Владимир Шляпентох. СТРАХ И ДРУЖБА В НАШЕМ ТОТАЛИТАРНОМ ПРОШЛОМ. Часть2

Feb 26, 2008 23:56

http://www.msu.edu/~shlapent/memoirr.htm

"В моем представлении интеллектуальная честность прежде всего предполагает способность насколько это возможно объективно оценивать мотивы своего поведения, умение смотреть на себя со стороны и, конечно, не опускаться до «самопропаганды». Я давно, еще в 60-е годы, понял, что человек и общество используют интеллектуальные ресурсы не только для «поиска истины», для развития науки, для объективной оценки необходимой для выживания ситуации, но еще и для осуществления двух других функций. Одна из них состоит в искажении и сокрытии истины от других и от себя, в блокировании различных элементов реальности в собственном сознании, в «отрицании реальности», если использовать популярную в Америке фразу. Это очень часто не менее важно для выживания, чем определение того, «что было на самом деле». Семейная и социальная жизнь, в широком смысле, были бы невозможны без активного искажения истины и утаивания огромного числа «секретов» от других.

Вторая функция состоит в поддержании своего собственного «я-образа» и внушении другим позитивного представления о себе. Многие люди весьма озабочены этой стороной своей жизни и уделяют ей немало внимания. Я сейчас говорю о тех, у кого эта функция гипертрофирована и которые, вопреки очевидным фактам, тратят львиную долю своих интеллектуальных и эмоциональных сил на раздувание позитивных представлений о своей личности. Я видел людей, которые не переставали заниматься поддержанием своего образа в собственном и чужом сознании «24/7», 24 часа семь дней недели, если использовать американскую идиому.

Этим же занималось и советское общество, которое тратило огромные ресурсы на создание «второй реальности» и ее внедрение в сознание своих и зарубежных граждан - и не без успеха.

Я бы выделил несколько «идеальных» (или «чистых») типов людей с высоким уровнем интеллектуальной бесчестности, с которыми меня сводила жизнь. Огромное количество бесчестных людей всех категорий я наблюдал и в России, и в Америке. С такими людьми дискуссия не доставляет никакого удовольствия и чаще всего порождает взаимную неприязнь, а иногда и враждебность. Такой человек не соблюдает честных правил диспута, вступает в противоречие с собственными посылками, которые он сам в процессе беседы меняет; ему ни в коем случае нельзя напоминать, как он рассуждал или действовал раньше. Он будет возражать против использования оппонентом цитат из его же текстов или разговоров, уверяя, что собеседник вырвал их из контекста или просто исказил; он же не выносит, когда оппонент делает другие выводы, пользуясь его же аксиомами. Я для себя решил, что, если собеседник искажает общепринятые факты, то надо немедленно прекращать полемику, где бы она ни происходила, потому что доказать ему что-либо невозможно, даже если под рукой оказались бы всевозможные статистические справочники, ведь «джентльмены не спорят о фактах», не так ли?

В первой группе «бесчестных» находятся мегаломаньяки и близкие к ним люди, зацикленные на том, как они «смотрятся» в сознании других. Россия всегда славилась этой когортой, однако в эмиграции их доля еще выше. Именно эти люди огромную долю своей интеллектуальной энергии тратят на «самопропаганду». Они, по определению, не могут быть рефлексивны, или «феноменологичны», т.е. видеть себя со стороны.

Интеллектуальная бесчестность достигает особенно высокого уровня, когда мегаломаньяк не вполне уверен в своей гениальности. Вот тогда он или она (знаю я и таких дам) превращаются в виртуозов своей высокой самооценки. Истинно выдающийся человек или, по крайней мере, мегаломаньяк без скрытого комплекса неполноценности, как правило, не прибегает ни к каким уверткам. При общении с людьми, причудливо сочетающими манию величия и глубокую неуверенность в себе, всегда приходится находиться в напряжении, маневрировать в беседе, остерегаться подвергнуть даже косвенной критике их «я-образа». Нет такой проблемы, при рассмотрении которой они не принимали бы во внимание, как тот или иной взгляд будет способствовать их «я-образу». Поэтому, в частности, они упорно защищают свою, даже двадцатилетней давности, точку зрения, ибо отказ от нее может нанести ущерб представлению о них у других людей. Участвуя в беседах о тех или иных жизненных проблемах, эти люди все время будут доказывать, что их решения были наилучшими; они тайно радуются любым несчастьям других людей (или стран), если это может выглядеть как аргумент в пользу их прозорливости.

