Письмо XXIII. Зазеркалье Паноптикона. Vol. 1

Dec 29, 2007 23:27


Доброй вечности.

Завершая первый корпус писем, посвящённых культуре и цивилизации, которые я рассматриваю через различные оптические приборы - будь то ницшеанство, или русская философия (Бердяев, priore loco, к слову - к Николаю Александровичу Бердяеву я ещё "вернусь" в нескольких последующих письмах, особенно тех, которые будут посвящены Свободе) мне осталось только присовокупить к предыдущему материалу несколько пояснений и комментариев.

В предыдущм письме многое сказано об аффективной "механизме", который осуществляет большую часть политических, социальных и экономических, не в меньшей степени и культурных, процессов. Буржуазию [bourgeoises] принято обвинять в том, что она сообщила легитимность аффекту, конституировала его права наравне с рациональностью. С позволения сказать (чьего?) это весьма опасное заблуждение, в силу того, что история феодализма полниться сведеньями о самых низменных желаниях и капризах аристократии, пользующейся своей абсолютизированной легитимностью, что амбивалентно - безнаказанности. Двусмысленности, непристойная игра слов - пишет Йохан Хейзинга в "Осени средневековья" - скабрезные умолчания испокон веку принадлежат эпиталамическому (id est - возвышенно-лирическому, хотя происхождение термина апеллирует к т.н. "свадебной поэзии", прим. моё) стилю. Они становятся понятными, если рассматривать их на определенном этнологическом фоне: как ослабленные до неких обиходных форм рудименты фаллической символики примитивной культуры, т.е. как обесцененную мистерию. То, что соединяло святость ритуала с необузданной радостью жизни во времена, когда культурой не были еще проведены границы между игрой и серьезностью, в христианском обществе могло проявляться лишь как возбуждающая забава или насмешка. Наперекор благочестию и куртуазности сексуальные представления утверждались в свадебных обычаях во всей своей жизненной силе[*]. Нелепо было бы отвергать свидетельства историков, утверждающих, что естественные мотивы, побуждения, с соответствующим им значением, были свойственны одной лишь "черни": напротив, наиболее изощрённые образцы фривольной поэзии, как и "продуктов" других искусств, из всех "семи свободных", порождаются и распространяются именно в кругах привилегированных. Более чем - элитарных; изолированных от масс своим социальных статусом, дистанцированных ровно настолько, что надменность интеллектуала, и вынужденная аристократическая чопорность, поведенческий стереотип представителя элит, воспринималась даже самими аристократами за лицемерную и лживую неподлинность. Подобие, simulacres, маску внешности, должную воплощать собой образ божий, но отображающей, почему-то, дьявольскую гримасу человека порочного, болезненного, раздражительного, отчасти даже и нигилиста - ибо ни во что не верующего, несмотря на внушительное распятье на шее, благочестивое преклонение пред святыми дарами с истовыми молитвами и регулярную исповедь. Приведённый выше пассаж из "Осени" не более, чем единичный пример особой механики взаимодействия систем знаков, символов, и самосознание - коллективным или индивидуальным, в зависимости от ситуации. Остановимся на этом аспекте подробнее.

