(окончание)
…Само слово «интеллигент», как известно, спроста пустил беллетрист Петр Боборыкин в шестидесятые годы позапрошлого века… Хотя - стоп. В самом ли деле известно?
Стоило бы перепроверить - впрочем, и это необязательно. Какая разница? Ведь и сам Достоевский гордился, что ввел в русский язык глагол «стушеваться»,в то время как тот и до него существовал в жаргоне чертежников. Как бы то ни было, слово «интеллигент», пусть ни на что подобное спервоначалу не претендуя и вроде бы даже звуча небрежно, полуиронически, закрепило в российском, а затем мировом сознании отчетливо ощутимый социально-психологический тип. Любопытно, что принадлежность к нему определялась наличием не только профессионально необходимых черт (сознательность, просвещенность, мыслительная активность), - нет, решающим цензом был некий излишек. «Избыточность», по выражению современного литератора Михаила Берга, - у него и заимствую характеристику типа, с ней соглашаясь:
«…Я позволю себе связать эту избыточность с чувством неудовлетворения, которое заставляет образованного человека не только исполнять свои профессиональные обязанности перед обществом, но делать еще что-то. Земский врач, уездный учитель, столичный журналист, даже достигнув материального (пусть и относительного) благополучия… не удовлетворены собой и окружающей жизнью; и, имея необходимый досуг (который вытекает как раз из вполне обеспеченного профессиональными обязанностями благосостояния), заполняют его особыми мыслями и разговорами о необходимости просвещения, вине перед народом, жадным чтением современной литературы, проповедью, а иногда и действием…»
Налет высокомерной иронии (в духе нашего времени!) общему моему согласию почти не мешает. Даже, напротив, он как бы подчеркивает историческую объективность явления, в которое включены в самом деле не только действующие, но и лишь разговаривающие, Короленко и какой-нибудь высокопарный болтун; явления, существующего… Виноват: существовавшего независимо оттого, как мы относимся к интеллигенции - саркастически ли, снисходительно ли, как здесь, или почти патетически, как написал о ее возникновении Николай Бердяев.
Он говорил, что Пушкин и декабристы, сами еще не являясь интеллигенцией, предваряли ее появление и имели в зачатке ее черты, обозначившиеся в Толстом и Достоевском. «Великие русские писатели XIX века будут творить не от радостного творческого избытка (как творил Пушкин, «ренессанская», согласно Бердяеву, - так он писал это слово, - фигура. - Ст. Р.), а от жажды спасения мира, от печалования и сострадания…». Хотя, с моей точки зрения, мною уже заявленной, именно в Пушкине запечатлелся этот процесс, случилось преображение, чудо, подобное чеховскому: на протяжении одной творческой судьбы пройден путь действительно от «избытка», от «ренессанскости», от Парни и Вольтера, от эпикуреизма и «Гавриилиады» - к «Борису Годунову», «Каменному гостю», поэме «Тазит», «Пиру во время чумы»… И вот умный и сильный царь раздавлен сознанием своего греха; беспечный соблазнитель, истинный герой Ренессанса, вдруг ощущает неведомую прежде зависимость от любви; кавказский Гамлет, соприкоснувшись с проповедью всепрощения, больше не может кровно мстить, нарушая закон рода и платясь за это изгнанием; «чумный председатель», опять-таки словно бы выходец из возрожденческого «Декамерона», перестает упиваться своей цинической свободой, сражен и пленен состраданием…
Пушкин - начало, а сборник «Вехи», вчера одиозный, ныне безропотно возносимый (понимая его широко, вкупе с общественной атмосферой, его породившей), - конец. Надгробное слово, вернее, вопль.
Что делать, уже проходила эпоха земских врачей и учителей, подвижников, которых всегда меньше, чем хочется и чем кажется, но которые и образуют стержень - эпохи или хотя бы явления, эпоху характеризующего…
Да и в подвижничестве ли дело, в явлении и понятии, что ни говори, не способном претендовать на коллективность, слишком идеалистически-экзальтированном? Наблюдательный Евгений Шварц писал, что «в начале века (естественно, XX. - Ст. Р.) врачи, адвокаты, инженеры стояли примерно на одной ступени развития. Какой - это второстепенно».
Именно так! Второстепенно! Добавлю, сознавая даже не второстепенность, но третьестеценность, что и выглядели, и одевались, и брились, вернее, не брились, сохраняя обязательные бородки, соответственно, - и мода, значит, была определенной, если не «классовой», то «прослоенной»?
А Сергей Дягилев, отвечая журналисту, берущему у него интервью, на какую, мол, публику он рассчитывает со своими «экспериментами», говорил нечто на нынешний взгляд престранное:
«- Думаю, что мне надо рассчитывать на средний (! - Ст. Р.) класс, то есть на интеллигенцию, ту самую, которая создала успех Московскому Художественному театру».