Следующая категория объединяет всех тех, кто для душевного комфорта и достойного «я-образа» внушает себе любовь к «Большому брату» - неважно будет ли это тоталитарное советское государство, или новый, антикоммунистический режим в Москве, или что-то вроде американского общественного мнения. В этой категории находятся советские конформисты (но не искренне верующие), исчезнувшие как живые экспонаты вместе с СССР. Они, служа режиму, использовали обширный арсенал средств для доказательства и себе, и другим, что они - порядочные люди и делают это из глубокой веры в советские идеалы. Когда-то - в сталинские и даже послесталинские времена - с ними опасно было спорить, так как никогда не было уверенности, что, в силу своих идеалов, они не обоснуют необходимость доноса. Я помню, как еще в университете я задыхался от бешенства оттого, что не могу позволить себе уличить их в подтасовке или даже грубой лжи. Даже в 60-70-е годы я сталкивался с ними в либеральнейшем Академгородке и в Москве - разговаривая с ними, приходилось все время контролировать себя.

В третью категорию я отправляю многих российских антикоммунистов; прежде всего тех, кто был в партии и «искренне» поддерживал советскую идеологию, а теперь делают вид, что ничего такого не было и что они всегда были «критиками системы». Я имею право привести в качестве примера такого известного человека, как Александр Николаевич Яковлев, поскольку он является общественной фигурой, а Америка приучила меня, что такие люди открыты для публичной критики (в отношении других вспоминается одно из любимых выражений моего дедушки, знавшего латынь, Nomina sunt odiousus - «имена называть нельзя»). В противоположность Алику, который вместе с Севой его яростно защищал, я считал и считаю Александра Яковлева хрестоматийным примером интеллектуальной бесчестности (наряду с Дмитрием Волкогоновым и Виталием Коротичем). Убийственным доказательством для меня является их утверждение, что они «прозрели» во второй половине 80-х годов, хотя еще в 1984-1985 годах все трое опубликовали дикие по своей идеологичности книги с грубым разносом Америки и вообще западной системы. И вдруг - «… мне истопник открыл глаза», и это примерно тогда, когда появилась возможность делать карьеру с новым лидером. Не следует забывать и того, что Яковлев в конце 60-х в качестве фактического руководителя отдела пропаганды и агитации был полностью включен в мерзейшие дела того периода - вторжение в Чехословакию и преследование диссидентов. Ведь смешно говорить нам, современникам, что после 20 съезда партии и особенно после потока самиздата и «Гулага» честный и образованный человек мог сохранить веру в официальную идеологию, если только он не желал обманывать себя из-за карьерных соображений и поэтому внушать другим представление о своей «идейности». Ссылка на «эволюцию взглядов», с помощью которой многие пытались рационализировать «смену кассет», с моей точки зрения, была классическим случаем интеллектуальной бесчестности.

В конце 90-х годов в Москве на одной конференции я утверждал, что нынешняя российская элита, со своим полным отрицанием важности социального равенства на фоне озабоченности Запада этой проблемой выглядит как доисторическое сообщество. До выступления я сидел в зале с одним партийным социологом - женщиной. До 1991 года она имела высокий социальный статус (завкафедрой в МГУ), но вместе с тем принадлежала к заметной по численности категории партийных ученых с «левой подкоркой». Если не было четких указаний сверху, то такого типа люди двигались «влево» (если использовать тогдашнюю советскую терминологию), т.е. присоединялись к либеральной интеллигенции. Но как только появлялись директивы, четко определяющие, что партия от них ждет, они немедленно расставались со своими либеральными убеждениями и горячо выполняли самые постыдные задания ЦК - например, подписывали письма, осуждающие диссидентов, или начинали играть активную роль в «движении за мир», отправляясь за рубеж с соответствующими партийными и другими поручениями. Так вот, когда я вернулся на свое место, высказав свое мнение о господствующей российской элите как глубоко недемократичной, моя соседка прошипела мне с неожиданной для меня злобой: «Вам бы, Владимир Эммануилович, состоять в КПРФ». В ответ на это я тоже довольно громко, в надежде быть услышанным, прошептал Шубкину, сидящему рядом: «Терпеть не могу бывших членов партии, превратившихся в оголтелых антикоммунистов». (Кстати, я относился и отношусь к ней в целом до сих пор с большой симпатией.) Когда же на банкете она спросила меня, имеет ли человек право менять свои взгляды, я ответил: «Да, конечно. Но я могу признать эти изменения как результат эволюции взглядов под влиянием новых фактов и идей (как это было, например, у Сахарова и даже Горбачева) только в случае, если «новые взгляды» не способствуют карьере и благосостоянию.

