Кино и жизнь. Читая ЖЖ

Feb 29, 2024 22:48

"И захотелось мне посмотреть молодого Юрия Соломина. Но, чтобы не "Летучая мышь" и, тем более, не "Адьютант его превосходительства", а что-то более человеческое, но, при том, не слишком загрузочное.
И включил я "Мелодии белой ночи". И что-то прям глаза на мокром месте.
Соломину там 41 год, а Комаки Курихара 31.

Когда я этот фильм впервые посмотрел, я был ещё мальчишкой, чуть старше сына главного героя, в любви ничего не понимал (да и сейчас ничего не понимаю, если честно), но фильм мне понравился. У большинства талантливых советских режиссёров есть такие странные фильмы в начале карьеры, в которые им удалось вложить больше, чем у них было в тот момент. Не, это я как-то криво выразился.
Ну, а как тут выразишься "прямо"? Как обозвать это явление, что режиссёр, недавний дебютант, вдруг выдаёт что-то такое, что никак не может подходить под слово "шедевр", потому что оно - по замыслу - мелодрама, боевик, бытовая комедия, что-то такое, но, бац, и на нас сваливается "Свой среди чужих...", или "Белорусский вокзал", или "Карнавальная ночь", или "Сто дней после детства".

И некоторые так и остаются режиссёрами одного фильма, некоторые занимаются самоповторами, когда опыт и талант есть, но вдохновения не хватает, и, лишь у немногих получаются не менее оглушительные удачи. Но в конце карьеры те же советские режиссёры часто не знали, когда остановиться, заставляя зрителей вздыхать.
Ну, не суть. В мои школьные годы я бы, конечно, не назвал героя Соломина "молодым". Ему сорок, он пережил блокаду Ленинграда; сыну - десять или одиннадцать, столько было его отцу, когда того эвакуировали, точно не меньше, раз уже был заметен его музыкальный талант. Но, получается, в семьдесят пятом, когда происходит завязка действия, Великая Отечественная и блокада Ленинграда не были абстракциями, как сейчас, а были частями жизни совершенно конкретных живых людей. Поэтому не так уж сложно было воплотить всё это на экране, что мы видим во многих фильмах семидесятых годов.
Но это опять меня куда-то не туда понесло. Главное, что у тогдашних режиссёров отлично выходило снимать "химию", любовную "искру", проскакивающую вдруг, внезапно, меняющую жизни в общем-то, уже состоявшихся людей. Безо всяких откровенностей. И безо всякого эзопова языка, а настоящими изобразительными средствами кино. И мы видим, как у героев плывёт голова, как они совершают разные импульсивные поступки, потому что "вторая молодость" нахлынула, или что там? А, ведь, герой Соломина находится именно в том возрасте, о котором песня Мищуков "Двадцать лет прошло".
Ну, да, сорок - не шестьдесят. Хотя, с некоторыми и в шестьдесят ещё случается разное. Но это, как правило, уже "не то" "разное"."

источник https://users.livejournal.com/suvorow-/505562.html

***

«Мелодии белой ночи» - советско-японский художественный фильм Сергея Соловьёва 1976 года. Премьера мелодрамы состоялась 19 октября 1977 года
Советский композитор и дирижёр из Ленинграда по имени Илья (Юрий Соломин) приглашён японской звукозаписывающей фирмой в Киото для записи авторского диска с его фортепианным концертом. А после того как Илья узнал, кто будет солировать на фортепиано в его концерте, он вдруг понял, что до его сна рукой подать, хотя ему уже стало казаться, что в один прекрасный день он забудет её лицо… На всё про всё у Ильи в Японии только два дня. За этот год они ни разу не писали друг другу, ничего друг о друге не знали. Но ведь Илья и Юко (Комаки Курихара) тогда всё решили сами[1], и вот…

За год до того Юко неожиданно появилась в Ленинградской консерватории: будучи поклонницей музыки русских композиторов, она захотела больше узнать о Советском Союзе. В тот летний день поры ленинградских белых ночей и произошла их, на первый взгляд, случайная встреча. Любовь возникла сама собой, как белая ночь приходит после долгого дождливого летнего дня. Увы, мгновения счастья оказываются быстротечны, как лето под северным небом. Тем более, что Юко замужем…

