Автор - Хава Волович.
Воспоминания.
продолжение, начало:
http://jennyferd.livejournal.com/641327.html - Детство.
http://jennyferd.livejournal.com/642667.html - Детство. Голод.
http://jennyferd.livejournal.com/672842.html - Арест.
http://jennyferd.livejournal.com/673327.html - Тюрьма.
http://jennyferd.livejournal.com/673620.html - Лагерь.
http://jennyferd.livejournal.com/681580.html - Лагерь. Ребёнок. Лагерный театр.
http://jennyferd.livejournal.com/683694.html - Лагерный театр.
Раздел "Лагерный театр".
* * *
К счастью, условия режима не позволяли держать заключённых долго на одном месте. Чтобы не привыкали.
Уже через три месяца, с большим этапом женщин, я очутилась на другом лагпункте, где, только потому что он был другой, нам показалось полегче.
Что-то произошло в правительственных верхах. Заговорила ли в ком-то совесть, что маловероятно, или кто-то догадался, что расточительное отношение к рабочей силе неразумно, или, может быть, потому что в ту пору иностранная разведка узнала о наших лагерях истребления, и там затрубили во все трубы - в лагерь пришло облегчение.
Вдруг была разрешена самодеятельность, появился воспитатель с газетами, изредка стали привозить кино.
На маленькой сцене в столовой девушки начали репетировать какую-то пьеску. Мольбами и уговорами они заставили меня пойти посмотреть репетиции. Меня тронула их сценическая жажда и неумелость. Поправляя мизансцены и помогая раскрыть образ, я увлеклась сама, забыла о страшной действительности и о слове, данном себе: никогда больше не ступать ногой на лагерную сцену.
Местное начальство в запретех и разрешениях редко знало меру. В таёжной глухомани им и самим было скучно, и среди них опять началось соревнование за лучшую самодеятельность. Зачислив особо одарённых участников самодеятельности на какую-нибудь фиктивную должность, их порой и вовсе освобождали от работы до следующего этапа.
Жалкая была эта самодеятельность. Пьесы не пишутся для одних только женщин или мужчин. И можно было себе представить, как выглядел седобородый профессор Окаёмов со звонким девичьим голосом и косой, выбивающейся из-под ярмолки. Или грудастый, широкобёдрый Леонид Борисович. И как выглядела Машенька в самодеятельности мужской зоны в исполнении юноши с мягким тенором и пробивающимися усами.
Но человек ко всему притвыкает. Глядя на сцену, изголодавшиеся зрители не замечали ни писклявого голоса Окаёмова, ни модных грудей Леонида Борисовича. Плакали над заброшенностью Машеньки и над запоздалым раскаянием старого академика.
Минула еще одна зима. Наступило лето. Пришел и ушел август 1952-го - время окончания моего срока. Я встретила эту дату без радости и печали. Я давно привыкла к тому, что отсюда выхода нет. Теперь уже не разыгрывались спектакли с вручением нового срока, как это было раньше. (Зека вызывали, поздравляли с окончанием срока и просили расписаться за новый.) Теперь не освобождали - и все.
* * *
Отчаяние сменилось полным безразличием. Привыкла я и к тряпке с номером, и к решёткам, и к параше. Тем более что на новых колоннах веяло другим, более мягким ветром. Среди пасущих нас я стала различать и добрые лица. Особенно выделялось веснущатое, голубоглазое лицо прораба, поэта и застенчивого поклонника всех девушек. Для них он написал и им посвятил «Оптимистический вальс», корявоватые строки которого оживляли у некоторых потерянную надежду, будили мечты:
Я тебе, друг, этот вальс пропою,
Прогони же печаль ты немую свою.
Там далеко, за зелёной тайгой,
Где-то город стоит твой любимый , родной.
Вижу я парки и вижу сады,
Вижу деревья, вижу мосты -
Это город твоей мечты.
Время придёт - ты вернёшься домой
И с друзьями пойдёшь по родной мостовой.
...................................................
................................(забыла)
Снова ты будешь смеяться и петь,
В небо вечернее с другом глядеть.
Радость вернётся в жизнь твою.
Вспомни же песню мою....
И когда девушки после концерта в клубе, кружась в вальсе, напевали эти стихи, он, буквально как снег под солнцем, таял от удовольствия.