Так или иначе, даже Октябрь 1917-го, который грубо приблизил финал, начав и продолжив расправу над интеллигентами, под интеллигенцией всего лишь подвел черту. «Социальная база» уже истощалась, была обречена - не революцией, а эволюцией, бесповоротно начавшейся в капитализирующейся России. Идеализм уступал место уверенному прагматизму; в общем, история, еще сохраняя интеллигентов - как и одиночек-аристократов, - интеллигенцию хоронила. Вслед за дворянством.
«Интеллигенция»… Да уже одно то, что возникли оттенки: «техническая» или «гуманитарная», наконец, «советская», «рабочая», «колхозная», говорит: и поношения ее, не свободные от жажды самоутвердиться, и восхваления (то же самое) запоздали - и безнадежно. Чего, кстати, никак уж не скажешь об анти интеллигентской политике молодых Советов. Когда верные ленинцы снаряжали в 1922 году «философский пароход», увозивший - как они надеялись, в никуда и в забвенье - гордость русской науки и мысли, это многим казалось непонятным до полной нелепости. «Странная мера», - пожимал плечами высылаемый Бердяев. Эмигрантский мир, открывая объятия для столь представительного пополнения, тоже недоумевал, как сочетать подобное со «всерьез и надолго» объявленным нэпом. Даже высылающие не могли найти внятного объяснения этому интеллектуальному раскулачиванию: «Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов» (Троцкий - Луизе Брайант)… «Потенциальное» - да еще «возможных»: не сказать, чтобы очень определенно. И косноязычие говорило как раз о безошибочности чутья люмпенизирующейся и люмпенизирующей власти; о чутье, что точнее любого расчета; об инстинкте, не нуждающемся в аргументах.
Но нынешнее «антиинтеллигентское» чутье, когда не самые скверные из интеллигентов объявляют: «Я не интеллигент!.. Не хочу быть интеллигентом!» - оно нас обманывает. Как у битой по носу собаки. Да, интеллигенции как соборного понятия нет, она отыграла свою роль, на пороге умирания была подтолкнута к гибели, вытеснена, уничтожена, оставив нам интеллигентность. Не как принадлежность, а как свойство. Как то, что сегодня трудней взрастить в себе и, взрастив, сохранить, чем в былую и канувшую эпоху, - да в точности так же, как сохранившихся (сохранивших себя) аристократов духа уже не поднимает на свои сплоченные плечи сословие; аристократизм, как и интеллигентность, приходится добывать только собственными усилиями.
И опять образец - Чехов.
Повторюсь: интеллигентность - это не столько наличие тех-то и тех-то качеств, сколько… «Избыточность»? Да, но это вовсе не тот «избыток», о котором писал Бердяев. Эта избыточность - странная, ограничивающая Она определяется тем, чего - нельзя, ни-ни. Интеллигент не может съесть всю колбасу со стола, как не может (простите сопоставление) написать «Гавриилиаду». Его естественное проявление - это: «Я мешаю… вам спать… простите, голубчик…» (замученный кровохарканьем Чехов - молодому Александру Сереброву-Тихонову, услыхавшему - через стенку - мучительный кашель). Его знаковое произведение - «Пир во время чумы» или «Странник»:
Однажды, странствуя среди долины дикой,
Внезапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
«Ренессансность»? Нет: «жажда спасения… печалование… сострадание…»
В этом смысле мы, может быть, все-таки слишком рьяно поверили в отечественную уникальность понятия… Нет, не понятия «интеллигенция», то был - и сплыл - действительно феномен русской истории, но - «интеллигентность». Убеждаешься в этом, все чаше встречая за рубежом людей с той самой интеллигентской совестливостью, про которую тянет воскликнуть: «Прямо русская!» - но не воскликнешь, увы, потому что мы проглядели не только утечку мозгов, но и того, что считали своим исключительным достоянием. Это они, над чьей европейской прижимистостью и суховатостью мы подхихикивали, усыновляют наших увечных, калечных детей; это у них хватает скучного педантизма озаботиться о специальных сортирах для инвалидов; о том, чтобы ихний слепой на перекрестке, не видя, слышал сигнал, разрешающий перейти через улицу, а то и (моя любимая Дания) о садах для тех же слепцов, каковые ориентируются по запахам. У них, а не у нас, со знаменитой нашей душевностью, с прославленной широтой, толкающей отдать ближнему последнюю рубаху, - впрочем, как и у него отобрать последнюю же…
Скорее всего, мы некогда просто выразили эту самую «жажду спасения народа, человечества и всего мира» с особой отчетливостью - до надрыва, до истеричности; так писатели-дворяне, культивируя интеллигентское самосознание, доходили до крайностей покаяния, «комплексов», ощущения неизбывной вины: Григорович, Тургенев, а что уж говорить о Некрасове и Толстом?