И вот спустя год после первой и, казалось бы, последней встречи, судьба подарила Юко и Илье полное грустного очарования прощальное свидание - уже в Японии. После записи фортепианного концерта они посещают национальный праздник Бон, на котором по традиции в реку спускаются кораблики с зажжёнными свечами - в память об ушедших родных, как символ неугасающих чувств… Год назад умер супруг Юко, и в эти необыкновенные часы, случившиеся в их судьбе, Илья помогает родной музыкальной душе окончательно оставить в прошлом чувство вины, не покидавшее влюблённую в Илью Юко весь этот долгий год после потери супруга. В конце фильма она вместе с отцом своего покойного мужа спускает на воду кораблик со свечой в его память, словно что-то отпуская от себя…

Повествование фильма сопровождает божественная, по оценке критика, музыка Исаака Шварца

А было все так:
https://youtu.be/krgBooHhLmc?si=oC0uVCu1zuq4Ff7o&t=3326

источник: «Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана»

"...Мне не хочется об этом говорить. Это очень тяжелый эпизод в моей жизни. Как и отъезд из России, это глубокая рана в моей душе. Она была переводчицей нашей. Вернее, моей личной переводчицей. Русский она знала превосходно, и не только русский, другие языки, очень образованная была женщина. Теруко. Ну вот. Я влюбился очень сильно.Когда мы с оркестром вернулись в СССР, за нами опустилась бетонная стена. Все гастроли отменили. Меня стали вызывать для дачи объяснений. Я просил, потом требовал, чтобы Теруко пустили ко мне. Я хотел, чтобы Теруко стала моей женой. Они пытались найти какую-нибудь зацепку, что она шпионка. Я говорил: «Этого никак не может быть. Она не годится для этой деятельности, она совсем не такая». - «Нам виднее. Откуда вы можете знать?»

Секретарь одного райкома партии посмотрел на меня и говорит: «Полюбили так сильно, да?» - «Да». - «Мне, - говорит, - не пришлось никогда».Потом я узнал, что Теруко беременна.
Был у меня знакомый, заместитель Громыко, он любил музыку, наш оркестр, приходил на все концерты. Он очень мне сочувствовал - может, еще потому, что у него самого была романтическая история, любовь со студенткой института, в котором он преподавал. Я бросился к нему. Он сказал: «Плохо дело, Рудольф Борисович, плохо дело. А хуже всего вот что. Если ваш вопрос решится положительно, вам придется до конца дней иметь дело с людьми, для которых человеческие чувства равны нулю».
Теруко не понимала, что происходит. Не по глупости - просто не понимала. Через несколько месяцев прислала мне вдруг такое письмо: «Ну, раз никак не удается, попробую сначала поехать как туристка. Уже купила билет на самолет…» Я думаю: что ж ты, дурочка, делаешь? Конечно, это прочитали, где надо. Когда пришел день прилета, который она указала в письме, я, хотя и понимал, что ее не пустят, все равно собрался в аэропорт. На всякий случай. Но, выходя из дому, получаю телеграмму: «Не пустили в самолет. Узнай, почему так жестоко».
Через пару недель в Токио у нас родился мальчик.

Шостакович очень хотел помочь. Он записался на прием к Косыгину. А накануне мне звонит Ирина Антоновна, жена Шостаковича: Д. Д. на прогулке упал и сломал ногу, его кладут в больницу.
Случилось так, что в этот же день я закончил оркестровать его Восьмой квартет. Тот самый, «памяти автора». Я мечтал играть эту музыку с нашим оркестром, видел в ней огромные симфонические возможности и с одобрения Шостаковича сделал оркестровую версию. Позвонил Дмитрию Дмитриевичу - у него в палате был телефон, он лежал в Кремлевке. Позвонил посочувствовать, пожелать выздоровления. А он попросил, чтобы я с Ириной Антоновной прислал партитуру. Я послал - и провел бессонную ночь. На другой день снова встретился с Ириной Антоновной, в консерватории. «Ему очень понравилось. Знаете, что сказал? Сказал, что звучит даже лучше, чем сам квартет. И еще он написал письмо Андропову о вашей истории и попросил Хачатуряна передать лично в руки». А Хачатурян с Андроповым был хорошо знаком. Мы с оркестром полетели в Ереван. И туда мне приходит телеграмма от папы: ему позвонил Арам Ильич и сказал, что на письмо Шостаковича дан положительный ответ. Меня вызвала Фурцева. Спросила: почему же вы сразу не обратились ко мне? Протянула мне руку через стол, пожала: «Если это настоящее чувство - мы вам поможем».