Может быть, это не моё зрение стало проясняться, а как фотография в реактиве, стали проясняться под воздействием каких-то причин духовные качества людей, задушенные, загнанные политикой, культом, слепой верой и слепым подчинением?
Положительное веяние в политике правительства? Но тогда слоноподобные начальники режима или хладнокровные убийцы-конвоиры должны были бы стушеваться? Но нет, мерзавцы остались мерзавцами в своём неприкрытом виде. А просыпающееся добро ещё робко и неуверенно вставало против зла, мешая ему разрастаться. Это было заметно ещё на десятой колонне, когда малоразговорчивый политрук одной, брошенной вскользь, репликой обесценивал грозные монологи начальника режима. Это расхождение во взглядах на методы применения режима особенно стало ощущаться на слюдяной фабрике, куда я попала осенью 1952 года.
* * *
Как я уже говорила выше, зэки не должны были задерживаться на одном месте более шести месяцев. Тут уж никакой начальник - любитель самодеятельности -ничего не мог поделать.
Таким образом, моей очередной пересадкой оказалась Слюдянка. При фабрике была довольно хорошая самодеятельность, насколько она может быть хорошей при однополом контингенте.
Художественным руководителем здесь была Мария Александровна Спендиарова, дочь известного композитора. Несмотря на уже солидный возраст и на все пережитые мытарства, у неё сохранился звенящий свежестью юности чудный голос. Она сумела создать хороший эстрадный коллектив, большой хор и танцевальную группу, чем заслужила особую благодарность местного начальства.
Больным местом был драматический кружок: не было режиссера.
Обо всём этом мне сообщили девушки, приехавшие вместе со мной. Они ухитрились обегать всю зону, везде побывать, обо всём узнать. И они же принесли мне весть о смерти Долли Тыкварян, зная, что я ищу её.
Долли здесь, на Слюдянке, уже успела снискать любовь и восхищение как зэков, так и начальства, своими танцами и человеческим обаянием.
Когда она заболела, её лечили всеми доступными средствами не от того, от чего надо было. Сама она не сказала. Скрыла то, чем болела раньше. И, почему-то, что она наполовину еврейка. Может быть, это был дар предвидения.
Девушки доложили обо мне Спендиаровой, и та попросила привести меня к ней.
Я, вообще-то, сценической внешностью никогда не блистала и в быту совсем не умела себя «подать». Кое-какой «гардероб» у меня был, когда я выехала из театра, но в этапах и на общих работах я обносилась, а одеждой нас не баловали. Поэтому я выглядела подлодочной бродяжкой, и когда я, по вызову Марии Александровны, явилась в красный уголок, меня встретили откровенно негодующие взгляды и шепоток. Невозмутимой оставалась только Мария Александровна.
Очень доброжелательно она рассказала, что в самодеятельности девушки сгорают желанием играть в пьесах, но некому пьесы ставить. Сама она певица, в драме никогда не играла, а в опере над ней самой стоял режиссер. Через неделю у них концерт, и они хотят дать маленький отрывок из пьесы. Так вот, не смогу ли я помочь им поставить этот отрывок?
Я, не раздумывая, согласилась, как согласилась бы помочь нести бревно или потереть спину в бане.
Уже с третьей репетиции «актёры» перестали замечать подзаборный вид своего режиссёра.
И, может быть, такая нешаблонная «подача» себя сыграла роль в том, что во время концерта клуб-столовая была набита народом.
После концерта ко мне подошла седая женщина с милым, моложавым лицом и сказала:
- Это то, чего им не хватало. Нужна хорошая драма. Концерты немного приелись.
Как мне потом сказали, это была Ярославская, сестра известного историка. Она досиживала не то второй, не то третий срок.
В правительстве происходила какая-то какафония. Сталин спешил в коммунизм, его приближённые - куда-то в противоположную сторону.
Местной администрации было приказано сдать коров и приусадебные участки в колхоз (чтобы не тащить в коммунизм частную собственность). У многих была большая семья, и в основном они только и держались за подсобное хозяйство.
Помню, пришло к нам в барак начальство. По ароматному облаку, сопровождающему их, и по красным лицам чувствовалось, что они порядочно нагрузились.
Как положено, все вскочили и выстроились вдоль барака в две шеренги.