Конечно, этот пример хамелеонства не единственный, с которым я встречался в России после 1991 года. Многие мои знакомые-гуманитарии, которые до 1991 года публиковали бесчисленные статьи и книги, полностью соответствующие «квасной» официальной идеологии, теперь вдруг как бы забыли об этом и, нагло глядя в глаза и зная, что их не будут обличать, выступают чуть ли не как вечные критики советской идеологии и убежденные демократы.

Особую категорию бесчестных людей составляют те евреи, которые и в советские времена отрицали существование государственного антисемитизма в стране, и после 1991 года продолжают настаивать, что никогда, несмотря на не допускающие сомнений внешность и фамилию, никогда не страдали от проявления антисемитизма в своей профессиональной жизни.

Надо ли убеждать кого-то, что в человеческих отношениях - на индивидуальном и социальном уровнях - зависть играет немалую роль. Я опубликовал в 2002-2003 годах статьи, в которых попробовал доказать, что российский антиамериканизм после 1996-1997 годов (как и антиамериканизм в других странах мира) во многом является продуктом зависти элиты, которая оказалась неспособной осуществить в стране обещанный цивилизованный рывок и теперь вынуждена управлять слабым государством, не имеющим никаких шансов в ближайшие десятилетия даже отдаленно приблизиться по своему статусу в мире к США.

В конечном счете, зависть принадлежит к таким же сильным чувствам, как голод или секс. У людей она порождается неодолимым желанием занять в среде, которую они считают «своей», положение выше, чем у других
Статус, который человек считает для себя достойным, неунизительным, варьируется чрезвычайно широко - от физического состояния до нестерпимого желания (и здесь мы входим в зону зависти) иметь социальный статус равный или выше того, каким обладают, к примеру, родственники (даже родители), коллеги и т.д. Интенсивный поиск людей ниже себя (менее умных, менее профессионально активных, менее богатых, менее успешных в семейной жизни или сексе, менее удачливых, менее щедрых и гостеприимных….) более чем естественен. Умение довольствоваться тем, что имеешь, сохранять при этом чувство собственного достоинства и держать свою зависть в узде - великое и дефицитное благо.

Нам казалось нелепым тратить хоть какое-то время, если для этого не было серьезных оснований, на то, что называется в Америке small talks - разговоры на бытовые темы, на «конкретику», как говорила психолог Софа Митягина, моя старинная московская знакомая, разделяя всех людей на «конкретиков» и «абстрактников». И по сей день «конкретики» и их разговоры вызывают у меня глубокое отвращение. Я с грустью констатирую, что застольные беседы на высокие темы, о которых я взахлеб рассказывал американцам как о явлении, о котором они не имеют ни малейшего представления, исчезли практически полностью из российской постсоветской жизни.
Интересно отметить, что «абстрактников» и людей, преданных профессиональной работе, я гораздо чаще встречал в Советском Союзе, чем в постсоветской России или в Америке. В условиях тоталитарного общества, включая его сталинский вариант, профессиональная работа была единственно достойным, а часто и единственно возможным приложением человеческих способностей. Ни партийная карьера, ни подпольный бизнес не могли стать деятельностью тех, кого я уважал в СССР.