К тому времени, когда Теруко впустили в СССР, Саше было больше года.Это был удивительный мальчик. Такой изумительный, такой редкий. Мои ребята, Лева и Володя, очень его полюбили. Он рано научился писать по-русски, а когда пошел в школу, то сразу стал лучшим учеником. Совсем маленький - казалось бы, ну что он понимал? - а вместе с тем бывали эпизоды, которые теперь страшно вспомнить. Едем в какой-то праздник на троллейбусе, проезжаем площадь Маяковского. Там всегда особенно много плакатов по праздникам: «Слава КПСС!», «Слава ВЛКСМ!», слава тому, слава сему… А мы с ним незадолго до этого читали книгу Корнея Чуковского. Он запомнил, как в одной сказке, «Тараканище», прилетел воробей, клюнул таракана, которого все боялись, - и нету таракана. И когда он увидел «Слава, слава КПСС!», то вдруг на весь троллейбус громко закричал: «Слава, слава воробью-победителю!» Ой… На следующей остановке весь троллейбус вышел. Весь. На всякий случай. И мы остались втроем.

Жили мы в двухкомнатной квартире на Кастанаевской. Наверное, я мог бы получить большую, но надо было заниматься придворными играми, интриговать… Я не хотел.
Теруко была совершенно несовместима с этой жизнью. Однажды сама пошла в магазин. И нет ее и нет. Я выскочил на улицу. Нашел ее стоящей посреди гастронома «Стрела», растерянную, не понимающую, где тут искать рыбу. Я подвел ее к прилавку. Никогда не забуду, как она смотрела на пучеглазого мороженого толстолобика в витрине.

Ей не то что не нравилось - она никак не могла понять. Например, говорит: «Не понимаю, почему у вас в магазинах продавцы не хотят продать? Почему они себя ведут так, как будто не хотят продать?»
Поехали с концертами в Ленинград, Теруко со мной, остановились в гостинице. Утром я ушел на репетицию в филармонию. Вдруг она прибегает, вся в слезах, плачет, рыдает. «Теруко, Теруко, что случилось?» - «Меня выгнали из гостиницы. Сказали, иностранцам здесь нельзя жить. Сказали „немедленно уходите, немедленно!“, даже не дали собраться».

Я прервал репетицию. Поехал в гостиницу, забрал вещи. Ничего не стал выяснять. Мы переселились в «Октябрьскую» у Московского вокзала.
Летом отдыхать никуда поехать не можем: сюда нельзя, туда нельзя. Ладно, нашли дачу, хотим поехать на дачу. Надо было пойти в ОВИР, получить от чиновника разрешение, чтобы там ей жить. Он посмотрел, куда мы собрались, адрес посмотрел, пошел в другую комнату, дверь оставил открытой почему-то, а там висит подробная карта Подмосковья. Он вернулся, говорит: «Сюда нельзя». Я сказал: «Ну, скажите, куда же можно?» - «А вы сначала найдите, куда вам хотелось бы поехать, а потом приходите, и я скажу, можно или нет». Так было каждый раз. Издевательство, настоящее издевательство. Мой отец ехал с Сашей на юг, в Ялту, но Теруко туда было нельзя.

Я стал невыездным. А невыездной дирижер - катастрофа для оркестра, потому что невыездным становится и оркестр. Правда, оставались некоторые международные обязательства, которые не удавалось отменить. Чиновники Министерства культуры приняли решение послать оркестр на гастроли в ГДР без меня. Белоцерковский узнал об этом, выскочил из своего кабинета, натягивая шубу на ходу, - это мне описала потом его секретарша, сел в машину, приехал к Фурцевой - и выпалил (а это мне рассказывала уже помощница Фурцевой): «Оркестр Баршая´ поедет без Баршая´ только через мой труп!» Под личную ответственность Белоцерковского меня выпустили в ГДР, а он, само собой, поехал руководителем группы. На время моей поездки у Теруко отобрали паспорт. Ее оставили в заложницах.

