Воспоминания Дарьи Шпаликовой (начало)

Jun 04, 2012 07:25


                                                              Геннадий Шпаликов и Инна Гулая


 

-  Накануне каждого Нового года папа приносил в дом огромную сосну. Однажды он, как всегда, поставил ее в ведро с песком и мы начали украшать ветви игрушками. Успели развесить только половину - дерево упало. Часть игрушек разбилась на мелкие брызги-осколки, и папа, поохав, пошел за бельевым шнуром. Вколотил в стенку гвоздь (кажется, это было единственное, что он мог делать по хозяйству), закрепил за него один конец веревки, другим обвязал ствол. Оставшиеся игрушки мы развесили пореже, заполняя пустоты дождем из фольги. Странно, что не сама встреча Нового года, а именно эти приготовления остались во мне ощущением праздника - веселого, шумного и очень счастливого...    

Когда была совсем маленькой, мы с папой часто играли в придуманную им игру. Он сажал меня на загривок, бегал трусцой из комнаты в комнату и читал сказку про Чики-Брики-Лимпомпони. Последние строчки я обычно дослушивала на антресолях - взгромоздив меня туда, папа делал вид, что уходит. Я начинала вопить - и тогда он меня снимал.



Однажды я заболела ветрянкой и несколько дней пролежала с высокой температурой. Кажется, мама была на съемках, поэтому у моей постели с утра до ночи дежурил папа: давал лекарства, мазал зеленкой, кормил, читал книжки. И каждой из сказок придумывал новую развязку. Я сердилась:
- Нет, это неправда! Там не так!
Отец строил умоляющую гримасу:
- Дашук, ну пусть теперь у сказки будет другой конец? Хоть разочек!

Мы часто гуляли по берегу находившегося неподалеку от дома пруда. Однажды зимой шли по льду, по самой кромке. Вокруг - ни души, только бездомные собаки бегают, высоко поднимая замерзшие лапы. В какой-то момент мне стало страшно:
- Папа, пошли домой! Вдруг лед провалится?!
- Не бойся, не провалится. И вообще - ничего и никогда не бойся.
Сделали несколько шагов, я снова заныла:
- Хочу домой!
- Ладно, пошли...

Когда было тепло, ездили в парк Горького. Тамошних аттракционов я очень боялась. Отец тащил меня на американские горки, на колесо обозрения:
- Давай прокатимся!
Я упиралась:
- Не хочу! Мне страшно!
- Ты что, Даша?! Это же так здорово!

Дав себя уговорить, сидела в кабинке ни жива ни мертва и мечтала только об одном - чтоб все поскорее закончилось. А папа радовался как мальчишка: свистел, кричал, ухал филином.

Если аттракционы были для меня пыткой, то долгие прогулки по аллеям я очень любила. Мы шли рядом, но каждый был сам по себе. Отец - в своих мыслях, я - в своих. Перекинемся парой фраз и опять надолго замолкаем. Наверное, во время этих немногословных прогулок у отца рождались стихи. Впрочем, они приходили к нему везде: в трамвае, в очереди за продуктами. Оставалось только записать. Мне кажется, папа никогда не сочинял стихи специально. Наверное, у кого-то так бывает: человек садится за стол, кладет стопку бумаги, делает сосредоточенно-серьезное лицо и говорит: «Сейчас буду сочинять». У кого-то так бывает, но это не про папу...



В трехкомнатной квартире на Шверника у отца был свой кабинет, где стояли высокие, под потолок, стеллажи с книгами, огромный письменный стол, большая кровать. Обычно он работал по ночам, когда мы с мамой спали, и тогда на следующий день вставал ближе к обеду. Но если ночью не писал, поднимался очень рано, часов в шесть. И мы с ним из окна наблюдали, как мама в красивом спортивном костюме бегает по стадиону стоявшей рядом с домом школы.