Задав обычный вопрос « жалоб нет?» и получив отрицательный ответ, один из них, видно самый пьяный, сказал:
- Ничего, товарищи (!), через год-два у нас уже будет коммунизм. И тогда все лагеря раскроются, и вы там будете первыми. Вам не нужно привыкать, у вас нет ничего своего, одна пайка, и ту вы делите с подругой. А мы обросли добром, хозяйством, и ох как трудно нам со всем этим будет расставаться!
Мы опешили. Кто-то из них подошел к проболтавшемуся начальнику, положил ему руку на плечо и кивнул на выход. Не помню, чтобы этот начальник появлялся потом в зоне.
* * *
Политика 1952 года не сулила ничего хорошего.
На сцену вылез давно заклеймённый позором, загнанный, но не уничтоженный «еврейский вопрос».
Газеты запестрели еврейскими фамилиями и бранью по их адресу. Предавались анафеме композиторы «за упадническую мелкобуржуазную музыку», а учёные - «за отравление ума лженаукой», артисты объявлялись вне закона. Зверское убийство Михоэлса было расценено чуть ли не как акт патриотического негодования, а сам он был посмертно заклеймён клеймом буржуазного националиста.
Чем же была вызвана такая ненависть к народу, наполнившему своими телами Бабий Яр, к народу, пеплом которого удобрились поля Европы? К народу, постоянная вина которого, может быть, заключалась в том, что он дал миру Христа и Маркса?
Разгадка пришла потом, после многих разоблачений и раскаиваний, отмежеваний и расстрелов.
Даже здесь, в лагере, где распределение «придурковских» работ зависело от квалификации человека, доверия, которое он внушал, или, наконец, личной симпатии старшего надзирателя, - теперь бралась во внимание н а ц и о н а л ь н о с т ь. Евреев к работам более чистым и лёгким было категорически запрещено допускать.
И самое неприятное и постыдное было в позиции, которую в этом вопросе занимали некоторые бывшие коммунистки-еврейки.
- Ну, раз партия говорит!...
Была здесь журналистка из Красноярска, болельщица самодеятельности, некая Войталовская.
Её талант, эрудиция, красноречие, которыми она, безусловно, обладала, были замкнуты в клетке тогдашней политики, если можно назвать политикой кавардак, царивший в стране.
А таланту и логике тесно в клетке. Пытаясь оправдать то, чему оправдания быть не может, и искать логики, где её днём с огнём не сыщешь, бедная журналистка настолько запутывалась, что потом не знала, как и выпутаться из дебрей собственного красноречия.
На почве «политической бдительности», а скорей всего ради риторической тренировки, она затеяла полемику и со мной, и, как ни странно, эта полемика разделила на два лагеря не только наших товарищей, но и само начальство.
Началось вот с чего.
После двух-трёх удачно поставленных спектаклей нам разрешили поставить «Любовь Яровую» - мечту некоторых участниц самодеятельности. По всей лагерной трассе её ставить не разрешали, но нам разрешили, несмотря на мои протесты. Разрешили, сославшись на меня:
- Она не исказит!..
Трудно себе представить героев «Любови Яровой» в исполнении визгливых и грудастых актёров. Но, слава богу, здесь было достаточно «коблов».
«Коблы» - это человеческая разновидность, порождённая многолетним безмужним существованием.
Этот средний род не признавал женских платьев, ходил только в мужском и обладал хрипловатым голосом, похожим на мужской. Так как большинство их было лагерными старожилами, их женственные зачатки засохли на корню. Рудименты грудей можно было рассмотреть только в бане, куда они вместе со всеми ходить не любили.
Вот из этой породы и вербовались актёры на мужские роли. И надо сказать, что многие из них не ударили лицом в грязь.
Ничего не поделаешь, приказано - нужно ставить. И я взялась за «Любовь Яровую».
* * *
По ходу спектакля требовался хор для исполнения революционных песен и для сцены встречи белых.
Хор состоял в основном из западниц, обладавших хорошими голосами и умелым регентом. Поэтому молитвенные и военные песни во время встречи белых звучали у них несколько проникновеннее и мощнее, чем было дозволено политикой.
Вот в это и вцепилась Войталовская.
