Станислав Рассадин. из книги "Русские, или Из дворян в интеллигенты"

Jan 20, 2025 20:53

ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО НОРМАЛЬНОСТИ, или РУССКИЙ ИНТЕЛЛИГЕНТ Антон Чехов

В воспоминаниях Нины Берберовой есть забавно-печальный эпизод: как в январе 45-го в освобожденном и голодном Париже она справляла именины. Достала бутылку красного вина и, главное, полфунта колбасы. «Накрыла на стол, нарезала двенадцать кусков серого хлеба и положила на них двенадцать ломтиков колбасы… Пока я разливала чай, гости перешли в столовую. Бунин вошел первым, оглядел бутерброды и, даже не слишком торопясь, съел один за другим все (двенадцать кусков колбасы. Так что когда остальные подошли к столу и сели… им достался только хлеб. Эти куски хлеба, разложенные на двух тарелках, выглядели несколько странно и стыдно».
Кажется, мемуаристка что-то напутала с датой: в пору, о которой она ведет речь, Бунина в Париже не было, но всякий, читавший о нем воспоминания, должен почувствовать: эпизод очень бунинский. Что говорить, был Иван Алексеевич и скупенек, и эгоистически-эгоцентричен: еще Чехов посмеивался над этой его чертой, а чеховская сестра Мария Павловна воспроизвела ее со злой дамской наблюдательностью.
Но в любом случае не о том разговор, чтобы рассмеяться над великим писателем, утратившим от голода даже представления о приличиях. («Очень сытный завтрак. Ел с дикарской мыслью побольше наесться» - это из дневника самого Бунина, августовская запись 1941 года.) Улыбнуться, сохраняя ритуально печальное выражение лица, - ладно, куда ни шло. Но я процитировал Нину Берберову, чтобы задать такой - сознаю, что ревнивый - вопрос: можно ль представить, чтобы в любых, даже и более тяжких условиях так поступил интеллигент Чехов?
Нажимая на «интеллигента», вполне допускаю ликующее: стоп, стоп! А как же это?«Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую…» Да, он, Чехов - и пуще, брезгливей того: «слизняки и мокрицы» - брр! - «которых мы называем интеллигентами» (в письме к Суворину). Как, вероятно, сладостно повторять эти слова, будучи - или хоть представляясь по нынешней моде - интеллигентофобом; так сладко, что можно и не заметить его же, чеховского, в обращении к тому же адресату: «Интеллигенция работает («на холере». - Ст. Р.) шибко, не щадя ни живота, ни денег; я вижу ее каждый день и умиляюсь, и, когда при этом вспоминаю, что Житель и Буренин выливали свои желчные кислоты на эту интеллигенцию, мне делается немножко душно».
Так что ж? Чужие, стало быть, не замай, а нам самим, то бишь интеллигентам, дозволяется крыть подобных себе? Именно так, и самообличения есть как раз признак несдающейся интеллигентности, тем и доказывающей, что не сдается: «…по моему мнению, отрицательное отношение к интеллигенции есть именно чисто «интеллигентское» отношение» (Горький, подметивший это свойство у Блока).
То есть - не всегда, но вот старый и знаменитый пример столкновения двух ипостасей интеллигента, резко полярных, а потому и обозначающих границы типа. Имею в виду сакраментальную фразу Михаила Гершензона в «Вехах» - дескать, меж интеллигенцией и народом образовалась такая рознь, что впору благословлять власть, «которая своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной». Эту саркастическую, горчайшую фразу, которую радостно подхватил и ликующе передернул другой интеллигент, Ленин, истолковав ее как действительное выражение благодарности - и штыкам, и тюрьмам. Чем явил, надо признаться, также интеллигентскую черту - слишком серьезную игру понятиями, преувеличенное доверие к тому, как сказано… Ну, в данном-то случае не само доверие, так как умный Ленин отличнейше понимал, что насчет припадания к самодержавным стопам Гершензон ни сном ни духом, но - лукавый расчет на такое доверие в интеллигентской среде.
Впрочем, поправка. Может, дело даже и не в границах одного и того же типа. Возможно, и в чеховских «слизняках», и в сомнениях Блока, и в истерике Гершензона, в этих пароксизмах совестливости, и уж тем паче в ленинской пародии на интеллигентский культ слова и фразы - во всем этом вкупе последний рубеж. Конец. Чего?.. Поразмыслим.