Несколько лет назад, разбирая архив родителей, я нашла заполненную рукой отца анкету. Официальный бланк с традиционным набором вопросов. Куда она предназначалась - непонятно, но папа документ испортил. В графах «ФИО» и «род занятий» написал: «Шпаликов Геннадий Федорович, штат Техас, журналист», в графе «жена» - «Гулая Инна Иосифовна, место работы - стадион, профессия - марафонец».

Прикрыв глаза, словно наяву вижу, как папа расхаживает по комнатам в лыжной шапочке (он не снимал ее даже дома и даже летом), в тренировочных штанах и с голым торсом. Зимой отец иногда неделями ходил в одном и том же черном свитере, и заставить его переодеться было невозможно. А то вдруг начинал четыре раза в день менять рубашки - в шкафу их висело с десяток: чистых, накрахмаленных...

Перед поездкой на «Мосфильм» с очередным сценарием папа просил у меня школьный синий портфель, куда и складывал бумаги. Говорил, что он принесет ему удачу.

У отца часто менялось настроение, и это не могло не отражаться на мне. То он возился со мной часами: рассказывал какие-то истории, кружил на руках по комнате, то вдруг становился мрачным, раздражительным, мог оборвать на полуслове: «Помолчи, а?!» Я обижалась, забивалась в угол с куклой или книжкой.

Когда в памяти встает образ отца, тут же, будто подпись под фотографией, всплывает строчка из его стихотворения: «И варежка в руке предчувствием разлуки...» Уже тогда, в раннем детстве, я чувствовала: он не сможет постоянно быть рядом, куда-то уйдет, исчезнет. Так хорошо не бывает долго. Так весело, смешно и грустно долго не бывает...



Папа был мне ближе, чем мама. И роднее, что ли... Мамой я восхищалась: она была сказочно красивой. Длинная толстая коса, огромные лучистые глаза, мраморная кожа, стройная фигура. Когда Инна надевала черные кожаные брюки и красную жилетку и мы выходили с ней на улицу, все оборачивались. Мама очень нравилась мужчинам, они даже разговаривали с ней не так, как с другими женщинами. И отец ее очень ревновал. А мама ревновала отца. Они оба были с причудами, сильно любили друг друга и так же сильно ненавидели. Наверное, еще тогда я поняла: любовь - это мука, любовь - это страдание. И отец страдает именно потому, что очень любит: меня, маму, женщин, друзей. Если бы меня спросили, к какой категории людей можно отнести Геннадия Шпаликова, я бы сказала: «Человек влюбленный». Уточнили бы: «Влюбленный в кого?» - ответила: «Просто влюбленный».

Ссоры между родителями случались все чаще. Иногда мне становилось так страшно, что я звонила бабушке, маминой маме. Просила: «Забери меня отсюда!» Бабушка Люда требовала к трубке сначала Инну, долго ей что-то внушала, потом разговаривала с Геной. Иногда этих телефонных нотаций оказывалось достаточно для их примирения, иногда - нет. Если бабуля понимала, что утихомирить Инну с Геной не удается, ловила такси и ехала из Чертаново на Шверника. Забирала меня к себе.

Бабушку Люду и ее родную сестру Зинаиду папа звал «воспитательницами». Бездетная, рано схоронившая мужа баба Зина была более мягкой - жалела и Инну, и Гену, и меня. У моей бабушки характер был пожестче. Она обязательно находила повод, чтобы отчитать зятя: «Почему ботинки нечищеные? Почему пивом пахнет?» Помню, как однажды бабушка Люда говорила кому-то по телефону: «Гена невыносимый человек. Он все время пьет, является домой в невозможном состоянии. А ребенок все это видит. Так больше не может продолжаться!» Мне очень хотелось вступиться за папу - сказать, что он пьет не всегда, а только с горя или с радости. Что он очень хороший, обожает меня и маму. Но я промолчала, потому что бабушка могла подумать, что я нарочно подслушиваю ее разговоры.