Телефона у нас дома не было. Я через филармонию обращался с просьбой в райсовет, в исполком, но пришел ответ: считаем установку телефона у гражданина Баршая нецелесообразной. Поэтому если Шостакович хотел со мной поговорить, он присылал телеграмму. Иногда они приходили по несколько раз в день. «Дорогой Рудольф Борисович зпт позвоните зпт если можете». Или: «Позвоните срочно тчк Шостакович». «Забыл сказать одну вещь зпт простите зпт перезвоните тчк Шостакович». Теперь эти телеграммы я храню в ячейке швейцарского банка.

Теруко стала все чаще говорить: «Хочу домой. Хочу домой». Ей было действительно невыносимо. Мы решили, что они с Сашей улетят в Токио. Для меня это была трагедия. Мне больно рассказывать.
Теруко всю жизнь мечтала увидеть Италию. Я сказал: поезжайте сначала туда, из Москвы до Италии ближе, чем из Токио. Как японская гражданка она имела право это сделать - при условии, что потом не вернется в СССР.
Они улетели. Но обратный путь из Рима в Токио лежал через Москву. Я пошел к Фурцевой, попросил ее помочь мне войти в зал для пересадок в аэропорту. Мне разрешили, и я зашел, виделся с ними. Саша всегда обожал смотреть, как фотографируют, я понимал, как ему хочется самому, и принес ему, подарил фотоаппарат. В первом же письмишке из Японии он написал мне: «Спасибо за то, что ты подарил мне автопарат. Я теперь могу снимать и буду присылать тебе снимки, и мои, и мамы».

Что только я не делал, чтобы сохранить ему мою фамилию. Но в конце концов получил ответ от японского правительства, что по их законам это невозможно. Мальчик должен носить фамилию матери, оставаться японцем, а потом отслужить в японской армии. Саша стал Такеши.
Я впервые увидел его снова благодаря Рихтеру. Он такой друг, Рихтер, и такой товарищ, каких я не встречал на свете. Его пригласили на гастроли японцы. Он сказал: «Рудик, вы поедете со мной». Я говорю: «Меня не выпустят никогда в жизни, понимаете?» - «Посмотрим». И поставил японцам условие: сольные концерты дать могу, а симфонические - только с Баршаем. А потом в интервью сделал такое заявление: «Я играю только с двумя дирижерами - с Бриттеном и с Баршаем».
Японцы его убеждали: «Мы наймем вам любого дирижера, сколько бы ни стоило». - «Нет, только Баршай».

Вдруг меня срочно вызывают в Министерство культуры. «Вот вам бумажка, немедленно поезжайте в эту больницу, вам сделают прививки, и утром вы должны улететь в Токио». Как выяснилось, Фурцева была в Японии в это время. К ней обратились товарищи из японской компартии: помогите. И в Москву пришла телеграмма-шифровка от Фурцевой: «Любыми средствами, путями, не позднее, там, послезавтра, Баршай чтобы был в Токио».
Смешно, да? Смешно. Но все-таки не только смешно.

Нина Львовна потом мне сказала: «Ну, Рудик, сами знаете, когда Слава чего-то по-настоящему захочет, он на все идет и обычно добивается своего».
Я прилетел в Токио, из аэропорта позвонил Теруко. Они с Сашей пришли на концерт, потом мы ушли вместе. Через некоторое время Теруко мне написала, что Саша после этой встречи сказал: «Я боялся, что уже стал забывать отца. А теперь вот его запомню. Теперь запомню».

image Click to view



Случилось так, что тогда же уехал из страны мой Володя. Его мама с новым мужем решили эмигрировать в Америку. Меня стали вызывать в инстанции, требовали, чтобы я не давал сыну разрешение на выезд. Я отвечал: вы хотите, чтобы я стал для него врагом на всю жизнь?
А через год уехал и Лева со своей семьей. К этому времени я в жизни перестал участвовать. То есть ничего, кроме музыки, для меня не существовало. Меня ничто не трогало, не интересовало - ни природа, ни книги, ни женщины.

За границу меня иногда выпускали, но всегда с затруднениями, всякий раз только под личное поручительство Фурцевой и только с моим Камерным. А между тем меня стали приглашать дирижировать другими оркестрами.
Получаю предложение дирижировать в Лондоне Лондонским симфоническим. Не пускают. Прилетает Виктор Хохаузер. Узнает, что я на репетиции в Большом зале, мчится туда, смотрит на меня удивленными глазами и говорит: «Так ты же здоров как бык!» Я удивился: «Почему бы нет?» - «Рудольф, одевайся скорее, поехали в британское посольство, поставим визу, в Лондоне ждут тебя, билеты проданы». Я говорю: «Не могу, мне выездной визы не дают».

