52 килограмма

Aug 19, 2010 00:56

Если хотя бы на пару секунд, - пусть даже вырезанных из времени и отвергнутых циферблатом, - удалось понять, для чего ты заходишь в ту маршрутку, из которой выхожу я, и почему делаешь это не сразу, а дожидаешься, пока она проделает круг, расчертив колесами город, пока она не наполнится новыми пассажирами, с которыми навряд ли успела столкнуться я. Может, тогда я начну понимать книги... а то я читаю, небрежно скользя взглядом по строчкам, и даже не знаю имен главных героев...

- Наверное, у тебя чересчур резкие духи, - объясняешь ты, выхватывая из моих рук книгу, - и лучше уж переждать, пока проветрятся.

Признаться, я не совсем понял, правду сказал или - нет? Духи у нее действительно резковаты, но ведь мне ничуть не противно, скорее наоборот. И, хотя сам я не знаю причины, по которой лезу сейчас в маршрутку, все же отчетливо сознаю, что кондуктор обо всем догадывается, и, провожая тебя взглядом, только и ждет, чтобы я сдвинулся с места и вошел внутрь. Я же - медлю. Ведь вдруг все гораздо сложнее, чем мне представляется? Тогда кондуктор сможет смело рассмеяться мне в лицо, что, несомненно, все испортит.

- Тогда интересно другое, - говоришь ты, и откидываешь назад челку. - Как ты мог знать, что сел именно в ту, из которой вышла я? Ведь 106-ой ходит так часто...

- Я запомнил женщину в бордовой шляпе, она сидела у окна и смотрела серьезно.

- Из окна все смотрят серьезно, - возразила ты, отдирая обои, которые мы только что облили из небольшого ковша. Тебе так не хотелось затевать ремонт посреди лета, когда можно выбраться за город и на время позабыть о существовании часовых стрелок и сигналов.

- Да, но шляпы, да еще и бардовые, не у всех...

Раздражает его уверенность в том, что дама в бордовой шляпе не могла выйти где-нибудь на остановке, автобус должен был доехать до конечной, чтобы венуться к нему. Убери волосы с глаз, и вообще, собери их в хвостик, как ты не понимаешь, у нее были такие глаза. Какие такие глаза? Серьезные. И что? Как ты не понимаешь, в ее взгляде читалось все, до последней строчки... Даже весна тысяча девятьсот восемдесят какого-то (не могу рассмотреть, какого именно, вглядываюсь внимательнее - тщетно) года...

- Даже про то, что вчера показали последнюю серию единственного телесериала, который она выносила?

- Даже это, представляешь? И отсутствие детей, и покалывания в сердце, и молчаливый телефон, и прокисший борщ, и надоевший Набоков, и два слова "никогда больше", эти последние слова стали для меня единственной до конца не решенной задачей. Так до меня и не дошло, что же это было "никогда больше" или "больше никогда"?

Да, с подобной прозой она навряд ли вышла бы из теплого автобуса, но почему было бы не предположить, что ей вздумается пересесть? И тогда ты не смог бы найти ее у окна?
- Не забывай про весну тысяча десятьсот восемьдесят...

Глупо, что я боюсь рассказать ей все про войну тысяча девятьсот какого-то года, ибо не хочу, чтобы она жалела женщину в бардовой шляпе, я-то знаю, что как раз жалость ей и ни к чему, лишняя травма, надрез на шраме. Но вдвойне глупо то, что она - это в какой-то степени я, с того самого момента, как я вошел в автобус, а я - это тоже что-то такое, что составляет ее и это тем сложнее понять, чем очевиднее становится.

- На войне погиб мой прадед, - ответила ты, и посмотрела куда-то вдаль, словно там стоял призрак твоего прадеда и корчил немыслимые рожи (это я уже понял по твоей последующей улыбке). Я попросил счет и только тогда понял, что мы - в кафе, и тут же спохватился: почему тогда ты держишь в руках шланг и поливаешь ромашки?

- И все же, - продолжила ты, повернувшись ко мне. - Как вышло так, что кондуктор не заметил тебя?