Дом, который еще совсем недавно казался мне таким устроенным, красивым и надежным, стал рушиться. Со стеллажей в папином кабинете начали пропадать книги - целыми полками. Потом со стен исчезли картины, подаренные родителям Марком Шагалом. Маленькие яркие полотна с летающими женщинами, которые я так любила рассматривать.

Мама перестала пускать папу в дом. Кричала, стоя в прихожей: «Ты снова?! Как «нет»?! От тебя пахнет пивом!» - и захлопывала дверь. Однажды, оставшись за порогом, папа пошел к соседям, перелез с их балкона на наш (восьмой этаж!) и, разбив в балконной двери стекло, появился в комнате с улыбкой от уха до уха. А потом сделал стойку на руках. Дескать, какой же я пьяный, если способен на такое. Отец вообще был очень крепкий, сильный физически. Сдавать стал за год до смерти: появились одутловатость и рыхлость, начал стремительно расти живот.

Последнее воспоминание из той жизни, где мы еще втроем, - путешествие в Крым. Вернее, начало путешествия. Я очень боялась предстоящего полета, просто умирала от страха. Мне так хотелось, чтобы мама и папа меня поддержали, успокоили, но они опять о чем-то спорили, занимались багажом, билетами... Я моталась за ними как хвостик, заглядывая в лица молящими глазами. Сам полет и отдых на море из памяти стерлись начисто, а вот воспоминание о страхе и неоправдавшейся надежде на помощь - осталось.

Это была единственная наша совместная поездка. Больше родители никогда не брали меня с собой - ни в отпуск, ни в киноэкспедиции.

Я очень чувствовала отца. Он был одинок, несмотря на множество друзей, коллег-товарищей и приятелей. И я чувствовала его одиночество даже на расстоянии. Неделями живя у бабушек - то у одной, то у другой - представляла: вот со съемочной площадки он едет в парк Горького, бродит там по аллеям, а потом возвращается в пустую квартиру. Пустую, потому что мама или на съемках, или у подруг. А если даже и дома, то сидит погруженная в себя и ничего вокруг не замечает. Но уж лучше так, чем если бы Инна ждала Гену, чтобы затеять новую ссору... Иногда, зажмурившись и прижав кулаки к груди, я просила кого-то неведомого: «Пусть мама папу не выгонит! Пусть не кричит, что от него пахнет пивом и что с «таким» она больше жить не может!» Тогда папа тихонько пройдет в свой кабинет, нальет в чернильницу чернила и станет писать. А на столе перед ним, как всегда, будет стоять моя фотография. Значит, я есть, пусть не рядом, где-то, но есть...

«Уходят в будни наши торжества...» - это строчка из еще одного стихотворения Геннадия Шпаликова. Ее я могу взять эпиграфом к тому времени, когда отец и мама уже расстались. Папа часто лежал в больницах. В разговорах взрослых я все чаще слышала слово «психушка». Оно казалось мне странным, страшным и почему-то неприличным. Может потому, что бабушки Люда и Зина произносили его пониженным тоном, почти шепотом.

...Все ушло в будни. Серые, хмурые, безнадежные. Ролей маме не давали, зарплата в Театре-студии киноактера была крошечная, и мы бедствовали. Выживали только благодаря бабушке Люде, которая работала кассиром в «Доме тканей» на Ленинском проспекте. Бабуля покупала нам продукты и одевала, строча по ночам на машинке платья, юбки, блузки.

Лакомством для меня были даже карамельки-подушечки, что же касается шоколада и фруктов, то они в нашем доме не появлялись давным-давно. И вот однажды вечером приходит какая-то женщина из Литфонда. Ставит на пол в прихожей огромный пакет с мандаринами, апельсинами и яблоками:
- Передайте это в больницу Геннадию Федоровичу!
Мама косится на мешок, потом смотрит тетеньке в глаза:
- А почему не нам? Мы тоже очень нуждаемся!
- Почему же не вам? - отвечает женщина. - Хотите - берите себе.
Взяли мы с мамой хоть один фрукт из этого пакета или нет, не помню.
Кажется, не взяли - мама передала литфондовский гостинец отцу через кого-то из друзей.