Итак, Бунин и Чехов. Кто из них несомненный интеллигент? Второй - именно что без сомнения, а первый… По-моему, ни в коем разе, причем твердо надеюсь, что два этих имени говорят достаточно ясно: тут не оценочный смысл, не «лучше - хуже», а если не убедил, то вот вам слова поэта Бориса Садовского, монархиста и антисемита, метившего в духовные аристократы: «Бунин крепче, ароматнее Чехова… Все-таки один дворянин, а другой интеллигент». Замечание - глубокое, куда глубже тенденциозной оценочности, согласно которой интеллигент-простолюдин Чехов, по Садовскому, «такой же пошляк, как его брат Александр». Или (другая, обратная крайность) само понятие «интеллигент» - вроде как знак отличия, гордо вешаемый на грудь.
Чехов, Бунин… А Блок? Тоже интеллигент, и если открещивается, то - см. горьковский диагноз. Сам Горький? Еще бы! И, как всякий выскочка-парвеню, с гипертрофией родовых черт, с хватанием через край - то в одну, то в другую сторону. Мандельштам? Вероятно. Надо подумать. Пастернак? О да! Набоков? Нет, нет и нет!
Когда - уже очень давно - тамиздат доставил возможность восхититься набоковским «Даром» с его беспощадным квазипортретом Чернышевского, я, не питавший к Николаю Гавриловичу особого интереса, тем не менее приметил с неудовольствием: опус, якобы сочиненный авторским двойником Годуновым-Чердынцевым, вызывает у читавших роман наряду со мной какое-то слишком хищное, слишком плебейское восхищение. Плебейское - это при чтении-то духовного аристократа Набокова? Увы, да. Тут вспоминалось словцо Ключевского о русском вольнодумце, кажется, много уже цитированное: мол, ему, разуверившись, мало просто уйти из храма; непременно хочется в этом храме нагадить.
Говорю, понятно, о нас, расшибавших лоб перед иконою Чернышевского, - или, что, может быть, хуже, имитировавших поклоны. Но не задевает ли эта марающая аналогия и Набокова?
Задевает, пожалуй, но не с тем, чтобы замарать, а чтобы понять, насколько же аристократический снобизм может быть недалек - выразимся с деликатностью, однако без обиняков - от грубого высокомерия. Притом не касаюсь сейчас даже некоторых своих сомнений относительно самого набоковского аристократизма, о коем обычно говорят с придыханиями; они, придыхания, не то чтоб несправедливы, особенно если глядеть снизу и вздыхать на дне, но - нуждаются в оговорке, касающейся судьбы русского дворянства вообще. Той судьбы, - которая, как мы уже толковали, ныне обернулась полуфарсом современных «дворянских собраний», но и к концу прошлого века дворянство было уже «не то», пройдя сквозь «чистки» Николая I и сменив независимость сугубой лояльностью. И если семейство тех же Набоковых общий сдвиг к примитивному охранительству, напротив, подвигнул на оппозиционность, то все же общественная атмосфера - то, чем дышат все, в том числе и белые вороны…
В общем, оставим вопрос о помянутом аристократизме вне сомнений. Тем более я хотел было в противовес высокомерию и снобизму вспомнить, как писал об антипатичной ему книге Радищева Пушкин - находя осуждающие, но не унижающие слова. Однако осекся. Вспомнил пушкинский же поступок, никак не пригодный для демонстрации благородства: его «пастиш», мистификацию 1837 года, писанную аккурат накануне дуэли, - «Последний из свойственников Иоанны д’Арк». Там его былой божок, Вольтер, изображался как враль и как трус, способный отречься от собственных слов и от собственного детища, «Орлеанской девственницы».
Много чего было писано, чтоб оправдать пушкинскую выдумку; я сам когда-то, со вздохом признав клевету клеветой, объяснял ее тем, что Пушкин иносказательно сводил счеты с собой, с автором кощунственной «Гавриилиады», от авторства коей также отпирался. Словом, «и с отвращением читая жизнь мою…». На сей раз, правда, прочел чужую.
Что я на сей счет думал, то думаю и теперь, только сейчас меня занимает другое, по-своему грустное и, уж во всяком случае, предостерегающее. Даже аристократизм самой высокой пробы, не раз на словах и на деле доказавший свою высоту, оказывается совместим с поступком… Нет, с проступком. Главное, впрочем, что совместим.
