На электростанции я уложил вещи. Вышел у меня чемодан и мешок, в который я положил тулуп, подушку и одеяло, белье, концлагерное обмундирование, в котором я ходил и которое полагалось в бесплатное пользование пожизненно освобождающемуся: гимнастерка и брюки хлопчатобумажной ткани и телогрейка - все защитного цвета. Черный бушлат пришлось сдать еще до оформления документов каптенармусу, который сделал отметку в моем формуляре. Формуляр я сдал в УРЧ. В чемодан я уложил собственные учебники и справочники. С ними я не хотел расставаться, твердо решив продолжать на воле техническое образование, систематизировать имеющиеся у меня знания и приобрести новые, поступив в заочный институт. Последнее оказалось на воле для меня неосуществимым, так как подготовка к вступительным экзаменам отсрочила мое поступление на год, а там настал 1937-й год, когда об учебе нечего было и думать, находясь в постоянном ожидании нового ареста. Посуду я роздал своим подчиненным, так как у Нее посуды было достаточно.
Переночевав последнюю ночь, с 9-го на 10-е июня на электростанции, к 9-и часам утра я явился в УРЧ и получил кроме литера на проезд запечатанный пятью сургучными печатями большой пакет для передачи в паспортный стол милиции села Повенец. Мое удивление объемом пакета рассеялось, когда армянин, помощник начальника УРЧ, сообщил, что со мной освобождаются еще шесть уголовников, которым на руки документы решено не выдавать, а потому документы положены в пакет, который мне доверено доставить по назначению. Тут же мне передали под конвой этих шестерых социально-близких свободных граждан. Данное мне поручение было парадоксально с точки зрения духа и буквы концлагерного устава, подчеркивавшего на протяжении десятков лет неопасность уголовников и сугубую опасность политзаключенных. Тюремщиков-чекистов долгие годы тренировали на принципах бдительности к врагам и классовой ненависти. И все же умные чекисты, долго прослужившие в концлагерях, отлично знали кто делал побеги, кто постоянно нарушал дисциплину, с кем было больше хлопот - только не с политзаключенными. И вопреки уставу, вопреки тренировке, чекисты в душе доверяли больше политзаключенным, что ярко выразилось в поведении солдата войск ОГПУ, когда в этапе следовавшем из Кемперпункта на «Вегеракшу», он взял к себе в помощники по надзору за освободившимися уголовниками меня, политзаключенного с большим сроком, а не уголовника по надзору за мной, а теперь мне, бывшему политзаключенному, поручили документы уголовников, а не им мои.
Мои подконвойные все были не старше двадцати лет, в живописных лохмотьях концлагерного обмундирования, притом без шапок. Все были мелкими ворами, отсидевшими не полностью по три года и, вероятнее всего, выходящими из концлагеря не надолго до новой кражи. По дороге в Повенец, которую мы прошли пешком, я несколько раз опасался, как бы моя команда не разбежалась еще до получения паспортов. В милиции я сдал пакет начальнику паспортного стола, представил ему всю команду и получил разрешение распустить ее часа на два, чтобы затем явиться в милицию для получения паспортов.
Я побродил по Повенцу, прошелся вдоль шлюза канала и первым пришел в милицию.
Тревога за моих подопечных не покидала меня, хотя юридически я и не мог за них отвечать. Логика подсказывала, что за паспортами они должны явиться, но не исключалась возможность привода их в милицию, пойманных на совершении кражи. Все же все шесть пришли и им были выданы трехмесячные паспорта-бланки. Такому элементу считалось, и вполне обоснованно, излишним на них расходом государства выдавать паспорта книжечкой сроком на пять лет, так как все они, вскоре пойманные на новом преступлении, уже не будут нуждаться в паспорте для проживания на воле и только зря пропадет книжечка. Мне выдали паспорт книжечкой сроком на пять лет и справку об освобождении, хотя на последней было указано, что она действительна в течение десяти дней и видом на жительство служить не может. Доверия ко мне власть имущих оказалось все же больше, чем к уголовникам. Полученный мной паспорт по виду (но только не для работников секретной службы) ничем не отличался от десятков миллионов паспортов выданных вольным людям никогда и никем не «осужденных» на пребывание в концлагерях. Но в строке «основание выдачи паспорта» было вписано «Справка Пушхоза ББК НКВД от 10/VI 36 г». Казалось невинная запись, а на самом деле эта строчка делала паспорт «волчьим», сразу показывая, что владелец паспорта бывший заключенный. Вначале я не разобрался в выданной мне пилюле, но со временем, по отношению ко мне во всех учреждениях, как только мой паспорт попадал в руки, так называемых, спецработников, да и не только спецработников, я видел только неприязнь, отказ в хороших местах, неисчерпаемую дискриминацию.
