А счастье не здесь, а счастье там,
Ну, то есть не здесь, не там и не сям.
Ну то есть не им, не вам и не нам.
А где же оно? Ах, если б и сам я мог это знать…
М.Щербаков.
Я ненавижу цирк.
Это пыльное пространство арены, тяжелый запах зверья, опилок и людского пота. Акробаток с усталыми лицами и осыпающимся гримом. Детский плач и пьяный хохот публики. Буханье литавр изнемогающего в своей тесной ложе оркестрика. Истоптанную траву на выгоне за городом. Тоску и безнадежность в глазах косматых львов с впалыми от постоянного недоедания боками. Фокусников, с такой фальшивой легкостью достающих из-под покрывала то бумажные цветы, то связку шелковых платков, то голубя, то канарейку в клетке...
Движение рук, взмах черного покрывала, оркестр замирает в нарочито жуткой паузе - и вот покрывало опадает, и публике является клетка - пустая, без птички... и никто не видит пятен крови на черном шелке.
Никто, кроме меня.
И я не виноват в том, что вижу лучше, чем обычные люди.
Я ненавижу цирк.
Но я отстоял очередь в кассу и купил билет.
Пожалуй, самое яркое, что Марис помнит из детства - это солнечный свет, бьющий сквозь щели плетеной гондолы. И лежащий на всем вокруг алый отблеск - это летит в небе над его головой сшитый из прочного и тончайшего, как лепесток цветка, парашютного шелка, шар. Он так высоко, он парит, его колышет ветер, он хотел бы улететь совсем, но не может, надежно привязанный к корзине стропами. А огня под корзиной нет, и в этом все волшебство и чудо момента.
Они летят сами по себе, просто потому, что силы притяжения временно не существует, и ветер несет их - мимо крыш и колоколен, мимо огромных, таинственных тополевых крон, обвешанных гроздьями соцветий, которые еще день-два - и взорвутся пухом.
И если закинуть голову со дна корзины - там небо. Небо и алый шар в нем. И больше ничего. И солнце вокруг.
И птицы.
Их так много, они слетаются к монгольфьеру - огромные белые крылья застят свет, и по полу корзины стремительно перемещаются резкие тени. Шум и свист крыльев, несколько перьев, оброненных на лету, падают прямо Марису на колени... они жесткие и упругие, они еще помнят полет и ветер, они пахнут речной водой и свободой, от них словно струится неуловимый, серый, почти перламутровый свет.
- Не трогай, Марис, - говорит мать строго, и губы ее поджимаются, а глаза делаются холодными, как будто она увидела у него в руках не птичье перо, а самую настоящую гадюку. Или паука. Или дохлую мышь. Если честно, он пока не разобрался, что из этого перечня она ненавидит сильнее.
- Оставь его, Летисия. Лучше смотри!
У отца в руках - охотничье ружье. Блестят на солнце бронзовые насечки на резном прикладе. Отец прочищает шомполом стволы, сыплет порох. У пороха кислый тревожный запах.
- Неужели вы сделаете это, Георг?
- Разумеется. А вас что-то смущает, моя дорогая?
- Нет. Но при ребенке…
- Вы собираетесь до свадьбы держать его подле вашего кринолина?
Мать отворачивается. Она не любит, когда отец с ней так разговаривает. Произносит шепотом, едва слышно:
- Немного доблести в том, чтобы идти с огнем и железом против того, кого ты можешь убить и так, просто щелчком пальцев.
- Убийство, моя дорогая, не следует обставлять чудесами.
Птицы парят вокруг. Задевают крыльями алый шар. Гондолу качает от сильных и резких взмахов.
Отец вскидывает ружье.
Грохот. Крики. Перья и птичья кровь. Алый шелк воздушного шара лопается, опадает вниз, как маковые лепестки. Ничего не видно. От вырвавшегося наружу горячего воздуха их швыряет в сторону, мать падает, ударяется грудью о борт гондолы.
Они несутся к земле, слепые, утонувшие в алом свете, в котором так мало солнца и так много крови.
Отец прав. для убийства совсем не нужны чудеса.