С одной стороны, биографы и хронисты приводят несколько примеров совершенно искреннего крайнего символизма, сопряжённого с христианской аскезой и кодексом чести средневекового аристократа, принадлежащего к военному сословию: когда религиозного значения жест становится элементом обыденного поведения, а само поведение индивида со всей строгостью соподчиняется церковной или светской нравственно-этической доктрине. Таков легендарный маршал Бусико, о котором Хейзинга распространяется в четвёртой главе "Осени…":  Благочестие Бусико носит пуританский характер. Он встает спозаранку и проводит три часа за молитвой. Никакая спешка или важное дело не мешают ему ежедневно отстаивать на коленях две мессы. По пятницам он одевается в черное, по воскресеньям и в праздники пешком совершает паломничество к почитаемым местным святыням, либо внимательно читает жития святых или истории «Des vaillans trespassez, soit Romains ou autres» [«о почивших мужах, римских и прочих»], либо рассуждает о благочестивых предметах. Он воздержан и скромен, говорит мало и большею частью о Боге, о святых, о добродетелях и рыцарской доблести. Также и всех своих слуг обратил он к благочестию и благопристойности и отучил их от сквернословия. Он ревностно защищает благородное и непрочное служение даме и, почитая одну, почитает их всех; он учреждает орден De l'éscu verd à la dame blanche [Белой дамы на зеленом поле] для защиты женщин - за что удостаивается похвалы Кристины Пизанской. В Генуе, куда маршал Бусико прибывает в 1401 г. как правитель от имени Карла VI, однажды он учтиво отвечает на поклоны двух женщин, идущих ему навстречу, «Monseigneur, - обращается к нему его оруженосец, - qui sont ces deux femmes à qui vous avez si grans reverences faictes?» - «Huguenin, dit-il, je ne sçay». Lors luy dist: «Monseigneur, elles sont filles communes». - «Filles communes, dist-il, Huguenin, j'ayme trop mieuix faire reverence à dix filles communes que avoir failly à une femme de bien» [«Монсеньор, <...> что это за две дамы, коих вы столь учтиво приветствовали?» - «Гюгенен, - отвечает он, - сего не знаю». На что тот: «Монсеньор, да это ведь публичные девки». - «Публичные девки? - говорит он. - Гюгенен, да лучше я поклонюсь десяти публичным девкам, нежели оставлю без внимания хоть одну достойную женщину»]. Его девиз: «Ce que vous vouldrez» [«Все, что пожелаете»] - умышленно неясен, как и подобает девизу. Имел ли он в виду покорный отказ от своей воли ради дамы, коей он принес обет верности, или же это следует понимать как смиренное отношение к жизни вообще, чего можно было бы ожидать лишь во времена более поздние?. [**] Читая "Осень" совершенно естественным образом приходишь к выводу, что воплощение рыцарского идеала в превосходной (над обыденным порядком) форме, вне зависимости от временных и национально-культурных (геополитических, словом) условий было, преимущественно, исключением. И не "просто" исключением из нормы, психологической и культурной аномалией - это было осуществлением сложного процесса индивидуальной работы, итог кропотливой, последовательной и, в современном смысле этого слова - неблагодарной "техники себя", самосовершенствования. Сведенья, приведённые Хейзинга (не "склоняя" фамилию) в "Осени" производят впечатление антиномическое: культура той эпохи синхронически продуцирует все условия для осуществления идеала, порой даже принуждая к тому, и в то же время предоставляет возможность образованному, культурному индивиду, разнообразные "лазейки", позволяющие проникнуть за пределы, подобные крепостным или монастырским стенам, структуры непроницаемого идеалистического крайнего символизма, выраженного в артистически-декларативном благочестии, и неукоснительном следовании директивам [предписаниям] Церкви. Н странице 234-й указанного в примечаниях издания читаем: Потребность изолировать каждый отдельный случай как нечто существующее самостоятельно, рассматривать его как идею выражается в Средневековье в повышенной склонности к казуистике. В свою очередь, она вытекает из широко распространенного идеализма. Любой возникший вопрос должен получить идеальное разрешение - стоит только познать должное соотношение между частным происшествием и вечными истинами; соотношение же выводится, если к фактам приложить формальные правила (курсив мой). В формальности взаимоотношений между символами и идеями, между Церковью и Государством, между различными индивидами и между самим Разумом и Аффектом растворилась культура Средневековья; punctum sallies, что казуистика устанавливала некую симметрию и равные пропорции с заведомо неравноценными, слишком различными объектами и субъектами. Почти каждый образованный человек той эпохи знал, и был свято убеждён, что особая конфигурация символов, включительно - обиходные жесты, рыцарский этикет, преисполненный галантности, благородство в отношении соратников и врагов, торжественные мероприятия, художественные формы, обогащающие его быт, оправдывают его перед высшей Идеей, идеей Христианской (т.е. церковной), и идее общественной - Государственной. Ergo, средневековый крайний символизм, несмотря на идеалистический, глубоко и искренне духовный компонент, был не более, чем камуфлирующей оболочкой самосознания человека той эпохи.