После второй или третьей сводной репетиции, на которую пришло начальство и кое-кто из зэковской элиты, допущенной на просмотр, во время обсуждения Войталовская вдруг заявила, что хор из картины встречи белых нужно убрать. Что в сознании зрителя этот хор создаёт перевес в пользу белых, порождает симпатию к ним, а это политически недопустимо, и - запенилась красноречием.
Выслушав её, я возразила, что революция действительно имела врагов сильных, с мощной военной, материальной, а следовательно, и декоративной базой, в то время как революционный пролетариат обладал только силой гнева, ненависти и веры в победу. И что, если из спектакля убрать хор, это затушует, принизит силу противника, и вместо кровавой битвы получится карикатура, борьба с ветряными мельницами. Что революция тем и сильна, что победила в неравной битве, в которой на стороне противника была мощь оружия и пропаганды капиталистического строя, а на стороне революции - только вера в неизбежность царства справедливости и готовность отдать жизнь за это царство, и... тоже запенилась.
Короче говоря, на этом обсуждении Войталовская потерпела поражение. Выслушав обе стороны, начальник управления сказал ей, чтобы она занималась своим делом - щипкой слюды, а я своим - доводкой спектакля, как я его понимаю и нахожу нужным.
На этом она не успокоилась. Потерпев поражение в открытом бою, она пошла на нечестные приёмы. Стала за моей спиной обрабатывать начальника лагеря. Я почувствовала это по его недоверчивому и насторожённому отношению ко мне.
От основной работы - щипки слюды - была освобождена одна Спендиарова. Я же десять часов отрабатывала в цехе. Норму я, как ни старалась, выполнить не могла, мне помогали девушки из самодеятельности. У меня обострилась болезнь ног. Я не знаю, как она называется. Ноги от долгого сидения распухали, покрывались багровыми и синими пятнами, горели огнём, и ступить на них стоило больших мучений.
Но, к счастью, своим человеком, меценатом самодеятельности, оказалась врач из стационара и амбулатории. Спендиарова попросила её осмотреть мои ноги, и та немедленно положила меня в стационар с правом выхода на репетиции.
Начальник лагеря из-за своей подозрительности усомнился в моей болезни и пришёл в стационар, чтобы самому всё проверить.
Врачу пришлось выпростать мои ноги из-под одеяла и показать их начальнику.
* * *
Войталовская, может быть, и на этом не успокоилась бы, но вдруг грянул гром, из-за которого на время были забыты и «Любовь Яровая, и ущемлённое самолюбие журналистки.
Апофеозом недостойной травли евреев оказался процесс кремлёвских врачей.
Предписания о собраниях и митингах были разосланы, повидимому, заранее, до появления газет с небезызвестными статьями, где врачи из Кремля обвинялись в страшных преступлениях, для того чтобы подготовить «стихийный характер» митингов.
У нас митинг был созван тотчас же после получения газет.
Всех собрали в столовой. Незнакомый военный прочитал статью, снабдив её комментариями вроде «евреи всегда продавали Россию», и попросил высказаться.
К глубокому разочарованию организаторов митинга, выступлений было всего два: Войталовской и моё. Молчали западницы, для которых «коммунист» и «еврей» были равнозначащими синонимами, молчали и советские женщины, опешившие и растерявшиеся от самой формы подачи митинга.
Первой выступила Войталовская. С развевающимися кудрями, раскрасневшаяся, сверкающая чёрными глазами, она вскочила с места и закричала, что самой её большой бедой в жизни было то, что случайно, против её воли, гены, благодаря которым она существует, оказались еврейскими. Что она клеймит, проклинает, презирает и т.д.
В ту минуту она была настолько жалка, настолько достойна сочувствия и утешения, что хотелось подойти к ней и погладить по вихрастой голове, заверить, что ей прощается великий грех её рождения.
Когда затих вулкан словоизвержения Войталовской и ответом на вопрос председателя собрания, кто желает высказаться, было молчание, я поднялась как лунатик и как во сне заговорила:
- Это фальшивка!.. Это очередная фальшивка! Как и у всех национальностей, среди евреев могут быть всякие, в том числе и преступники всех мастей. Но отравителей и убийц на почве национальной ненависти история не знает. Наоборот, историей заклеймлены организаторы нашумевших дел Дрейфуса и Бейлиса. И когда-нибудь те, кто затеял эту постыдную шумиху, постараются стереть в памяти людей неудачную роль, сыгранную ими в бесталанном спектакле....