С паспортом я вернулся в Пушсовхоз, в последний раз пообедал в столовой административно-технических работников и выяснил возможность выезда на попутной грузовой машине на следующий день утром на Медвежью гору. Об этом мне сказал мой бывший однокамерник начальник части технического снабжения политзаключенный Сорокин. Бесплатным проездом я экономил 5 рублей на автобусный билет.
Но не в экономии 5 рублей заключалась моя добровольная отсрочка отъезда на волю. Когда вся процедура моего освобождения из концлагеря закончилась, паспорт был в кармане, передо мной во весь рост стала горечь расставания с Ней. Я перенес свои вещи на Зональную станцию и остаток дня мы провели вместе. ОНА была счастлива за меня, я был подавлен, бессильный чем-либо ей помочь. Мы оба говорили друг другу не то, что думали. На словах мы надеялись скоро свидеться, в мыслях у нас никакой надежды не было. Мы отлично понимали, что видимся в последний раз в этом мире, неумолимая судьба разъединяла нас. ЕЙ оставалось сидеть в концлагере еще пять лет, а это был такой срок, в который все могло случиться, и, как раз, неблагоприятное. Предчувствие нас не обмануло. До середины 1937-го года мы вели переписку. Последнее письмо полученное от Нее не прошло цензуру, по-видимому, кем-то было брошено в почтовый вагон проходившего поезда. ОНА сообщала, что концлагерные условия изменились к худшему до неузнаваемости. ЕЕ переселили в общий барак на сплошные двойные нары. ОНА не писала, чтобы не расстраивать меня, о месте своей работы. Вполне возможно Ее сняли, как политзаключенную буржуйку на тяжелые физические работы. ОНА предупреждала меня, что это последнее от Нее письмо, так как переписка для заключенных ограничена только с одним родственным лицом и то по одному письму в месяц. «Ежовые рукавицы» чувствовались во всем. Через год, проездом через Москву, я побывал на квартире Ее детей. Сын Ее уже год сидел в концлагере по 58-й статье сроком на пять лет. От Нее и Ее сестры уже около года не было никаких известий, а посылки возвращались без объяснения причин отсутствия адресата. Невольно можно было предполагать самое худшее, что обеих сестер нет в живых и какова их кончина можно было только догадываться. Тяжело было себе представлять, как валились они в общий ров с двумя пулями в затылке. Где, когда, почему, так и осталось тайной, той тайной, которая окутывала миллионы кончин в концлагерях и тюрьмах ни в чем неповинных людей, да еще каких людей?!
ОНА и Её сестра были расстреляны:
Последнюю ночь в концлагере я переночевал на лабораторном столе, подослав под себя неизменный тулуп. Рано утром, 11-го июня, еще раз попрощавшись с Ней, унося Ее образ на всю жизнь, я уехал из Пушсовхоза в кузове грузовой автомашины. На вахте меня пропустили без обыска.
На Медвежьей горе на вокзале я подошел к кассе, чтобы обменять литер на железнодорожный билет и узнал, что по Кировской железной дороге прекращено движение поездов из-за колоссальной катастрофы на станции Кемь, где пассажирский поезд столкнулся с товарным и под их обломками погребен путь. Концлагерь, и освобожденного, как будто не хотел отпускать меня со своей территории. Движение было восстановлено только через двое суток, когда я и уехал с Медвежьей горы, с территории Беломорско-Балтийского лагеря, теперь уже не ОГПУ, а НКВД.
На этом мои рассказы о концлагерях ОГПУ-НКВД периода 1929-1936 годов можно было бы и закончить.
Однако и двое суток, проведенные мною на Медвежьей горе, и мой путь в железнодорожном составе Кировской железной дороги, проходивший по территории Белбалтлага и Свирлага, изобиловал характерными для концлагерей черточками, о которых следует упомянуть.
