Я столько лет в жж, сколько, кажется, не живут вовсе. Вначале я ничего не понимала: как искать тех, кого хочется читать, откуда вообще берутся эти самые ленты, что это такое и с чем это едят. Потом, конечно, пообвыклась, всё поняла, да и превратилась в эдакого сноба -- это я читать не буду, это не для меня, а вот это так вообще не понимаю для чего писано, только буквы зря перевели. Но те, которые мне нравились -- нравились окончательно и бесповоротно, я тщательно и скрупулезно формировала свое чтение на этом пространстве и всегда кручинилась если кто-то из тщательно выбранных вдруг исчезал. Сейчас-то и вовсе нечего говорить, иных уж нет, а те далече -- многие ушли, разбрелись кто куда, иногда помахав рукой на прощание, но чаще тихо, по-английски. Давным-давно набрела я на журнал -- что ни текст, шедевр: хлесткий, едкий, выжатый от лишних слов как губка после мытья. Но автор ушел тихо, по-английски, не обещая ни вернуться, ни не возвращаться. Я просматривала массу журналов, содержащих похожий, вроде, стиль, я даже подписывалась на некоторые, но потом понимала, что это не то, вообще нет, да и удаляла недрогнувшей рукой. Полтора года назад я случайно набрела на журнал и замерла -- он, точно он. Однако "спросить -- неудобно, звонить -- неприлично, и всё это очень гипопотетично", потому я просто подписалась и решила, что решу по дороге что к чему. Уверенность в том, что это именно тот автор крепла день ото дня, но спрашивать было не с руки, да и к чему это. А вдруг это другой, тоже прекрасный, и тут я -- а вы, случаем, не тот автор? Нет, а жаль, мне казалось, что тот. Тупик, как ни посмотри. Но недавно я не сдержалась и спросила. Не подвело меня буквенное чутье, не подвело. И сразу ощущение -- десять лет долой.
*******
Огромный плакат на автобусной остановке в центре Лондона объясняет: искусство должно умиротворять психованных и психовать умиротворенных. Так и хочется добавить, что в некоторых случаях можно меняться ролями.
*******
Когда была молодая и глупая, была крайне категорически категоричная. Мир делился на черное и белое, если вы не с нами, вы против нас. С годами сделала необыкновенное открытие -- есть масса полутонов, они имеют право на существование и их желательно принимать во внимание. Читаю всякие дискуссии -- как вы можете общаться с этим? он поддерживает войну, -- возмущаются одни, добавляют, -- сразу видно, людоед! Это вы людоеды, -- отвечают им противники, -- сейчас мы вам подробно объясним почему. Объяснение занимает пять страниц А4, исписанных мелким почерком, реакция, как правило -- кг/ам. Я давно не могу себе позволить быть категоричной. У моей любимой Н. висит на стене палестинский флаг. Н. много лет служила в армии, была волонтером на горячей линии по предотвращению самоубийств, много видела, много знает. Имеет право на свое мнение, даже если оно не совпадает с моим. И., напротив, придерживается твердой позиции, что мы всегда правы, вообще всегда, потому что вокруг враги, сплошные враги. Он живет на юге, их обстреливают с пугающей периодичностью, и я прекрасно понимаю что могло послужить толчком к данной категорической точке зрения. Он не то чтобы считает Баруха Гольдштейна героем, но неизменно говорит, что всё не так однозначно и чтобы понять надо знать предысторию. Я знаю предысторию, но тем не менее, для меня всё однозначно и я считаю Гольдштейна террористом. Я рассказываю ему про палестинский флаг на стене Н., он немедленно парирует: что она тут делает? пусть едет к ним жить, раз она их так любит. Я не говорю с ними о политике, я не согласна ни с Н., ни с И. Но я очень их люблю и у нас много других тем для разговоров. Я считаю, что каждый имеет право на собственное мнение -- особенно (и именно) пока он не пытается навязать его мне.
Недавно долго общалась с АБ на тему российско-украинской войны. Мы знакомы много лет, он много лет работал во Франции, мы приглашали друг друга на доклады, однако никогда не говорили о политике. Отчасти (полагаю) потому, что с его точки зрения единственное, что меня связывает с российской культурой и действительностью -- это язык. Позже оказалось, что он полагал, что я второе, как минимум, поколение в Израиле. Знание языка же его ничуть не удивляет -- он свободно говорит на шести языках, мне, с моими тремя, остается только тихо завидовать. Войну он встретил во Франции и, по слухам, каждую лекцию начинал с декламации Одена, прикрывая глаза и откидывая голову. Однако, какое-то время спустя, он решил вернуться в Москву. Через некоторое время жизни там, события перестали быть однозначными и стали далеко не такими однозначными. Да и западный консенсус оказался вдруг невероятно навязчивым, ведь на западе, горячо объяснял мне он, ты постоянно живешь во лжи, против совести и здравого смысла. Мы долго, откровенно и крайне уважительно общались, вежливо объясняя друг другу, что наши точки зрения диаметрально разнятся. Он неизменно подписывался: с любовью, вечно твой АБ, я отвечала -- с уважением. Разошлись не вполне удовлетворенные друг другом, но дружно пришли к выводу, что на эту тему нам общаться не стоит.