Крамольная мысль. Она и мне внушает ощущение "потерянности" в бесконечно длящейся диалектической цепи - путь, ведущей в бездну разочарования. Чувствуешь, как под тобой раскалывается, затем крошится интеллектуальный фундамент, монолитная тотальность миросозерцания,  - под сенью грандиозной теории государственности, обороняющей культуру от экспансивного влияния аффектов, по "наущению" которых совершались самые жестокие преступления против цивилизации (я не говорю - "против человечества", потому как это словосочетание сразу же уведёт нас к антропологической составляющей этих писем, время которой не пришло). Совершенное знание истории, в моём понимании, уже становится негативным: мы чуть ли не ежедневно сталкиваемся с разоблачениями, и, столь же часто "выслушиваем" и "прочитываем" оправдания разоблачённых, апеллирующих к какой-то наивной "гуманности": политик, чьё злоупотребление и намеренное нарушения Законов продиктовано сугубо естественным эгостическим интересом, обыватель склонен оправдать (и смирится с этим - "кто сам без греха") с большей вероятностью, чем кажущуюся бессмысленной жестокость и беспощадность Господина, преследующего интересы государственного порядка. Некий знакомый "умеренно правый" напрасно пытался разубедить меня в том, что аффективный солипсизм политиков [Государство для Меня, а не я для Государства] - типическое современное явление: "Осень средневековья" полниться примерами из исторических хроник, как ретуширующий символизм (доходящий до казуистики) во всех сферах культуры и государственности скрывал беспомощность политиков, пытающихся оправдать своё пренебрежение государственной деятельностью формальными нормативами Чести, Благородства, Галантности, рыцарского идеала. Политиков интересует государственность как одно глобальное игровое поле, отсюда же мифические сюжеты о проигрыше "половины царства" за шахматной доской в народном фольклоре. Эта "игра" заключается, priore loco, в регулировании и манипулировании чувственностью; правила игр определяются сдерживаемым или, напротив, безудержным аффектом. Таинство исповеди и покаяния, поначалу бывшие прерогативами Церкви, постепенно секуляризовались, и в современных условиях трансформированы в публичное выступление перед телекамерами, транслируемыми на всю страну: политик, как правило, "извиняется" перед гражданами, разбавляя речь риторическими фигурами демагогии; вместе с тем, крайне редки случаи, когда политик отзывается о властной структуре, им же созданной, в негативном ключе - он предпочитает брать на себя ответственность, с которой, разумеется, не смог справиться, за что и просит прощения. Sic, политик может пространно рассуждать о "тяжёлых временах", "напряжённой ситуации", утрируя свою роль в этих фатальных случайностях или закономерных событиях: переносит внимание реципиентов на индивидуальную вину, минуя какую-либо категорическую оценку государственности, в механизме которой он занимал пост одного только катализатора, а позже - контролирующего, уже не в силах что-либо изменить.

И вновь аффектация. Доставшаяся в наследство российской государственности от просвещённого абсолютизма: этому суждению не стоит удивляться, припомнив генеалогию абсолютизма, его разнообразные  форы и модификации в европейской истории, самой европейской цивилизации. Воспроизведённые в России Петром Великим, который, constat, был одним из немногих русских политиков, почти лишённым аффективного солипсизма, характерного для всех "властных личностей", "плоды Просвещения" оказались не столько "сытны", как полагалось: не проходит и половины столетия, как в круге элит, образованной аристократии, государственнический энтузиазм, обратный эгоистическому утилитаризму (караемому Петром с беспощадностью - вспомни о его напряжённых взаимоотношениях с Меньшиковым) естественным порядком трансформируется в символический. Эта трансформация происходила не в меньшей степени, чем при попущении единодержавных особ, но и с их одобрения, даже поощрения: разделять и властвовать, никогда не упуская своего. Рассмотрим пример правления Екатерины II.

Посетившему Россию второй половины XVIII века Дидро русская императрица показалась "философом на троне". Чего никогда бы не сказали её придворные и современники, естественно, quod nego - не публично: но в дородном и рыхлом теле Екатерины II женщины, существа, повелевающего и подчиняющегося только инстинкту и интуиции, было больше, чем "просвещённого абсолютизма"; руководствуясь в делах государственных частными симпатиями и антипатиями, Екатерина II даже своему наследнику, Павлу, оставила не "своё" государство (и государственность, которой у неё и не было), но псевдо-германскую, полу-адаптированную к российским политическим реалиям "неметчину", за что Россия расплатилась пятью годами (1796-1801) принудительной воинской повинности всех и каждого, будто вся страна для Павла обратилась одной необъятной… Гатчиной. Псевдогерманцы милитаризм понимают не иначе, как беспрестанную муштру: единоличный деспотизм Павла был не так уж и плох, если бы не сопровождался его увлечённой игрой в солдатики, с воистину "детской" жестокостью[***]. Оставим Павла с его психической патологией. То, что некоторые восторженные монархисты называют "Златым веком Екатерины Великой" было итогом работы учреждённого ею аппарата номенклатуры - высшего чиновничества; "уложенная комиссия", созванная для систематизации и регистрации хаотического нагромождения разнообразных Указов, была, всё же, иным по отношению с петровскими 11-ю коллегиями (громоздкий аппарат) и Синодом: это был комитет в самом буквальном смысле это слова: чиновническое учреждение. Хотя комиссия работала немногим больше года, и распущена под предлогом Русско-Турецкой войны, она обнаружила основной недостаток любого, пусть даже предельно упрощённого (по сравнению с петровскими Коллегиями) чиновничьего аппарата: конфликт эгоистически-утилитарного интереса и интересов государственных. Причём оппозиционной стороной - парадоксально - выступили даже дворяне, в чьём аффективном солипсизме, казалось бы, не может быть сомнений: крепостное право критиковали Г. Коробьин и Я. Козельский, что было неожиданным для императрицы, в своём подражании Петру не терпящей возражений и требующей беспрекословного согласия со всеми её инициативами (уже в Манифесте после вступления на престол Екатерина II заявляет - "Намерены Мы помещиков при их имениях нерушимо сохранять, а крестьян в должном им повиновении содержать"). Ряд депутатов Комиссии высказался за чёткую регламентацию крестьянских повинностей и законов, связанных с владением крепостными. Екатерина оставила эти критические заявления без внимания; её представление о государственности подразумевало, что её политические протеже не способны на большее, чем инертную симуляцию преследования неких государственных интересов, что амбивалентно, интересов Государыни.