Летний отдых длился в нашем послесталинском тоталитарном обществе до двух месяцев. В Америке недельный отпуск, например, на курортном острове считается нормой, а две недели кажутся странными и вызывают подозрение по поводу трудовой этики отдыхающего. В советском же обществе без всяких угрызений совести мы, со всей нашей преданностью профессиональной работе (это несоответствие и сейчас меня поражает), отдыхали фантастически долго. Никого не удивляло, что, например, проведя на даче под Москвой месяц, мы затем отправлялись на такой же срок на юг, а иногда прихватывали еще несколько недель зимой).

Если к этому добавить разные семинары и конференции, которые проводились в горах или других не менее интересных местах (это по сути был замечательный отдых, где интеллектуальное наслаждение сочеталось с кучей других приятных вещей), то станет ясно, что эта сторона жизни у нас в Союзе была в полном порядке.

В целом (несмотря, например, на фантастическое различие между удобствами «дикаря» в Морском, что в Крыму, где мы все вместе отдыхали в 1963 году и где почти не было еды, и первоклассными гостиницами в Мексике или на Багамах), качество нашего отдыха в России было, с моей точки зрения, намного выше, чем в Америке. Относительная тогдашняя молодость делает сравнение как бы не вполне правомерным. И все-таки главным элементом нашего отдыха было интенсивнейшее интеллектуальное общение, о котором и мечтать здесь нельзя.

Для меня и Изи страх перед политической полицией был определяющим фактором нашего сознания, наших действий и бесед. Это, впрочем, относилось к большинству думающих и активных людей в ту эпоху.

Как только мы осознали свое негативное отношение к системе, мы оба почувствовали смертельную опасность, исходящую от нее. Видимо, поэтому я был в совершеннейшем восторге от «1984», который прочел впервые, увы, без Изи где-то в середине 60-х в Академгородке. Я и сейчас, 40 лет спустя и после прочтения сотен книг и статей о советском обществе, сохраняю это ощущение гениальности, которое чувствовал, когда читал эту книгу Оруэлла. (Такое же волнение я испытал в ноябре 1962 года в том же городке, когда читал в одиннадцатом номере «Нового мира» «Один день Ивана Денисовича», а также читая «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева еще в 1956 году в моей любимой унивеситетской библиотеке Саратова.) Я не мог прийти в себя от восторга: человек, который никогда не жил в тоталитарном обществе (встречи с коммунистической практикой в Испании не в счет), смог проникнуть в самую его суть и, прежде всего, понять, что только любовь к «Большому брату», полное слияние с ним, которое наблюдалось у большинства окружающих нас людей в сталинские времена, а вовсе не сокрытие антирежимных взглядов может дать в таком обществе хоть какое-то ощущение безопасности.

После 1953 года страх поубавился, но не исчез. Даже в 1956 году, когда Миша Лойберг вернулся из лагеря, я продолжал с ним осторожничать в разговорах на политические темы. Познакомившись с Ароном в 1959 году (прошло несколько лет после 20 съезда партии), я был далек от того, чтобы немедленно открыто высказывать ему свои политические взгляды. В полемике о причинах коллективизации я только мягко не соглашался с его мнением, что Сталин, начав создание колхозов в 1929 году, хотел использовать преимущества крупного хозяйства для внедрения новой сельхозтехники. То, что Арон отстаивал официальную позицию о коллективизации и в 50-е-начале 60-х верил в способность оптимального планирования резко повысить эффективность социалистической экономики, исключало мою полную откровенность с ним. И только через несколько лет, когда я проникся полным доверием к нему, я стал совершенно открытым в беседах с ним на политические темы.

Глубинный страх сидел во мне и в эти годы, особенно из-за того, что «органы» пытались завербовать меня в сексоты.Дома я узнал о секретном докладе Хрущева, который зачитывался во всех учреждениях. В бухгалтерском техникуме, где работала Люба, ее выбрали чтицей этого доклада. Сам доклад, как это ни странно, я смог прочесть только в Америке. Но суть доклада была мне, естественно, известна, и я полностью игнорировал моих «попечителей»: ни разу не воспользовался телефоном, по которому меня обязывали звонить два раза в месяц. Интерес этой организации ко мне как сексоту закончился довольно смешным образом. Однажды я шел по улице Ленина в мою библиотеку. Это было после глотания кишки (меня проверяли на язву желудка). Около стенда с объявлениями об обмене квартир, как всегда, толпились люди. Вдруг я увидел «моего майора», который, радостно поприветствовав меня, спросил, почему же я не звоню. На это я ему ответствовал, что иметь с ними дела мне так же приятно, как глотать медицинскую кишку. Видимо, это заявление было то, что нужно, чтобы заставить КГБ понять мою глубокую к нему ненависть - меня больше не трогали, затаив, естественно, злобу и «перекрыв» всякие попытки поехать за границу.