Или вот, к примеру. В самом начале войны меня укоряли за отсутствие достаточного количества эмпатии. Как можно писать о простой жизни, и не просто о простой жизни, но об удовольствиях в этой самой жизни, восклицали мне, когда вокруг такое! Я аккуратно поинтересовалась почему это не беспокоило тогда, когда на нас падали ракеты, когда нам приходилось спускаться в бомбоубежище, смеяться там над нашей дурацкой действительностью, и ни в коем случае не хандрить -- от хандры ни пользы, ни толку, сплошь урон моральному здоровью. Так это другое совсем, парировали мне, вы же там привыкли давно, для вас это не новость. Отрицать было бы неразумно, мы, наверное, давно привыкли, однако привыкнуть не всегда означает перестать пугаться. Не за себя, нет, ведь понятно, что сам ты большой, сильный и умный, с тобой-то ничего не случится, а даже если случится -- будем разбираться тогда, когда случится. А вот, к примеру, за маленьких или больших -- они-то не ты, они могут не справиться. Во время одного из обстрелов мне звонила Ф. и сердито шипела в телефон, что она сейчас убьет Н. Просто убьет и всё. Потому что нас обстреливают, -- сердилась Ф. -- а она, она! -- переводила она дыхание и сердилась опять, -- заперлась в соседней комнате и успокаивает там какого-то палестинца из Иордании! Ты представляешь? Нет, -- продолжала сердито шипеть она, -- ты вообще понимаешь?! что?! я! тебе! говорю?! Я понимала Ф. и понимала Н., несмотря на то, что с точки зрения что той, что другой, я не могу понимать ни одну из них.
И как не упомянуть о последних событиях в Карабахе, о которых поспешили высказаться почти все, кто только имел хоть какое-то мнение. Предрекали зверства Азербайджана, пугались массовой резни и ужасались режиму. В одном из диалогов мне многое рассказали об армянском геноциде, об ужасных, в частности, азербайджанцах, стольких зарезавших и стольких перерезавших. А вы видели эти погромы? -- наивно интересовалась я, -- вы знаете что там было, как было, с чего началось и почему? А нам не надо знать, -- обрывали меня на полуслове, -- всё и так ясно. Я невероятно завидую тем, кому в этом конфликте всё ясно. Мне, к примеру, совершенно ничего не ясно. Я видела вернувшихся из Армении азербайджанцев, в частности тех, кто был искалечен не только морально, но и физически -- отрезанные уши и носы были самым частым явлением. Их презрительно называли еразами -- ереванские азербайджанцы -- и ненавидели одинаково, как те, от кого они сбежали, так и те, кто, теоретически, должен был считать своим. Но они не были своими, они были совершенно чужие -- в большинстве, сельские жители, не понимающие как жить в городе, как жить в квартире и как в этой квартире устроить огород, разместить корову, баранов и куриц. Я хорошо помню рассказ маминой сотрудницы, сделавшей буквально только что капитальный ремонт, как у нее вдруг начало капать с потолка. Капает и капает, ничего не понятно. Они пошли наверх, чтобы поговорить, чтобы сообщить, чтобы сердито сказать, что они только что сделали ремонт. Двери им открыла растерянная женщина средних лет -- руки по локоть в земле; неловко подоткнутая юбка, обнажающая босые, испачканные землей, ноги. В квартире исчез паркет, постеленный предыдущими жильцами, весь пол был в земле, откуда пробивались зеленые ростки. С балкона слышалось баранье блеяние, а из спальни сердито выбежали курицы, кудахтали и били крыльями что есть мочи, выгоняя непрошеных гостей.
Когда начались погромы, мы спрятали две армянские семьи. Вас убьют, -- в ужасе шептала бабушка, -- что вы делаете?! Потом думала недолго и согласно кивала -- нас тоже когда-то кто-то прятал, пришло время возвращать долги. Почти все наши соседи, в частности азербайджанские, прятали армянские семьи. В нашем районе погромов не было, они были далеко, потому мы прятали тех, приехавших издалека -- маминых подчиненных и просто знакомых. Потом, когда всё немного стихло, мы помогали им собирать багаж, куда-то бегали, что-то оформляли, беспрерывно суя кому-то в лапу и заискивающе глядя в глаза. Они уезжали с грустью, но без злобы, словно не винили никого лично, но плакали по тому, что эта жизнь кончилась, теперь будет другая, а этой -- этой больше не будет никогда. Они не уезжали в никуда, но не рассчитывали вернуться.
Когда я впервые познакомилась с Ыклом, у нас зашел разговор об израильской политике. По окончании разговора, да и по сию пору, я всегда говорю, что сплю с идеологическим врагом. Наши позиции расходятся так, как вообще может что-то разойтись. Когда ему хочется меня подразнить, он начинает посылать мне творения самых ярких представителей точки зрения еще более экстремальной, чем та, которой придерживается он. Я ужасно сержусь, однако старательно читаю и пытаюсь аргументированно доказывать что не то в том или ином творении и почему. Простое -- мне от этого плохо -- не работает, только усугубляет: раз плохо, значит ты признаешь, что в этом есть доля истины. Но любую долю любой истины можно выкрутить до неузнаваемости, можно подчеркнуть ту одну единственную правду, заметая под ковер остальное. Это не будет ложью, но будет классической манипуляцией. Самая действенная пропаганда основывается вовсе не на прямой лжи, но на манипуляции некоторыми фактами и на подборе удобных фактов.
Я давно перестала быть категорически категоричной. Это не значит, что у меня аморфное мнение, но это значит, что я принимаю то, что оно далеко не единственное. Меня психует некоторое искусство, что, видимо, означает, что я стала слишком умиротворенной. Тут, наверное, должна быть какая-то мораль, но морализаторство не моя стезя, посему морали не будет.