оробьин и Я. в чьём аффективном солипсизме, казалось бы, не может быть сомнений: крепостное право критикова Г.  и плох, если быо

Ведь большую часть своей политической практики императрица "калькировала" с западных шаблонов, любезно предоставляемых… энциклопедистами. До приезда Дидро, с 1763 года Екатерина II ведёт активную переписку с Вольтером, бюст которого украшал кабинет императрицы до самого 1789 года, и вынесен по случаю известия о штурме Бастилии. Екатерина II не могла не знать, что Вольтер в ряде своих сочинений более, чем лестно отзывается о единоличной деспотии, и славит просвещённый абсолютизм: само его мышление, прочитываемое параллельно его научным изысканиям, преисполнено безграничного доверия единодержавию и почитания Монарха. К слову: этот же "симптом" обнаруживает вся европейская интеллигенция со времён Ренессанса: «Я склоняюсь к твердой надежде, - пишет Эразм в начале 1517 г. Вольфгангу Фабрициусу Капитону  - что не только добрые нравы и христианское благочестие, но также изящная и подлинная литература и самые прекрасные науки частью возродятся, частью расцветут вновь». Под монаршим покровительством, само собой разумеется - поясняет Хейзинга.. «Благочестивым намерениям государей благодарны мы за то, что повсюду, как бы по обращенному к нам мановению, видим, как пробуждаются, как возникают блестящие умы и вступают друг с другом в союз ради восстановления доброй словесности (ad restituendas optimas literas)» [ibidem, стр. 42]. Письмо, следует заметить, частное, выдержано в сентиментально-искреннем тоне, и вполне выражает политические настроения автора. В те же чувственные тона окрашены "Философские письма" Вольтера, более чем вероятно, прочитанные русской императрицей в пору своего амплуа "философа на троне", и не однократно. Лишь в своём энергичном, но очень женственно артистическом подражании Петру I  (что и послужило поводом присвоения ей титула "Великая") в императрице пробуждалась ревность к Власти. В первые годы царствия Екатерина II издавала до 22-х законодательных актов в месяц. Из которых, все до единого, были массированной инерцией петровских реформ, тем более, что многочисленные фавориты, т.н. "екатерининские орлы" (из всех орлов - Орлов Владимир…), и Потёмкин, и Шувалов, были преданными идее эгостического утилитаризма. Потёмкин, как известно, приглашал в Россию Самуэля Бентама, создателя печально известного Паноптикона, строить аналогичное архитектурное сооружение для российских деклассированных элементов, столь увлёкшего своими мрачными легендами ценителя дисциплинарного террора - Фуко. Впрочем, об этом лучше прочесть в статье Александра Эткинда, упоминаемой  в прошлом письме. Вглядываясь в перечень блестящих имён, которыми ознаменована екатерининская эпоха, понимаешь, что за одним только Суворовым, стратегом, равный которому появляется единожды за два столетия, самой императрицы… не видно. Исследователю, ознакомляющемуся именно с историей и культурой России, а не дворцовыми сплетнями и "сатирически-моральным" журналом "Всякая всячина". Несмотря на пышную телесность, несмотря на чрезмерную ревность к Власти (т.н. "реакционность"),  несмотря на реформу образования (проведённую на манер французских инноваций), несмотря на… множество, неисчислимое множество аффектов.

________________________________

Прим. [*] - цитируется по Хёйзинга Й. Осень Средневековья: Соч. в 3-х тт. Т. 1: Пер. с нидерланд. Вступ. ст. и общ. ред. Уколовой В.И. - М.: Издательская группа «Прогресс» - «Культура», 1995. - стр. 116

Прим. [**] - ibid., стр. 79-80

Прим [***] - "детская жестокость" - одна из метафор жестокости бессмысленной, вместе с тем - бесхитростной, и потому более опасной: не контролируемой, потому что бессознательной.

P. S. На сегодня, думаю, достаточно, комментарии и пояснения продолжу в следующем письме.

An. Noiser

Общества непотребства, Паноптикон has you, Философия в колумбарии, Диалектеррор

Previous post Next post
Up