Узнав о невозможности моего выезда с Медвежьей горы, мой друг и однолетка радиотехник с радиостанции Управления ББК, политзаключенный Виктор Штернберг, оставшийся вольнонаемным, приютил меня в своей комнате. Он и вольнонаемный механик радиостанции Валентин Горин, тоже мой однолетка, старались развлечь меня в эти два дня ожидания поезда. Вечера, как в бытность мою на Медвежьей горе, когда с Виктором мы оба были политзаключенными, мы проводили все втроем, ходили в кино. Днем мы все трое вместе ходили обедать в столовую для вольнонаемных сотрудников Управления ББК. В столовой и то было разделение на классы, на степень угодности лиц правящей верхушке. В разных помещениях с разным набором блюд, как в зеркале отразилась неуклонная, все возрастающая дифференциация советского общества, все увеличивающаяся пропасть между управляющими и управляемыми. Была столовая для вольнонаемных кадрового состава, то есть для чекистов, куда не допускались прочие вольнонаемные, присланные на работу в концлагеря специалисты из гражданских учреждений и бывшие заключенные, оставшиеся работать по вольному найму. Для тех и других была другая столовая, где кормили хуже. В эту столовую ходили Виктор и Валентин по праву, я с ними нелегально. В этой столовой я встретился с племянником атамана Каледина, казачьим офицером связи Калединым. С ним я жил в одной комнате на Соловках и с 1932-го года не виделся, с тех пор как его в этапе перебросили на Беломорстрой. Теперь он остался вольнонаемным механиком телефонной станции Управления ББК. Встретились мы очень радушно. Чтобы не подводить своих друзей, за нелегальный провод в столовую, я соврал Каледину, что остался вольнонаемным заведующим электростанцией. При этой встрече я и узнал от Каледина о печальной участи, о которой я уже рассказывал, его двоюродного брата казачьего офицера Данилова, адъютанта Наказного атамана Всевеликого войска донского генерала Богаевского.
Прохаживаясь по поселку Медвежья гора, я встретил жену моего старшего друга и покровителя на протяжении многих концлагерных лет политзаключенного Павла Васильевича Боролина. Она очень обрадовалась мне и поделилась своим горем. Я очень сам расстроился, так как искренно любил ее мужа и уважал его. Павел Васильевич подлежал отправке в Волголаг в район города Углича на Волге. Я знал из отрывочных фраз Павла Васильевича о его трениях с помощником главного инженера ББК, бывшим политзаключенным, оставшимся вольнонаемным, Карлштейном. При слиянии Соловецкого концлагеря с Белбалтлагом Боролин был переведен из Кеми на Медвежью гору с должности главного механика Соллага на должность главного механика ББК, где он и вошел в служебное соприкосновение с Карлштейном. Недалекий, малосведущий инженер, но величайший подхалим, Карлштейн явно боялся опытного, умного, большого масштаба работника, каким был Боролин, и всячески всегда пытался ущемить последнего. Однако Боролин в своих предложениях всегда выходил победителем над Карлштейном и к голосу Боролина с большим вниманием прислушивался главный инженер ББК Вержбицкий, бывший политзаключенный, оставшийся вольнонаемным. Вержбицкий был переведен в Волголаг главным инженером, Карлштейн стал главным инженером ББК и немедленно расстался с опасным соперником. Под видом перевода на строительство Угличской ГЭС Боролин был снят с должности главного механика ББК и включен в этап вместе с уголовниками. Последнее было дело рук Карлштейна, желавшего муками этапа и отомстить Боролину. Неужели за долголетнюю самоотверженную работу политзаключенным на должности главного механика Соллага, а затем ББК Боролин не заслужил персональной отправки в Волголаг с конвоиром или без него? И теперь Боролину предстояло, после четырех лет свободной езды по командировкам в мягком вагоне от Мурманска до Петрозаводска, ехать рядовым заключенным со всякой шпаной в душном столыпинском вагоне для арестантов, где ни сесть, ни встать, а можно только лежать на двойных нарах и терпеть все муки этапа с камерами для пересыльных.
