...
...Боже, до чего горьки, горды, до чего глубоки, как по своему метрическому, так по метафизическому дыханию последние стихи Цветаевой, напечатанные в «Современных записках»:
...Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне все равно, мне все равно
И, может быть, всего ровнее
Роднее бывшее всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты - как рукой сняло
Душа родившаяся - где-то.
Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей - поперек,
Родимого пятна не сыщет.
Всяк храм мне пуст,
Всяк дом мне чужд,
И все - равно, и все - едино.
Но если по дороге куст
Встает, особенно рябина...
Да, рябина... Возвращаясь сегодня утром к себе домой рябиновой аллеей (к счастью, есть и в Дрездене такая близкая душе, горькая своей осенней красотою аллея), я с нежностью вспоминал дореволюционную Россию: до чего же она была богата по особому заказу скроенными и сшитыми людьми. Что ни человек - то модель. Ни намека на стандартизированного человека западноевропейской цивилизации. И это в стране монархического деспотизма, подавляющего свободу личности и сотнями бросавшего молодежь в тюрьмы и ссылки.
Какая в этом отношении громадная разница между царизмом и большевизмом, этой первой в новейшей истории фабрикой единообразных человеков. Очевидно, государственный деспотизм не так страшен своими политическими запретами, как своими культурно-педагогическими заданиями , своими замыслами о новом человеке и о новом человечестве".