Повторяю, я говорила, как во сне, не видя вокруг себя никого и ничего, кроме широко распахнутых еврейских глаз Войталовской, которые в рамке бледного лица наполнялись удивлением и ужасом.
Всё, что было потом, отпечаталось в моей памяти чисто фотографически, без участия сознания. Помню, как расходилось собрание, как Спендиарова, сложив руки, что-то говорила начальнику, как солистка самодеятельности, теребя пуговицу на моей кофте, убеждала, что я не права, что из-за исключительной чистоты собственной натуры я не склонна видеть пороки других, и т.д.
Я молчала, не спорила, потому что свой протест я могла бросить только людям с погонами и нашивками, а со своими бороться не могла. Да и выдохлась я сразу после своего выступления.
* * *
Я была готова ко всему. Но - ничего не случилось. Ни БУРа, ни выговора. Я продолжала заниматься щипкой слюды и доводкой «Любови Яровой». Никто не заговаривал и не напоминал мне о моём выступлении, кроме Войталовской.
По её инициативе была закончена война на почве «Любови Яровой». В этой войне она без лишних слов признала себя побеждённой.
И тут вдруг другое событие потрясло всю страну, на время утихомирив все бури и страсти.
Болезнь и смерть Сталина.
Растерянность....
Слёзы....
Непритворные: у одних непритворно-радостные от забрезжившей надежды, у других - от непритворной печали.
Но, несмотря на то, что смерть сверхестественного Чудо-Вождя должна была потрясти мир землетрясением и затмить солнце, всё пошло своим чередом. Так же щипалась слюда, с таким же отвращением и мечтой о картофельном супе поедалась противная мучная болтушка за обедом. Так же болели ноги, и близился к финишу спектакль.
Наконец наступила генеральная репетиция. В костюмах и в гриме шёл последний акт спектакля.
На репетии присутствовала вся лагпунктовская элита. У самой сцены за маленьким столиком волновалась Марина Александровна. За её спиной неподвижно сидела Ярославская, а в самом дальнем углу у раздаточного окна сидела Войталовская и молча следила за ходом репетиции.
Поглощённая работой, я не заметила, как в зал проскользнула девушка из конторы. Протягивая Спендиаровой какую-то бумажку, она что-то зашептала ей на ухо. Спендиарова молча кивнула и усадила девушку рядом с собой.
Кончилась репетиция. Девушка поднялась и громко объявила мою фамилию (зэки друг друга не называли по номерам).
- Вам нужно собраться с вещами. Рано утром до подъёма вы отправитесь в Тайшет на пересылку.
В ту пору большинство политических заключённых уже свыклось с мыслью о пожизненности своего заключения. Окружающие меня женщины знали, что срок у меня закончился ещё в прошлом году, но никто и в голове не держал, что я иду на свободу.
Вызов в Тайшет означал только одно: новое следствие и новый срок.
Все помнили моё выступление на антиеврейском собрании, и все были уверены, что этот вызов - не к добру.
Расстроенные и печальные, стали со мной прощаться участники самодеятельности. В руки мне совали пакетики с салом, сахаром, папиросами.
Была уже глубокая ночь, когда я, в сопровождении надзирательницы, отправилась в свой барак. Меня догнала Войталовская и молча пошла рядом. Когда за нами закрылась дверь барака, она взяла меня за руку и заговорила:
- Не принимайте во зло мою позицию в постановке «Любови Яровой». Возможно я заблуждалась, но это не от недобрых чувств, которых у меня к вам не было и быть не могло. Наоборот, даже борясь с вами, я испытывала к вам глубокое уважение. Будем надеяться, что вы идёте на свободу. Но что бы с вами ни случилось, не поминайте меня лихом!
Ей, наверно, плохо спалось в ту ночь. Чуть свет, когда я уже стояла у ворот, она прибежала с ворохом папирос и махорки. Сунув всё это в мой мешок, она сказала:
- Если это на следствие - будьте благоразумны. Не стоит выкладывать всё, что думаешь. Ваша прямота мне нравится, но здесь это - глас вопиющего...
Это было в марте 1953 года.
продолжение следует