Один из последних сценариев отца назывался «Девочка Надя, чего тебе надо?» Тяжелая, трагическая история, которую никто не хотел ставить. Мне запомнилась папина фраза: «Нужно уметь переступить через безнадежность».

Это было в октябре 1974 года. Я жила у бабы Люды, и папа приехал меня навестить. Не сняв плаща и ботинок, прошел на кухню. Руки в карманах.
- Ну ты, Гена, как всегда, - проворчала бабушка, - в своем репертуаре.
Папа спросил: - Можно я с Дашей погуляю?
- Нет, - отрезала Людочка. - Она уже гуляла.
- Мы далеко не пойдем. Посидим на детской площадке у вас под окнами.
- Нет. На улице холодно, и вообще...

Папа молча протянул руку к раковине, взял размякшее от воды мыло и с силой сжал его в кулаке - между пальцев поползла серо-коричневая масса...

Мы сидели на лавочке возле детской площадки. Разговаривали. Папа сказал: «У тебя бывают периоды, когда ты теряешься. Когда приходится от всех отбиваться. Но ты держись - это пройдет».

Мы попрощались, и он ушел. Это была наша последняя встреча.

Мне сказали, что папа уехал отдыхать на море. Я чувствовала: взрослые обманывают. Тогда где он? Опять в больнице? Но оттуда можно позвонить, а он не звонит. Может, ему совсем плохо? Однажды, оставшись дома на несколько часов одна, стала выдвигать ящики с документами и читать каждую бумажку. Что намеревалась найти, не знаю - мной руководило какое-то наитие. Голубой листок и пришпиленная к нему канцелярской скрепкой желтая бумажка лежали на самом дне. Листок оказался свидетельством о смерти. Из него я узнала, что папа умер первого ноября, несколько недель назад. А в справке было написано, что он покончил с собой - повесился...

Это стало таким ударом, что я даже не смогла заплакать. Долго скрывала от мамы и бабушек, что знаю правду. Не из страха быть отчитанной за самовольство, а потому... Очень трудно выразить словами - почему. Это была моя боль, и я хотела пережить ее в одиночку... Когда и при каких обстоятельствах рассказала взрослым про то, что знаю их страшную тайну, не помню. И их реакции на мой рассказ - тоже.

Мне кажется, отца в последние годы никто не принимал всерьез. Известный сценарист, а одевается кое-как, машины нет, с женой развелся... Лежал в психушке, пьет. Пишет сценарии, которые никто не берет, новые стихи знают только его близкие друзья, а издатели публиковать не хотят. Странный, неустроенный, несчастный. Что-то рассказывает, пытаясь развеселить, а не смешно - скорее совсем-совсем грустно...

Мне было одиннадцать лет, когда отца не стало. А года через три кто-то (мама или один из друзей) отдал мне листок, где рукой отца были написаны стихи:

Не прикидываясь, а прикидывая,
Не прикидывая ничего.
Покидаю вас и покидываю
Дорогие мои, - всего!

Все прощания - в одиночку.
Напоследок - не верещать.
Завещаю вам только дочку,
Больше нечего завещать.

Наверху стоит дата: двадцать первое марта 1974 года. До ухода отца - семь месяцев десять дней.




 

Трехкомнатную квартиру на Шверника мама поменяла на двухкомнатную на улице Красина, недалеко от Тишинки. Не думаю, что она хотела выручить от этого обмена какие-то деньги, - наверное, ей просто было тяжело оставаться в доме, где когда-то мы жили с папой. Угнетали воспоминания. Что бы ни говорили и ни писали об их отношениях всякие «сочинители», Гена Шпаликов и Инна Гулая очень любили друг друга...