Но это даже и не сама по себе интеллигентность, это ее, скажу снова и снова, гипертрофия, то есть предвестие конца этого типа сознания. Та грань, на которой стоит, балансируя, Чехов, вобравший в себя типовые признаки, но уже смотрящий на них иронически жестко. Вот, кстати сказать, откуда такое шараханье в толковании его пьес - от «певца интеллигенции», представленного молодым Художественным театром, до безжалостно саркастических постановок «Чайки» Эфроса, любимовских «Трех сестер», вплоть до…
Но уже нет смысла упоминать то, имя чему поистине легион. А Чехов хоть и не посередке, но в нем и это, и то, да не в состоянии мирной уравновешенности, а жгуче-контрастно, остроугольно. Если ж подобное не выпячивается, если его не суют вам настырно в глаза, то все потому же: «Я мешаю… простите… голубчик…»
Чехов - финал и вершина истории русской интеллигенции. Дальше - обрыв и обвал, даже если не сразу.
…Как известно, Ленин в беседе с художником Юрием: Анненковым, признавшись попутно в своей антипатии к интеллигентам, прямодушно обнажил намерения власти касательно искусства: «…когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна…» Да, да, даже «необходимая», даже, «пропагандная», о бесполезном чистом искусстве речь вообще не идет! «…Мы его - дзык, дзык! вырежем. За ненужностью». Как аппендикс.
Мы в этом смысле тоже верные ленинцы. То, что он творил с интеллигенцией и надеялся сотворить с одним из средств ее самовыявления («дзык, дзык!»), отважно творим - только уже с интеллигентностью - мы. В сущности, занимаемся нравственным самоуничтожением - кто из щекочущего мазохизма, кто по причине своей абсолютной не-интеллигентности, вплоть до самого вульгарного хамства. И это опасней, чем полагаем играючись.
Гордость - гордыня - спесивость. Вот такое свершаем сошествие по ступенькам, от Пушкина, через Набокова, к своему нынешнему состоянию. Конкретнее": гордый аристократизм - снобизм, еще сохраняющий блеск, но и брюзгли-» вый до мелочности. - наконец, самоутверждающееся плебейство, это рабство навыворот.
Странно (а ежели вдуматься, то ничуть), но как раз необдуманно объявив о вступлении в эру, видите ли, демократии, мы впадаем в снобизм - ох, далеко не набоковского разбора. Перетряхиваем без церемоний свое прошлое. Грубим своим классикам и кумирам. И сам наш историзм, возвращение к коему декларируем и рекламируем, - тоже подобие большевистского передела. Только раньше нам говорили: все, что до 17-го, - пробы, провалы, ошибки, а сейчас сами сошвыриваем с пароходика злободневности целые исторические периоды и явления. Не одни лишь «советские», но «революционно-демократические», почему-то решив, что мы, вот такие, какие мы есть, - прямые наследники только и именно Пушкина. Его духовной традиции. Его представлений о чести. Его гармонии.
Являем этим преемственность? Смешно. Лишь самозванство, этот предел честолюбия исторических выскочек.
Но дело не только в этом.
Нисколько не унижая пушкинской высоты, давайте поймем наконец, что русская интеллигентность, возникшая в феномене именно Пушкина, в итоге его пути от «избытка» к «избыточности», не существует вне дальнейшей истории, ибо пусть подчас неуклюже, но продолжалась отечественной демократией. Будь то хоть бы и неустанно унижаемый Чернышевский. Некрасов, также изъязвленный неразборчивыми уколами. Великолепный Герцен… Да, Господи, даже горлопан Писарев, обстрелявший Пушкина из низин своего популизма. И т. п., вплоть до тончайшего, интеллигентнейшего Чехова.
Добавлю. Интеллигентность, в частности, и в России, это, я думаю, развитие христианских черт, вместе с нею у нас задавленных принудительным атеизмом. Впрочем, дабы не впасть в утопизм и сусальность, скажу: да, развитие, но подчас и отрицательное, в сторону ханжества или уж такой степени покаянности, когда каются неизвестно в чем и испытывают вину совсем непонятно за что. Это я и к тому, что козырь, победно выкладываемый в доказательство исторических вин интеллигенции, - то, что она, приняв роль вечной виновницы перед народом, отчасти обмишулилась, поверила, что большевики и есть выразители его правды и права, - что ж, этот козырь не бьется с налета. Есть в нем резон. Не абсолютный, но есть.