Достоинство Пушкина, самого, может, свободного человека за всю историю России, не может быть унижено правдой, но отметим, что аристократическое сознание - как раз в отличие от интеллигентского - вроде племенного. Пушкин, Вяземский, Денис Давыдов могут не только дружить с шулером Толстым-Американцем, но и гордиться его дружбой. Ибо - «свой». И в то же время в число избранных брезгливо не допускается «Никодим Невеждин… из честного сословия слуг», он же «Ванюша, сын приходского дьячка». То есть достойнейший разночинец Николай Надеждин.
Да, прав Борис Садовской: «Все-таки один дворянин, а другой интеллигент». «Ароматный» Бунин и «пошляк» Чехов действительно разнятся многим - и вот случай, когда эта разница воплотилась в подобье наглядной схемы: то, как по-разному оба восприняли отмену избрания Горького в почетные академики. Чехов, мы помним, немедленно, без колебаний сам покинул ряды академии; Бунин, давно мечтавший быть туда избранным (и чрезвычайно званием дороживший), с ним не согласился:
«Чехов, вероятно, не знал регламента, не знал, например, что всякий академик мог, приехав в какой угодно город, потребовать в какое угодно время - для пользы просвещения - зал для лекции и без всякой цензуры. Можно себе представить, как бы стал пользоваться этим правом Горький.
…Нужно отметить, что Чехов, когда посылал А. Н. Веселовскому список своих кандидатов, Горького не выставил, будучи человеком умным и трезвым. Но, когда его не утвердили, заволновался… Такое уже было время! А мотивировка отказа Антона Павловича от звания почетного академика слабая…»
Справедливо: аргументы типа «неловко», «совестно» в самом, деле труднее всего мотивировать.
Дело опять же не в том, кто нам в данном случае симпатичнее, даже если мне и не удается скрыть собственного предпочтения. Главное вот что: реакция Чехова - это порыв интеллигентности, которая по природе внеклассова и внекастова реакция Бунина - голос кастовости. Дворянской или какой-то еще, вопрос другой.
Мы, нынешние, тщеславно и сладострастно хотим выглядеть непременно духовными аристократами, предпочитая это звание чеховской интеллигентности. Не спрашиваю, означает ли это, будто мы с вами способны хоть сколько-нибудь подтянуться к уровню самосознания Набокова, не говоря о Пушкине; самый хладнокровный ответ выйдет убийственным. Корни того, дворянского аристократизма, давнего, как золотой век, мы можем понять лишь умозрительно, нам их не ощутить, не подключиться к их сокам, никакая мичуринская прививка не поможет, а видимые вершки этого самого аристократизма - ну, они-то куда как соблазнительны при нашем представлении о свободе как о беспределе.
Что же до принадлежности к интеллигенции, то… Но тут самое время олицетворить понятие «интеллигент», обратившись, естественно, к Чехову.
Хотя обратиться - непросто. Чеховский интеллигент… Вот поминаемое всуе, но совершенно мифическое существо, ибо - кто он таков? Доктор Дымов? Доктор Ионыч? Доктор Львов - или, наоборот, обличаемый им Николай Иванов? (Тут, впрочем, уже начинает маячить ответ или хотя бы подсказка: вспоминаются два разнозаряженных полюса интеллигенции, олицетворенные Гершензоном и Лениным.) Какой-нибудь адвокат, циник и жох, коим несть числа в прозе и Чехова и Чехонте? А может, сам Антон Павлович? Последнее, как видно, и принимается прежде всего в расчет, однако именно тут следует уберечься от уверенной однолинейности, помня, сколь неоднозначен в высказываниях об интеллигенции сам доктор Чехов.
/.../
Говоря схематически, свобода духовного аристократа; Александра Сергеевича Пушкина была в его абсолютной нескованности - не такой, как (в поэзии) у Дениса Давыдова, совсем не такой, как (в жизни) у Толстого-Американца, но, может быть, оттого тем более абсолютной. Возведенной в абсолют, приближенной к идеалу, лишенной излишеств и крайностей.
Свобода интеллигента Антона Павловича Чехова - в cистеме (да, да!) запретов, свободно им на себя налагаемых. В частности, и запрета на бурное самовыявление, откровенное до предела, до выворотности.