Сшитый из разноцветных полос шатер установили, как всегда, за городом, на широком пустыре - выгоревший за две недели яростной июньской жары луг тянулся до самого берега Ярны, обрывистого, заросшего тополями. Там было тенисто и прохладно, там любили собираться по вечерам мальчишки: жгли костры, жарили на тонких прутиках хлеб, рассказывали страшные истории. А днем под тополя приходили с окраинных улочек мамаши с младенцами. Сидели на траве, покачивали кружевные люльки.
Теперь привычный порядок вещей был нарушен, но никто из горожан особенно не жаловался. Цирк же - развлечение, праздник. Пестрые флаги, музыка, танцы после представления, лакричные леденцы на палочках, карусели для детворы.
Очередь за билетами была похожа на длинную змею, вместо головы у которой была полотняная палатка, раскрашенная и увешанная афишами. «Лола Бриджес - королева лилипутов! Эквилибр на самокатах и шестах», «Медведь-вольтижер», «Гибельная магия смерти» и «Марылечка под куполом цирка». На плакате про Марылечку была нарисована усталая кобыла с бумажной розой в белой завитой гриве.
Но Мариса интересовала отнюдь не кобыла.
А то, что его узнавали в толпе, шептались и исподтишка показывали на него пальцем - не занимало вовсе. В конце концов, он не совершает ничего предосудительного. Просто пришел поглядеть представление. Как это может сделать любой из горожан или случайных гостей города.
Билеты были дешевыми. Гривенник «дамам и господам», пятачок - «слугам и нянькам с детьми», гимназистам и студентам бесплатно по предъявлении ученических билетов. Марис нашарил в кармане гривенник и встал в конец медленно движущейся очереди. Начиналась она на пустыре, на самом солнцепеке, и через полчаса стояния Марис обалдел от жары, доносящейся от каруселей музыки и шума толпы. Когда очередь плавно втекла под тополевые кроны, он уже почти ничего не соображал. Только сжимал в кармане серебряный кругляшок монеты.
Налетает порыв ветра, заставляя кружевные тени выплясывать странный танец на пыльном пространстве заброшенной площадки для игры в мяч, поднимая с короткой травы белые смерчики тополиного пуха. Птица вспархивает из зарослей дикой смородины в дальнем углу школьного двора. Летят в косых солнечных лучах белые парашютики тополевых семян.
Им по двенадцать лет, и летние каникулы наступили только вчера, но из-за фейерверка, который Марис устроил на торжественной линейке, где раздавали годовые табели, госпожа Герта - классная дама - велела явиться с утра. Для понесения заслуженного наказания, так она сказала. Окна мыть или цветы поливать. Или двор мести. Потому что труд облагораживает и исправляет. Марис совершенно точно знал, что облагораживает и исправляет что-то другое, но ослушаться не посмел. И матери рассказать не посмел тоже. Поэтому пришел тайком, выбравшись на рассвете из дома через лаз в можжевеловой изгороди.
Он-то пришел, и все остальные участники «жуткого инцидента» пришли тоже. А госпожа Герта забыла. Или проспала.
И вот они сидят на траве в дальнем закутке школьного двора, под низко нависающими над землей тополевыми ветками, и смотрят, как бродят голуби по песку спортивной площадки, и грызут колотый кленовый сахар, который Марис рано утром утащил из буфета в парадной столовой. Пальцы сладкие и липкие, и пахнут отчего-то корицей и талой водой - как будто март, и только-только тронулся древесный сок в кленовых жилах…
- Покажи фокус, а? Ну жалко тебе, что ли?
- Фокусы - в цирке, а я вам не клоун.
- Да тебе просто слабо!
Еще бы, ему слабо! Ему, устроившему вчера на линейке салют и пушечную канонаду. Так, что небо над гимназией полыхало огнями, будто в Рождество или в день Независимости. И синяя тьма была вокруг, и вся школа замерла и боялась дышать, а небо над головами цвело диковинными цветами и грохотало, и полыхало зарницами…
Он готовился к этому две недели. Собирал силы, не позволяя себе и самого крошечного промаха. Он даже экзамены написал честно, не прибегая ни к каким чудесам.
А теперь они говорят - слабо.