- Не разговаривать, вы, на задней парте! - крикнул лектор, и ты вмиг съежилась, делая вид, что прилежно записываешься все об инвестиционных портфелях.

- Почему не заметил? - спрашиваешь ты, и погружаешься с головой в воду, - просто он понял, в каком неловком положении я оказался.

Сказав это, ты поплыл к берегу, словно беседа перестала тебя интересовать. Пусть так, но я не оставлю тебя в покое, пока не выясню все до конца, пока не получу ответа на вопрос:

- Куда ты ехал?

Знаю, насколько нелеп вопрос, но соблазн коснуться твоего слуха именно таким образом - велик. Можешь молчать, в библиотеке это поощряется, - зачем тебе понадобился Спиркин? Чтобы засунуть его в инвестиционный портфель. Прекрати. Не прекращу. Тогда открой и читай. Нет, лучше разберемся, надо разобраться...

- В чем? - безучастно вопрошаешь ты, светя фонариком на очередной надгробный камень, - странно, сколько обошли и ни одной смерти в тысяча девятьсот восемьдесят... году.

Тревожно за твои замшевые туфли, ты ступаешь по влажному песку, как по блестящему паркету и шаги твои странным образом...

- Итак, повсюду взятки, и еще ты... заплатил кондуктору, чтобы он свернул с маршрута и вел туда, куда хочется тебе... Устала встречать автобус на кухне, во сне, в игольном ушке, в голосе мамы...

И твои каблучки: цок-цок, цок-цок, вспугивая тишину музея, где мы направляемся к картине, главной героиней которой можешь быть только ты, и нарисовать которую мог только я.

- Меньше ешь, - сказал ты, - ты толстеешь.

- Я? Я вешу всего пятьдесят два...

- Тогда как так... Ты ведь так вырастаешь, разрастаешься, что уже заполнила все мои книжные полки, все мои комнаты и все улицы города... Ешь меньше, а то вчера я открыл холодильник и увидел твои глаза... или даже сегодня, рано утром, ты сидела за рулем моей машины, и выпила море, расселась там, вместо него, и поливала ромашки, я не знаю, откуда они взялись на берегу моря, но ты их поливала, и - это не могло быть ошибкой - ты поливала именно ромашки. Боюсь, что все дойдет до того, что ты вселишься в меня, мы перерастем друг в друга и больше никогда (никогда больше) не сможем беседовать.

- Ты сам виноват, не надо было садиться в мою маршрутку и проделывать такую же траекторию…

- А куда ты ехала?

- В музей. Хотела выяснить, нарисовал ли ты меня, поливающую ромашки?

- Ааа… вот почему мы в этом темном зале. Что за мания? Я не рисовал тебя - хотя, кто знает, что оно там, как оно там, в наших «завтра»?

В конце зала стояла работница музея в странной бордовой шляпке и сказала, что картина временно унесена на реставрацию, и вернут ее, пожалуй, не раньше осени. Оно и к лучшему, заявила она, продолжая смотреть серьезно, посетителей летом все равно нет, и такая картина тут только пылилась бы...

- Там девушка поливает цветы, - на всякий случай пояснила она.

- Ромашки, - пояснил ты, сказала я, и мы испуганно переглянулись.

Не знаю, как автобус протиснулся через узкие коридоры, но, когда он остановился возле нас, бордовая шляпка сказала:

- Вот и твой автобус, езжай. Тебе пора.

Два слова подтвредили финал. Мы держались за руки, мы беседовали о весе, о снах и даже могли нагрубить друг другу. Но эта женщина, топящая одиночество в общественном транспорте и совравшая про картину, которой еще никто не нарисовал, сказала "твой" и "езжай", глядя на меня (глядя на тебя, или, говоря откровенно, глядя на то, что осталось от нас). И дело было вовсе не в ты-кании. И, имеется предположение, что даже не в весне тысяча девятьсот… (последние две цифры все равно не смогли бы изменить бессмысленность финала).
Previous post Next post
Up