/.../
Чеховское искусство, не ирреальное, но надреальное, наделенное теми самыми «отдаленными целями - Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п.», - это искусство по причине своей высокой нормальности как бы делится преображающей силой со всеми и с каждым. Да! Дар художника, достающийся избранным, не может не быть элитарен, но человеческое преображение, запечатленное им, обращение деловитых вопросов быта в драматические - бытия, демократично и заразительно. Чеховский интеллигент, это, отчасти мифическое, существо, в самом деле олицетворено самим Чеховым (потому и мифическое только отчасти), но и тут - такая концентрация свойств, присущих или приписываемых интеллигенту, что, так сказать, во втором экземпляре ее уже не воспроизвести. Поэтому все же - мифическое. И если Чехова трудно назвать интеллигентом типическим и совсем невозможно - типовым, средним, то лишь потому же, почему гения не назовешь просто нормальной личностью, не свыше того. Все, что должно быть этой личности свойственно: тяга к добру, способность к сочувствию, живость воображения (и так далее), развито в человеке талантливом, тем более в гениальном до степени необыкновенности. Надреальности. Наднормальности.
/.../
Обращаясь - отчасти ради наглядности - к вопросу, традиционно щекотливому для русского интеллигентского сознания (оттого и наглядному), поражаешься расстоянию, а вернее, стремительности, с какою оно преодолено. «Жиды», «жидовский» - на этом пренебрежительном уровне изъясняется Чехов не столь уж малое время, а затем прекращает нежнейшие отношения с Сувориным из-за Гекубы, из-за неведомого ему Дрейфуса, приходя к пониманию, далеко не всеобщедоступному в те давние (1898) годы: «…Заварилась мало-помалу каша на почве антисемитизма, на почве, от которой пахнет бойней. Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: «Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм…» Капитал, жупел, масоны, синдикат, иезуиты - это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство!»
(Позволительно ли сказать, что и мне, автору книги, это понятно до боли? Когда растешь - ну, не в юдофобской среде, но в атмосфере добродушно-антисемитского фольклора, где евреи - воплощение скупости и лукавства, а твоя бабушка Анна Никитишна, единственный сохранившийся член семьи и кондуктор трамвая с сорокалетним стажем, имеющая среди подруг евреек, все ж говорит, к твоему возмущению: «Иду стирать на жидов». В общем, вот она - общая наша возможность понять чеховское преображение, не имея сил для стремительности и высоты подобного восхождения.)
«Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он меня в детстве сек», - сказал Чехов Владимиру Немировичу-Данченко, превратив это и в назидание своему неблагонравному брату Александру: «Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой. Отец теперь никак не может простить себе всего этого…»
«…Я никогда не мог простить отцу… Отец теперь никак не может простить себе…» Не знай мы контекста, перекличка, двух фраз навела бы на мысль о пришедшем возмездии - но в том-то и дело, в том-то и чудо, что собственная незажившая память о деспотизме и лжи породила совсем другое. Отец Павел Егорович доживал свои дни в Антошином доме, в почтении и покое, сам дорастя духовно до непрощения самому себе - не ясно ли, под чьим влиянием? Никогда» - это знак не неуступчивости, а преодоления, это неосязаемый инструмент, которым и выдавливалась по капле рабская кровь, превращая поротого мальчишку из лавки «колониальных товаров», презиравшего «жидов» и нечистого на I язык, в русского… Интеллигента? Но, памятуя сказанное прежде, лучше сказать: в небывалое, почти невозможное у средоточие черт русского интеллигента.
В то, что было результатом мучительной эволюции - не только личной, но исторической; последнее, кстати, с нечаянной закономерностью сказалось в том самом письме к Суворину - странно, что именно эту фразу не замечают (даже Чуковский, выборочно цитируя в своей книге письмо о «чуде», ее опустил): «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценой молодости».
Правда, тут есть чему возразить. «Цена молодости» не была пустым звуком и для писателя-дворянина А. С. Пушкина, как я полагаю, самого первого русского интеллигента.
Не собираясь оставить без аргументации это, быть может, слегка неожиданное суждение, добавлю еще и то, что также не все сочтут несомненным. «Интеллигент», «интеллигенция», «интеллигентность» - эти понятия и явления имели начало, да! Но если не у интеллигентности, то у интеллигенции был и конец.
Именно так: не есть, а был. Думаю, в нынешнем нашем обществе интеллигенции попросту нет, и давно, - притом не в распространенном и уничижительном смысле, что, мол, куда уж нам, недотягиваем, рылом не вышли. Нет, дотягивающие особи, полноценные интеллигенты - есть, попадаются, даже не так, чтобы очень редко. Но интеллигенция кончилась, как кончилось в свое время дворянство, так неуклюже сегодня реанимируемое.

(продолжение следует)

Берберова, Чехов, Горький, книги, Блок, Бунин, Ленин, Рассадин

Previous post Next post
Up