Пускай бы кто-нибудь из всей этой компании попробовал совершить хотя бы бледное подобие такого чуда… нет, все-таки фокуса.
Потому что он - маг и сын мага, а они так, обычные мальчишки.
До представления оставалось еще больше часа, и уже вечерело. Неторопливо зажигались красные и желтые фонарики на протянутых между каруселями тросах, мигали, разгораясь, огни по кругу циркового шатра. От реки тянуло прохладой и запахом мокрого песка и водорослей, а от тополей - горечью листвы, и все вместе это было так здорово, что Марис почти успокоился.
В самом деле, стоит ли беситься из-за ерунды. Чего он ждет от этого представления? Даже самый нетерпеливый мальчишка в ожидающей представления толпе снедаем предвкушением чуда и восторгом гораздо меньше. С другой стороны, никакого восторга Марис не испытывал. Холодное ожидание неизбежного - да. Потому что он слишком хорошо знает, из чего сделаны чудеса, являемые публике на цирковой арене.
То, что он сам отказался заниматься подобным, вовсе не означает, что этого не делают другие.
- Да не орите вы, дурни! Вы же его пугаете!
Большой голубь важно вышагивает по площадке, дергал переливчатой сизовато-зеленой шеей, курлыкал, посматривает вокруг, беспокойно вытягивает голову: шум голосов не нравится ему, но рассыпанные по песку бисквитные крошки слишком привлекают. Он идет и не видит, что на земле лежит сделанная из шелковой крепкой нитки петля - присыпанная песком, она совершенно не заметна. Но вот короткий, резкий рывок, взлетает облако песка, бисквитные крошки из угощения превращаются в приманку, и голубь бьется, бьется в траве у края площадки, пытаясь взлететь.
- Поймал, поймал! Дайте рубашку кто-нибудь, пока он мне все руки не исклевал.
Птицу заворачивают в плотную, душную материю гимназической форменки.
- Будет вам фокус, - говорит Ларсен. Белобрысый и смуглый, с холодными зелеными глазами. Его все зовут Рыжим, хотя ничего рыжего в его облике нет. Даже веснушек ни одной. Он сын заведующего окружной больницы, и от его голоса, а еще больше от взгляда Мариса мутит, холодный озноб бежит по позвоночнику. Откуда Рыжему знать, как показывают фокусы?
- А я тренировался.
- На кошках? - спрашивает кто-то остроумный из-за спины. Остальные покатываются со смеху.
- И на кошках тоже.
Несчастный голубь лежит смирно - похоже, ему тоже муторно, - подергивается серо-сизое веко, то открывая, то закрывая черную пуговицу-глаз. В этой крошечной черноте, как в кривом зеркале, плывет отражение неба, тополя, облака, верхушка ржавой волейбольной стойки у края площадки.
Ларсен стоит над свертком темной материи, лицо его напряжено, сведен в узкую полоску бледный злой рот. Ларсен растирает кисти рук - как музыкант перед инструментом, как балетный танцор застывшие от ледяного холода стопы, готовясь выйти на сцену. Марис однажды был в Опере вместе с родителями; в один прекрасный момент мать решила, что мальчика следует начинать «знакомить с высоким искусством». В обитой бархатом родительской ложе было жарко натоплено, сильно и резко пахло духами, и с высоты театральная сцена казалась до смешного маленькой. Томясь от скуки, Марис разглядывал в бинокль сперва нарисованные на холсте декорации - мрачный готический замок, такой же сумрачный парк и сделанное из зеркального стекла озеро,- потом прожекторы, потом саму сцену. Если не смотреть в бинокль, все вокруг говорило, просто кричало о готовящемся волшебстве, в котором чуда должно быть больше, чем в любом колдовстве отца. Но если взглянуть в бинокль, сразу становились заметны подтеки и грубые мазки на замковых стенах, трещины на зеркале, вытертые доски пола. И делалось ясно, что никакого чуда быть не может, все обман, ловкая игра музыки и света.
Почему-то это показалось ему тогда особенно обидным. Оскорбительным даже.