Однажды мама взяла меня с собой на «Мосфильм». На мне были пионерская серая юбка и оранжевая футболка. Мы ходили по кабинетам, где сидели чиновники и режиссеры. Мама говорила: «Я с Гениной дочкой. Может, найдется хоть какая-то работа?» И везде получала отказ. Почему, я не знаю. Может, чужие люди уже замечали проявление будущей болезни и не хотели для себя лишних хлопот. А может, время актрисы Инны Гулая ушло и в кино уже не требовались такие, как она: обычные и в то же время пронзительно странные. В своей «Повести о Сонечке» Марина Цветаева говорит, что существует опасность особости. У мамы была такая особость, которая после смерти отца стала особенно заметна. Люди стали относиться к ней с осторожностью...

Оказавшись в одиночестве, мама очень страдала. Бывало, свою тоску вымещала на мне: резко обрывала, кричала, злилась. А то вдруг становилась воплощением нежности. В такие минуты ей хотелось обнять, приласкать кого-нибудь, хоть кошку. Она обнимала и ласкала меня... Нет, сейчас я к ней несправедлива. Мама очень меня любила. Даже когда я стала взрослой, называла «Дашулей», «куколкой». Могла на всю зарплату накупить мне в художественном салоне платьев ручной работы - вязаных, ажурных. Приносила их домой, развешивала на плечиках по всей комнате. Меня по возвращении с занятий заставляла перемерить все до единого: «Какая же ты у меня красавица! Обещай, что будешь ходить в этих платьях в институт! Завтра же наденешь вот это, голубое!» В полупрозрачных нарядах на людях появляться было нельзя, и бабушка Люда шила под них чехлы.

Несмотря на собственные мытарства и невостребованность в профессии, мама очень хотела, чтобы я стала актрисой. Первая попытка поступить во ВГИК оказалась неудачной - меня не приняли. И тогда мама попросила друга отца Василия Борисовича Ливанова помочь мне подготовиться к вступительным экзаменам. «Дядю Васю» я знала давно - мы с папой ездили к ним в дом на новогодние праздники, сам Василий Борисович тоже бывал у нас в гостях. Ливанов подвел меня к книжной полке:
- Ты это читала?
- Нет.
- А это?
- Нет.

Кажется, он был расстроен моей «дремучестью»:
- Возьми эти книги, а когда прочтешь, приходи - поговорим.

Именно Василий Борисович посоветовал мне подготовить к экзамену басню Сергея Михалкова «Хитрая мышка»:
Однажды, видимо спросонок,
Упала Мышь в пивной
бочонок...

Как мама радовалась, когда я поступила во ВГИК! Да не к кому-нибудь, а к самому Сергею Федоровичу Бондарчуку...

Мама очень любила принимать в гостях моих подруг-однокурсниц. Могла на последние деньги приготовить для изголодавшихся в общежитии, соскучившихся по домашней еде девчонок царский обед: сварить огромную кастрюлю борща, пожарить курицу с картошкой. И смотрела на будущих - еще никак себя не проявивших и ничего не сыгравших - артисток не свысока, а с искренним интересом. Замечала все: как они движутся, как улыбаются, какие прически носят. Расспрашивала: что читают, какие этюды готовят к экзаменам, где в последний раз были на театральной премьере. Слушала, ловя каждое слово и с таким восхищением, что девчонки смущались. Я отводила маму в сторону: «Ну что ты им в рот смотришь? Они ж подавятся. Посиди полчасика в комнате - пусть поедят спокойно».

Однажды мама достала две путевки в Дом творчества «Пицунда» и отправила меня отдыхать на море вместе с подругой Галатеей Казаковой. Родом моя однокурсница была из Ростова-на-Дону, а необычное имя ей досталось вместе с иностранными кровями - Галатея была наполовину гречанкой. Добрая, открытая, смешливая, она всех называла «мая девочка».
Номер нам выделили огромный, с лоджией, откуда открывался роскошный вид. До моря - четыре шага, под окнами - бассейн с морской водой. Сказка, просто сказка. Галатея тут же познакомилась с какими-то ребятами (вроде тоже из ВГИКа, но с других факультетов), пригласила в гости. Компания разместилась на нашей лоджии. Они о чем-то разговаривали, хохотали. Я надела мамино черное платье, взяла том Достоевского, сказала гостям, что у меня лишай, - и пошла в люди.