Боролина взяли ночью с квартиры и отвели за проволоку. Жена пыталась повидать его, я пошел с ней, надеясь пройти за проволоку к Павлу Васильевичу. Что его жену в воротах за проволоку не пропустили, я не удивился, так как она была вольным человеком. Но солдат и меня не пропустил. К этому я не привык, состоя в концлагерной элите, обладая в течение многих лет пропуском на выход и вход за проволоку. Меня это ошеломило, потом я вспомнил, что уже четыре дня я вольный, к концлагерю отношения не имею, привилегии мои кончились, я стал никто. Несколько позже нам удалось на расстоянии через проволоку увидеть Павла Васильевича и обменяться с ним несколькими фразами, пока тюремщики не заметили нас и не прогнали и нас и Боролина. Я успел ему сообщить о своем освобождении. Он поздравил меня, сказав, что это единственная приятная для него новость за последние дни. Передача Павлу Васильевичу так и осталась не переданной.
Описанный случай с Боролиным являлся характерной чертой положения заключенного в концлагере, где каждый заключенный, какую бы высокую должность он не занимал, ежечасно по прихоти концлагерного чекистского начальства мог быть переведен на положение рядового заключенного, вне зависимости от статьи, срока, заслуг в выполняемой работе.
Садясь в поезд, я встретился с Львом Марковичем Райцем, с которым я работал в Инспекции ГУЛАГа на Медвежьей горе, где он был заместителем начальника Инспекции. Еврей по национальности, крупный нэпман, владелец обувной фабрики в Москве и сам хороший специалист по коже и производству обуви, Райц был посажен в концлагерь по 58-й статье, пункту 7-у (вредительство) на десять лет, которых полностью не отсидел. Теперь его фигура в элегантном новом плаще излучала непревзойденное самодовольство. Столкнувшись со мной, он только процедил сквозь зубы, с явным пренебрежением ко мне, что и он освобожден из концлагеря «по чистой» и едет прямо в Москву, где он уже принят на работу в ГУЛАГ НКВД. Натан Френкель устроил ему тепленькое местечко. И в то время, как я семенил по направлению к общему вагону, перебросив через плечо связанные деревянный чемодан и мешок, Райц степенно направлялся к мягкому вагону в сопровождении носильщика с его двумя новенькими объемистыми чемоданами. «Чистая» Райца значительно отличалась от моей «чистой». Он ехал прямо в столицу на определенную работу, меня едва пропустили в районный центр, а мое трудоустройство покрыто было мраком неизвестности и сулило мне много обид в дальнейшем.
В вагоне, когда я смотрел в окно, кто-то сильно толкнул меня в плечо. Я обернулся и увидел солдата войск НКВД. Я даже не успел спросить, что ему надо, как он пошел дальше по вагону, всматриваясь в лица. Очевидно, мое лицо не походило на лицо беглеца на фотокарточке, которого разыскивали в поезде, а солдату показалось подозрительным, что я как бы прячу лицо, отвернувшись к окну. Эпизод лишний раз напомнил, что мы, вольные пассажиры, едем по территории концлагерей.
На второй полке ехал чекист-фельдъегерь, везя кожаный мешок с секретной почтой, который он держал под головой. На станциях мы попеременно с ним выходили за покупками съестного и за кипятком. Выходя, он поручал мне блюсти его секретную почту. Очевидно, я внушал ему доверие, но если бы он заглянул в мой паспорт, как бы он выругал себя за притупление бдительности!
С каждым оборотом колеса я продвигался ближе к домашнему уюту. С каждым оборотом колеса я проделывал путь, обратный тому, по которому меня везли в кованом вагоне с решетками на окнах семь лет тому назад. Печальные воспоминания пережитого будили отложившиеся в памяти, выстраданные заключенными, тюремные афоризмы:
«Будь проклят тот отныне и до века
Кто думает тюрьмою исправить человека».
Вхождению «под ключ» и выходу из-под него посвящается второй афоризм, утешающий арестованного первой строфой:
«Приходящий не печалься» …. и предостерегающий второй строфой освобожденного:
«Уходящий не радуйся».
Если первой строфой я никак не мог заставить себя воспользоваться в первый отрезок тюремного стажа, то с тем большей правотой вторая строфа теперь ко мне относилась.
За 2718 дней заключения я видел столько людей ставших заключенными, что невольно вспоминается третий тюремный афоризм:
«Кто не был - тот будет,
Кто был - тот не забудет».
Справедливость второй строфы сохраняется во мне и до сих пор, материальным выражением которой, и явились те мельчайшие подробности в моих рассказах о концлагерях ОГПУ-НКВД.
ОГЛАВЛЕНИЕ ЗДЕСЬ