Однако винить интеллигенцию - и интеллигентность - за то, что они оказались бессильны перед ломом и хамом, нелепость. Такая же, как самое христианскую веру укорять в том, что ее топтал и почти затоптал сапог. А уж самим уподобляться лому и сапогу - это… Да что толковать. Худо, что мы, слава Богу, не всё, но многое потеряв, норовим разделаться чуть ли не с последним из того, что нам досталось. Улю-лю! - при виде интеллигента, при намеке на интеллигентность. Дзык, дзык! Хр-рясь! И - прямиком в духовные аристократы?..
Читайте Чехова, господа! Принимайте противоядие, благо он многое предусмотрел и предчувствовал, изобразив не только Иванова из пьесы «Иванов» с его «чрезмерной возбудимостью, чувством вины, утомляемостью - чисто русскими» (авторская характеристика), но и его врага-антипода, несгибаемого «демократа», радикала доктора Львова, этот худший тип интеллигента, - однако интеллигента, не кого-то другого. Хуже Ионыча, всего только опускающегося, - хуже, опаснее, потому что у Ионыча будущего не оказалось, а у Львовых… Ого!
То есть и будущее - вариантно. Кто знает, кем этот Львов, «олицетворенный шаблон» (снова, как помним, чеховский комментарий к характеру), эта «ходячая тенденция», привыкшая не развязывать узел, а разрубать, - кем, говорю, он мог бы предстать на Лубянке в двадцатые годы? Следователем-дзержинцем с отстраненным взором фанатика или взятым под стражу заклятым врагом Советов, савинковцем-бомбистом? (Чехов не исключал для него последнюю участь: «Если нужно, он бросит под карету бомбу…») Главное, что характер, подобный Львову, призван искоренять, разрушать, громить, - а сами такие домыслы не бессмысленны.
Помню, как мы с моим другом Юрием Давыдовым, замечательным историческим прозаиком, вышли из театра на Малой Бронной после эфросовского спектакля «Три сестры», и он вдруг взволнованно заговорил о том, о чем мне - да, по-моему, и ему тоже - почему-то прежде не думалось. О возможной судьбе героев спектакля и пьесы, которых - Боже мой, через вполне обозримый срок! - ожидал октябрьский переворот и уничтожение как класса.
Мой друг начал фантазировать, могла ли, допустим, Ирина Прозорова вступить в партию эсеров и, ежели б дожила, в котором из сталинских лагерей с нею мог встретиться сам Юра, - ну, а касательно судьбы золотопогонника Вершинина, тут не надобно было и фантазии.
Лишь одного героя, самого милого и нелепого, чересчур некрасивого для того, чтобы быть заправским военным, очень русского интеллигента с тройной немецкой фамилией Тузенбах-Кроне-Альтшауэр, Антон Павлович пожалел. Спас от несчастливой супружеской жизни с нелюбящей женщиной, от тоски и, может, алкоголизма на кирпичном заводе (символ нелепости, увенчивающий судьбу барона); уберег от неизбежного будущего, подарив ему пулю Соленого. Как пожалел и спас от опускания и ожирения милого стихотворца Ленского Пушкин.
Символично (это слово не зря повторяется в разговоре о Чехове), что смерть Тузенбаха почти совпала с концом интеллигенции вообще. А если учесть размытость исторических рубежей, то «почти» можно и опустить.
…В бунинской книге о Чехове есть и такая запись;
«- Вот умрет Толстой, все к черту пойдет! - повторял он не раз.
- Литература?
- И литература».
А потом - уже о самом Чехове:
«Он умер не вовремя. Будь жив он, может быть, все-таки не дошла бы русская литература до такой пошлости, до такого падения, до изломавшихся прозаиков, до косноязычных стихотворцев, кричавших на весь кабак о собственной гениальности…»
Возможно, и не дошла бы - хотя сомнительно. (Правда, учтем, что косноязычные стихотворцы для Ивана Алексеевича - не только какой-нибудь Василиск Гнедов, но и Блок, не говоря уж о Хлебникове.) И, как ни кощунственно это прозвучит, умер Чехов все-таки вовремя; у гениев вообще все получается как-то складно, и сама смерть оказывается не случайностью, но «сильнейшим структурным элементом», который «подчиняет себе все течение жизни». Я цитирую Н. Я. Мандельштам, заслужившую, чтобы эти ее слова мы восприняли как непреложность, как свидетельство очевидицы и соучастницы судьбы гениального поэта.
Уходя, Чехов притворил за собою дверь, обозначив конец эпохи и предсказав неизбежно близкий финал… Класса? Группы? Прослойки? Да как ни назови, а - финал, после которого и живем, приняв в наследство (кто согласен и кто способен принять) полуобъяснимое свойство - интеллигентность.
https://coollib.xyz/b/738209-stanislav-borisovich-rassadin-russkie-ili-iz-dvoryan-v-intelligentyi/read#t37