Сосны, море, по аллеям ходят красивые, одетые в белые костюмы и платья мужчины и женщины. А у меня в душе такое собачье одиночество, что не хочется ни моря, ни солнца. Пошла в номер, бросила в сумку кошелек, ремешок сумки - через плечо. Когда уже закрывала дверь, услышала голос Галатеи:
- Дашунь, мая девочка, ты куда?
- На море. Пока.

Через пару часов я летела в Москву. Мама, увидев меня на пороге, сказала: «Я почему-то так и думала, что ты вернешься». И совсем даже не ругала за то, что пропали деньги.
Галатея приехала через три недели - свежая, загорелая. С двумя чемоданами - своим и моим. Сказала, что познакомилась в Пицунде со Смоктуновским, сокрушалась, что я уехала, допытывалась о причине. А что я могла ей ответить? Улыбаясь, пожимала плечами: «Просто захотелось в Москву».

Меня всю жизнь мучает одиночество. Я одна, даже если рядом люди. Даже среди толпы - как будто в колпаке. За что мне такое - не знаю.

Галатея живет в Москве, иногда я ей звоню. Раньше мы общались чаще, но Галатея сказала, что у нее от моих звонков начинается «нервис». Так что теперь я набираю ее номер, только когда мне совсем плохо. Слушаю два-три гудка и, не дождавшись ответа, вешаю трубку.

Если по телевизору шли фильмы с маминым участием, мы обязательно смотрели их вдвоем. В картине «Когда деревья были большими» есть эпизод, на котором я всегда плакала. Тот, где Наташа встречает отца. Мама рассказывала, что режиссер Кулиджанов требовал: «Ты должна бежать ему навстречу почти не касаясь земли - лететь!» Маме это казалось неправильным. И она шла по перрону нелепо косолапя, будто ноги вдруг стали ватными. Очень трудно шла. Кажется, они с Кулиджановым даже ссорились из-за этого, но в конце концов режиссер понял, что актриса права - этот эпизод нужно играть именно так. И он стал самым сильным, самым пронзительным в фильме. А какие у Наташи-Инны были глаза, когда она спрашивала: «Это вы мой папа?»! Пишу эти строки, а к горлу подступает ком...

Как и всякая женщина, мама хотела личного счастья. Она искала любви, а находила обман. Очень похоже на историю, которую рассказал Феллини в «Ночах Кабирии»...

Я уже окончила ВГИК, когда мама снова поменяла жилье, и опять - на меньшее. Теперь это была квартирка на Малой Бронной. Именно здесь появился человек по имени Николай. Мама будто помолодела лет на пятнадцать, стала веселой, с утра до ночи хлопотала по хозяйству. Говорила, что Николай талантливый писатель, очень им гордилась. Он прожил у нас полгода, а однажды пошел в магазин - и пропал. В доме опять поселились одиночество и отчаяние. Мама целыми днями или лежала, отвернувшись к стене, или начинала метаться по квартире, хлопая дверьми так, что в окнах дребезжали стекла. Перестала готовить, убираться, следить за собой. Я боялась оставить ее одну, но и находиться подолгу рядом с ней было невыносимо. Иногда, перехватив меня у порога, она кричала: «Никуда не пойдешь! Немедленно раздевайся!» В другой раз, услышав «Мама, я иду с девчонками в театр, на премьеру», обрывала: «А чего ты мне докладываешься? Иди куда хочешь!»