Медленно гасла люстра, в оркестровой яме робко пробовали голос скрипки, низким басовым звуком отозвалась виолончель. Мать с прерывистым вздохом обмахнулась веером. Предвкушала удовольствие от спектакля. На Мариса она никакого внимания не обращала. Он неслышно сполз со своего кресла, так же неслышно открыл дверь ложи.
Очень быстро Марис понял, что заблудился, но это его не испугало. Он просто шел наугад, какими-то коридорами, лестницами, мимо затянутых в странные тряпки железных конструкций, и отовсюду поддувало по ногам ледяными сквозняками. Потом вдруг по глазам ударил резкий свет, сделалось холодно, как будто весь воздух вокруг превратился в сугроб, и Марис увидел столпившихся кучкой девушек в пышных балетных пачках и накинутых на голые плечи толстых шерстяных платках. Кто-то сидел, кто-то стоял, низко наклонившись и растирая стопы… и еще там стоял жестяной таз с исходившей паром водой. Вода была красной. Рядом, неаккуратной кучкой, валялись пуанты. Атласные носы балетных туфель были покрыты странными, тошнотворными даже на вид, бурыми пятнами. Вокруг стоял удушающий, жаркий запах крови.
Именно тогда он и запомнил - чудо пахнет вот так. Выглядит вот так.
И сейчас, глядя на Ларсена, он почти наверняка знал, что будет дальше. Ошибиться невозможно.
Взмах рук, невнятное бормотание - этот убогий пытается имитировать заклинания, что он может знать о них, смешно, ей-богу… гимназическая форменка с замершим под ней голубем взлетает в воздух, как будто становится невесомой. Хлопок, птичий истошный крик, разлетающиеся по ветру перья, темная голубиная кровь на песке.
За гривенник нельзя купить себе счастье, но вполне по силам оказаться внутри сшитого из полотнищ парусины шатра, на твердой, отполированной сотнями задниц, скамье, в третьем ряду, между дородной скучающей матроной с красным лицом и фальшивыми брильянтами в ушах и на пальцах, и курносой пышногрудой нянькой вместе с худосочным пацаном лет десяти - тоже изнывающим от безделья, ожидания и скуки.
Темнота упала, как будто в мире разом наступила ночь. Пацан рядом с Марисом прекратил грызть полосатый леденец на палочке и уставился на арену.
Господи ты боже, зачем ты купился на всю эту сверкающую шелуху? Что ты ожидаешь увидеть здесь? Гибельная магия смерти, так было обещано тебе на афише. Как будто ты не знаешь, как на самом деле она выглядит, эта самая магия.
Кровь, птичьи перья, пуанты в багровых пятнах, презрительно поджатые губы матери. И полное, окончательное осознание собственной никчемности.
Или, может быть, спросил он себя, ты собираешься выйти на арену и доказать ей, всем остальным, а заодно и себе самому, что они ошибались все время, а на самом деле он… ладно, не великий маг, но все-таки не ничтожество. Ничем не хуже отца. Да или нет?
От этих мыслей стало жарко, зазвенело в ушах, а во рту поселилась отвратительная горечь.
И пока Марис так терзался, отгремела увертюра, укатились с арены акробатки в блестящих трико, юркнул за занавес ушлый и как будто гуттаперчевый шпрехшталмейстер. Из-под купола съехал чуть пониже зеркальный сверкающий шар, рассыпал по парусиновым стенам, по замершим в предвкушении рядам зрителей серебряные зайчики.
Прожектор бил прямо в лицо, как будто осветитель задался целью ослепить, выжечь глаза - или просто намертво впечатать в сетчатку картину, в центре которой была спускающаяся из-под купола престарелая лошадь.
Лошадь - та самая указанная в афише «Марысечка» - была наряжена в розовую пышную юбочку и плюмаж, и у Мариса возникло стойкое ощущение, что как только ее копыта коснутся песка арены, несчастная кобыла утрет копытом потную морду, стащит с головы розовые же с блестками перья и скажет прокуренным трагическим басом: «Господи, когда же я сдохну!».
Именно так Марис себя и ощущал. Изможденной лошадью под куполом цирка.
Ничтожество. Бездарь. Трус, боящийся потратить хоть каплю своего драгоценного дара.
Потому что это преступление - тратить талант на фальшивые чудеса. А других, как он успел убедиться, в этом мире не существует.