Он едет в министерство, к заму Фурцевой: «Что же вы со мной делаете, горит наша фирма там, все билеты проданы, а он не приезжает». А ему отвечает этот зам: «Нет, знаете, он болен, он не может никак». - «Ну как болен, я только что видел его на репетиции в Большом зале, только что говорил с ним. Ничего не болен!» А ему так с намеком, многозначительно - это мне сам Хохаузер потом пересказывал: «Нам лучше знать. Он болен». В смысле, что с головой у меня не все в порядке. Или что-нибудь еще ужасное.
Зовут дирижировать оркестром Караяна, Берлинер Филармоникер, сам Караян приглашает. Нет, Баршай не сможет.

Приглашают на фестиваль в Люцерн. Договариваемся о программе, я должен дирижировать Первую симфонию Бетховена с, кажется, Лондонским оркестром. Договорились. Потом - стоп. Не выпускают. «Баршай очень занят».
Мне говорит замминистра: «Ну не пускают за границу. Тоже мне, беда. Вот если бы вас не пускали с гастролями на Урал или в Сибирь - было б на что обижаться. Подумаешь, Англия».

Записываем Первую и Вторую Бетховена - там небольшой состав инструментов - с нашим оркестром на «Мелодии». Тут же несколько иностранных фирм купили эту запись. Ее услышал Питер Эндрю из EMI и звонит мне: «Мы должны записать вместе ВСЕ симфонии Бетховена!» - «Отличная идея. Где будем работать?» - «Конечно в Лондоне». Он обращается в наше Министерство культуры. Вызывают меня: «Вы действительно готовы записать все симфонии Бетховена?» - «Думаю, да». - «Отлично. Вот дома и записывайте. Создадим все условия. Камерного состава не хватит - зовите любых музыкантов из любых оркестров. Нечего дарить такую прекрасную идею иностранной фирме». Украли у Питера Эндрю замысел. Я поневоле стал соучастником, но отказаться не мог: непатриотично.

Записали восемь из девяти симфоний Бетховена. Чтобы увеличить состав до симфонического, позвали лучших музыкантов из БСО и Госоркестра, я к тому времени не раз дирижировал ими и всех там хорошо знал. Иностранные фирмы стали вовсю покупать наш бетховенский цикл у «Мелодии». Ждут Девятую. А в ней, как известно, поет хор, и я категорически против, чтобы это был русский хор. Не хочу, чтобы иностранцы смеялись, как я сам, когда однажды слушал, как немцы пели «Онегина» на русском. Хор должен быть немецким. Хорошо, говорит «Мелодия», тогда пусть немцы, которым так хочется иметь весь комплект симфоний, обеспечат хор. Фирма «Евродиск» не возражает, она договаривается со Штутгартским хором. Само собой, для записи мы с оркестром должны прилететь в Германию. Чтобы не оплачивать дополнительных музыкантов из других советских оркестров, «Евродиск» предлагает немецких. Все согласны. И тут встает последний вопрос: кто будет владельцем записи? «Мелодия» говорит: само собой, мы. «Евродиск» удивляется: хор - немецкий, половина музыкантов - немецкие, звуковики - из Германии, запись делается в Германии: при чем тут «Мелодия»? Ответ простой: так или никак. Потрясенные немцы умолкают на несколько месяцев, потом приходит телекс о капитуляции: согласны работать на паритетных условиях, пятьдесят на пятьдесят. Фирма «Мелодия» отвечает: нет.
Так что в бетховенском комплекте - восемь симфоний. Девятую мы не записали.

Играть здесь музыку, которую я считал нужным, по-прежнему было нельзя. Мы, говорят, не хотим, чтобы играли музыку, которая народу непонятна. Доходило до смешного. «Вот ты, Баршай, мастер инструментовки такой признанный. Ну почему же ты делаешь обработку Прокофьева и Шостаковича, а почему не возьмешь, например, солдатские песни Книппера? Попробуй. Вот тебе будет репертуар, играй себе, сколько хочешь. Современный репертуар, да еще советский».
И я подумал: хватит."

image Click to view



По теме:
https://jlm-taurus.livejournal.com/53404.html

мемуары; СССР, 60-е, музыка

Previous post Next post
Up