Она очень страдала, и от вида ее страданий у меня разрывалось сердце. Каким-то образом мы с подругой узнали в Союзе писателей адрес этого Николая и поехали к нему в Загорск. Увидев меня на пороге, писатель обалдел. Я спросила:
- Может, вы вернетесь? Она очень страдает.
Он испуганно замотал головой:
- Нет-нет! С ней так тяжело!
- Может, все-таки...
Договорить писатель не дал:
- Это невозможно! У меня жена и дочь.
- Ну тогда пошел ты на ...!

«Талантливый писатель» так и не вернулся. А мама оказалась в больнице. Она была в невменяемом состоянии, и от мысли о дне ее выписки у меня все холодело внутри. В доме опять начнут хлопать двери, воздух наполнится надрывным отчаянием... В очередной раз приехав в больницу, я сказала, что хочу разменять нашу квартиру. Она ответила: «Мне все равно». Я поступила как эгоистка и в наказание за это получила непроходящую боль и вину. Если бы я не разменяла квартиру и осталась жить вместе с мамой, она, может, и по сей день была бы жива.

Пообещавшие «сделать две шикарные квартиры» риелторы обманули: мне досталась однокомнатная халупа на Масловке, маме - крошечная, убитая конура на Страстном бульваре. Бабушка Люда, понимая, что дочь нельзя оставлять одну, поселилась вместе с ней. Но находиться рядом сутки напролет не могла - устроилась кассиром в молочный магазин неподалеку от дома. Я навещала их почти каждый день, но моих сил хватало на час, не больше.

Был период - месяц или полтора, - когда мама почти каждое утро отправлялась в библиотеку, где читала книги про художников-импрессионистов, судьбы которых казались ей похожими на ее собственную. Однажды принесла вырванную из монографии о Пиросмани репродукцию, где был изображен жираф с человеческими глазами.
Попросила: «Дашенька, перерисуй его, пожалуйста!» Я, как могла, перерисовала. Получилось, по-моему, не очень, но мама обрадовалась. Оправила рисунок в рамку и повесила на стену.
А свою любимую картину Леже, где были изображены мужчина и женщина с квадратными лицами, вскоре продала. За бесценок. Расчетливость и «умение жить» в характере мамы никогда не присутствовали.

Говорят, даже для женщин со здоровой психикой пятидесятилетие - страшная дата. Может навалиться депрессия, начинают мучить мрачные мысли. У мамы все случилось наоборот - за полгода до юбилея она будто ожила. Попросила пойти с ней в церковь. Мы отправились в Антиохийское подворье, что на Чистых прудах. В храме я села на стоявшую в уголке скамейку и там ждала, пока мама исповедается и причастится. Когда выходили из храма, у нее было просветленное лицо и глаза ясные-ясные, каких давно не бывало.


   
  

В самый канун юбилея я, получив гонорар за очередную картину, дала маме деньги, чтобы она вставила себе зубы. Свою подругу - костюмера Театра Эстрады Татьяну Данилову - мама попросила сшить красивую юбку. И я, и бабули облегченно вздохнули: раз обеспокоилась своим внешним видом - значит, все наладится.

Девятого мая 1990 года маме исполнилось пятьдесят. А двадцать шестого она не ответила на телефонный звонок. Ни на первый, ни на второй, ни на третий.
Я позвонила бабе Люде на работу: «Мама трубку не берет!» Отыскала свою подругу Свету Филиппову: «Я еду на Страстной! Что-то случилось с мамой!»
У подъезда мы оказались одновременно. Влетели в квартиру, а там... Мама лежала без сознания. Вызвали «скорую», которая увезла ее в институт Склифосовского. Врачи сказали: «Отек мозга, надежды на то, что выживет, никакой».
Через два дня, не выходя из комы, мама умерла.

(Продолжение в предыдущих постах)
фото http://www.kino-teatr.ru, kinoart.ru.

стихи, книжки, Инна Гулая, 60-е, Даша Шпаликова, Шпаликов, кино

Previous post Next post
Up