Марысечка танцевала, взрывая песок арены тяжелыми копытами. Марису казалось, она отдувается и вот-вот упадет. Это было невыносимо.
Выбираясь к проходу, ежесекундно бормоча извинения и пытаясь не отдавить чужие ноги, Марис все-таки увидел, как несчастная кобыла отработала свой номер и, вихляя мосластым задом, с достоинством прошествовала за занавес. Отыграл туш, снова зажегся ослепительно яркий свет, и на арену, без всякого объявления шпрехшталмейстера, вышел человек. Он был одет просто, без всякой нарочитой цирковой яркости - в обычный костюм, из-под жилета проглядывала не слишком свежая рубашка, галстук-бабочка был мятым, с потрепанными краями, словно перед выступлением его старательно пожевала престарелая лошадь Марысечка. У человека были светло-рыжие волосы и лишенное красок бледное и злое лицо. В одной руке он держал простую черную накидку, а в другой - пустую птичью клетку.
Марис ощутил, как к горлу подступает тошнота.
Докторский сын, клистирная трубка, «пиявочник» Ларс Триер, черт бы его побрал. Как он сумел?! И кто ему позволил?!
Он рыдает, скорчившись на сухой траве, забившись в щель между сараями в самом дальнем углу школьного двора, где никто не мог его найти. Рыдает так долго и так… самозабвенно, что ли, что от слез саднит горло и тяжело стучит в висках. Где-то далеко трезвонит школьный звонок, орут мальчишки, глухо и резко стукает мяч по гравию волейбольной площадки, а он давится слезами, прижимая к себе чужую форменку с заскорузлыми пятнами птичьей крови. Ткань все еще пахнет пыльными голубиными перьями и - едва слышно - озоном. Как всегда бывает после неудавшегося волшебства.
Никогда, никогда он не позволит себе больше никаких чудес. Даже столь невинных, как фейерверк на школьной линейке. Потому что все чудеса заканчиваются вот так - кроваво и страшно. И плевать, что это решение станет позором для отца, а мать, скорей всего, возненавидит его до конца жизни.
Солнце горячими ладонями трогает плечи, припекает затылок. И почему-то так сладко давиться слезами, упиваться собственным горем, которое в эту секунду кажется нескончаемым и огромным, как небо.
Он не слышит, как кто-то подходит и останавливается за спиной.
- Ну, хватит рыдать. Глаза повытекут.
Марис икает, отводит от лица мокрые ладони.
- Дать тебе платок? - спрашивает Клара, как ни в чем не бывало. Так, словно для нее не существует ни этих постыдных слез, ни того, что произошло на спортивной площадке.
Он упрямо мотает головой.
Она на два года его младше, ее отец - бакалейщик, и в лавке, куда Марис любит после уроков забегать вместе с мальчишками, если только удается улизнуть от гувернантки, так волнительно и сладко пахнет лакрицей и карамелью, и на пятачок можно купить целую гору вчерашних тянучек, обсыпанных сахарной пудрой. У Клары смешное веснущатое лицо, белые тонкие волосы, худая шея в круглом вырезе платья и нелепо торчащие лопатки. Когда она смеется - а случается это, почему-то, не слишком часто - то можно увидеть, что у нее не хватает двух верхних зубов. Кларе восемь лет, но ее серьезности позавидовал бы взрослый.
- Пошли. - говорит она и беззастенчиво берет Мариса за руку. - Ваша классная дама уже пришла. Хочешь тянучку? Я никому не скажу, что ты плакал.
Никакой тянучки у нее нет, это Марис знает совершенно четко. Но она протягивает ему раскрытую ладонь, и на ней, липкая от слежавшейся сахарной пудры, лежит коричневая, жалкая конфетка.
Чудеса - это, оказывается, так просто. И можно обойтись без всяких зверств.
Ошалев от этой мысли, а еще больше от Клариной наглости - какая-то козявка смеет думать, что волшебство доступно всем и каждому, - Марис бьет ее по ладони. Тянучка, подпрыгнув в воздухе, падает в пыль. Медленно оседает облачко пудры. У Клары делается недоуменное лицо.