На моем фоне Алик был бесстрашным человеком. Именно таким я встретил его в 1957 году. У него за плечами был арест обоих родителей, гибель отца, многолетняя дискриминация как сына врага народа. Однако я ни разу не заметил, чтобы он что-то сделал или не сделал из-за страха перед КГБ. Его огромное чувство собственного достоинства (может быть, все те же дворянские гены) не позволяло ему это.
Конечно, это было другое время. Однако в моем сознании накопленного за все годы страха хватило до 1979 года. Я видел немало людей, у которых запас страха перед властью и «органами» был так велик, что он продолжал «работать» еще долго и в постсоветский период. У Алика никакого запаса страха как бы и не было. И это, в частности, касалось контактов с иностранцами -сферы, которая находилась под самым пристальным контролем КГБ и партийных органов. В сталинские времена такие контакты были смерти подобны. Мы с Изей понимали, что для нас это было бы просто гибельно. В 1947 году я отдыхал в Одессе. На симфоническом концерте мое место оказалось рядом с местом американца из консульства. У меня было ощущение, что я сижу рядом со взрывчатым устройством.

С переездом в городок страхи сталинских времен стали постепенно отходить в прошлое, и я сильно осмелел в своих контактах с иностранцами. Где-то в конце 60-х я мог пригласить к себе домой француженку и одновременно моих друзей. Позже, в Москве, несмотря на политическую реакцию начала 70-х годов, страх существенно уменьшился в моем сознании, и в нашем доме перебывало множество иностранцев, главным образом, американцев.

Моя дружба с Изей протекала, в основном, в стенах Киевского университета. Я поступил туда в 1945 году, а Изя - в 1946; и это произошло не совсем простым образом. Это уже был период жгучего государственного антисемитизма в стране, и особенно на Украине. Явно начавшись после заключения пакта с Гитлером в августе 1939 года, он рос в годы войны и сделал сильный рывок в первые послевоенные годы. (Об этом подробнее позже).

Во всяком случае, поступить еврею в Киевский университет, ректор которого, Бондарчук, славился особой нелюбовью к этой этнической группе, было хотя и возможно, но очень трудно. Сравнительно просто было евреям-фронтовикам, особенно если они уже учились в университете до ухода на фронт - таких было довольно много и на моем, и на других курсах. С двумя из них у нас с Изей были очень теплые отношения. Вадик Левин сейчас в Израиле, Мика Голин - в Чикаго, и наши отношения стали еще теплее, чем были в Киеве. Некоторые из евреев-фронтовиков, вроде Бернштейна, были отвратительными карьеристами, которые вместе с другими поддерживали по сути идеолого-террористический климат на нашем историческом факультете. И приходилось, бесконечно ненавидя их, сохранять с ними «нормальные» отношения. Это чуть-чуть помогло нам во время кульминации борьбы с космополитами на истфаке в мае 1949 года.

Для нас с Изей - нефронтовиков, переводившихся с вечернего факультета Пединститута, - поступить было фактически невозможно. Мою задачу решила Людмила Павличенко - Герой Советского Союза, прославленный снайпер, которой приписывалось 300 убитых немцев. Оказалось, что мой отец, когда он работал в сельской больнице в Киевской области в середине 30-х годов, лечил ее мать. Надев свою звезду (тогда это производило сильное впечатление на всех, даже на партийных боссов), Людмила отправилась к Бондарчуку с моим заявлением и вернулась с положительной резолюцией, написанной, как положено, наискось."

50-е, 70-е, жизненные практики СССР, 60-е, евреи, социология

Previous post Next post
Up